Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2014
От автора
Ездишь по стране, много и постоянно читаешь газеты, выступаешь в качестве гостя по французскому радио или по телевидению, сидишь на пресс-конференциях, встречаешься и беседуешь с известными политиками, крупными издателями — нацеленная чаще всего на получение быстрого результата ежедневная корреспондентская работа за рубежом оставляет после себя много невостребованной до поры до времени информации, того, что принято относить к жанру “заметки на полях”. Оглядываясь назад, понимаешь, что одни французские впечатления не имели никакого продолжения, другие же, наоборот, резонировали с накопленным опытом, прочитанными книгами, увиденными фильмами, накладывались на то, что видел потом, соединяя прошлое и настоящее, вбирая перемены, неожиданно выстреливая и постепенно складываясь в относительно законченные картинки, которые позволяют лучше понять, из чего состоит французская, в частности парижская, жизнь в разных ее проявлениях. На эту тему эти пять коротких очерков.
Франсуа Миттеран
Тот текст в газете вышел не слишком запоминающийся, из разряда приветствий участникам слета (“разрешите сердечно поздравить…”), который сам автор, возможно, и в глаза не видел. Но главное, что под ним стояла подпись первого лица — Франсуа Миттерана, Президента республики, а такое раньше ценилось. Так уж удачно сложились обстоятельства: я столкнулся буквально лоб в лоб с президентом на выходе из Елисейского дворца после какой-то большой пресс-конференции и воспользовался этим, чтобы попросить его об интервью в связи с запуском в Париже известной московской газеты. И уже неважно, что из этого получилось в итоге, главное, что в ходе такого разговора у меня была возможность почувствовать миттерановскую стилистику. Он любил ореол таинственности, часто высказывался двусмысленно, заставляя всех потом ломать голову, что же именно он имел в виду. Его называли “флорентийцем” — за страсть и талант к закулисной игре, тонкому выстраиванию отношений с элитой, журналистами, близким кругом, который при нем, по существу, напоминал королевский двор. У Миттерана были фавориты и особенно фаворитки, которые переживали из-за смены президентских преференций охлаждение к себе, сближение с другими. Под конец второго срока один из самых близких советников, посвященный в личные секреты президента, покончил жизнь самоубийством прямо в кабинете в Елисейском дворце, находясь в крайне удрученном состоянии из-за своего отлучения.
Даже наше короткое общение походило на аудиенцию у короля в окружении почтительной свиты, стоявшей вокруг и терпеливо наблюдавшей за затянувшимся диалогом их патрона с вынырнувшим из толпы не известным им простолюдином. Миттеран совсем не торопился, так что я успел ему объяснить что и зачем, говорил он доброжелательно, чуть покровительственно, при этом уважительно. Вполне можно было бы и дальше так приятно беседовать, но мне мешало чувство долга: четко помню, что, беседуя с Франсуа Миттераном, я дважды попросил его указать мне того помощника, с кем придется согласовывать в дальнейшем все рабочие моменты и чтобы тот обязательно услышал, что президент пообещал мне встречу. Эти настойчивые просьбы вызвали у всех, в том числе и у президента, смех, но мне было не до этого.
Вторая “встреча” с Миттераном состоялось уже после его смерти. В конце 90-х в Москву приезжал известный французский рекламщик, а по российским понятиям “политтехнолог” Жак Сегела, чтобы прозондировать почву относительно участия в намечавшейся кампании по выбору российского президента. Сегела работал на двух президентских кампаниях Миттерана, в частности, придумал для его второго срока предвыборный “объединительный” лозунг “Спокойная сила”, оказавшийся успешным. В популярном кафе на первом этаже гостиницы “Балчуг” Сегела убеждал меня, что на выборах побеждает только тот, кто этого уж очень хочет, человек со сверхсильными президентскими амбициями. Его французского клиента действительно отличало упорство. За свою политическую карьеру Миттеран сделал три попытки завоевать президентское кресло. Первые две были неудачными, но он не отчаялся и победил в третий раз, причем на тот момент ему уже исполнилось 64 года.
Когда Миттеран победил на президентских выборах 1981 года, в Париже люди вышли на улицы и ликовали так, как сейчас это происходит только после крупных футбольных побед. Он провел ряд важных реформ, “развязав корсет” французскому обществу, нуждавшемуся в переменах. Провел децентрализацию местной власти, отменил смертную казнь, ввел пенсионный возраст с 60 лет, 39-часовую рабочую неделю, запустил реформу радио и телевидения, что сразу привело к появлению десятка частных FM-радиостанций, без которых сегодня немыслим французский медийный пейзаж.
У власти Миттеран пробыл два срока — 14 лет. Наивысший подъем был в самом начале, но к концу срока общество от него устало. Будучи человеком прозорливым, он не мог не предвидеть этого. Его возраст стал олицетворять уже не государственную мудрость, как прежде, а инертность. Было известно, что Миттеран болен, но состояние его здоровья по неформальной договоренности было своего рода табу у французской прессы. Так же, как и его личная жизнь. До самого последнего момента Миттеран сумел сохранить в тайне то, что у него параллельно существовала полноценная вторая семья и незаконная дочь Мазарин — имя, выбранное в высоком, миттерановском, стиле. Когда Миттеран умер, то ее мать — хранительница Музея д’Орсе — стояла у гроба бывшего президента рядом с его законной супругой. Когда говорят, что личная жизнь политика во Франции, в отличие от англосаксонских стран, вне поля общественного зрения, то пример Миттерана иллюстрирует это положение удивительно точно.
Из маргинальной политической группировки, набиравшей на выборах около 5 % голосов, Миттеран превратил социалистическую партию страны в реальную силу, конкурирующую с другими партиями — и успешно — за мандаты разных уровней. В том, что на выборах в мае 2012 года победил выходец из левого лагеря Франсуа Олланд, есть заслуга Миттерана.
Миттеран запомнится тем, что подорвал позиции компартии, которая в момент его победы на выборах 1981 года, несмотря на многочисленные моральные потери, связанные с негативным отношением к политике СССР, оставалась все еще мощнейшей силой во Франции, стабильно набирая на выборах больше 20 % голосов. Это в итоге сломало всю конструкцию внутри страны. Миттеран провел многоходовую комбинацию по заключению союза с коммунистами, а затем пригласил их даже в правительство. Рейган был в ужасе, оттого что, хоть и в отколовшейся от НАТО, “гулявшей сама по себе”, но все же союзнической стране, в кабинете министров будут заседать настоящие “красные”. Трудно поверить, но в тот момент всерьез обсуждали возможность появления советских танков на улицах Парижа. Расчет Миттерана строился на том, что отказаться от участия в правительстве коммунисты никогда не посмели бы — ведь они добивались этого десятилетиями. В результате он заставил их потерять великое преимущество оппозиционной силы. Войдя в кабинет, ФКП становилась заложницей его политики, а она с каждым днем становилась все менее левой. Для коммунистов это был “поцелуй смерти”, от которого они уже никогда не оправятся.
По месту в исторической памяти французов Миттеран следует за де Голлем, но если де Голль — это практически “доисторическая глыба”, до которой уже не дотянуться, то Миттеран — это еще очень близко, выходцы из его политического гнезда на сцене и сегодня: от проштрафившегося Стросс-Кана до действующего президента Франсуа Олланда.
Из всех французских президентов за послевоенную историю Франции именно Миттеран, возможно, оказал наибольшее влияние на умы французских граждан, а его опыт поучителен для любого, кто хотел бы заниматься политикой всерьез. Как он, например, любил всевозможные “жесты”. Покровитель интеллектуалов, сам готовый заниматься сочинительством, свое президентство он начал с того, что предоставил французское гражданство двум опальным писателям-эмигрантам — Хулио Кортасару и Милану Кундере. Победив на первых выборах, окруженный соратниками, Миттеран пройдет пешком от своего дома в 6-м округе к Пантеону, чтобы возложить цветы на могилы социалиста Жана Жореса, героя Сопротивления Жана Мулена и депутата Виктора Шельшера, боровшегося за отмену рабства в колониях. А что может сравниться по силе эмоционального эффекта с его знаменитым рукопожатием с канцлером Колем осенью 1984 года перед могилами французов и немцев в Вердене, этим символом прекращения вечной вражды?
В судьбе Миттерана много такого “человеческого” материала. Предчувствуя близкий уход из жизни, он захотел объясниться по поводу своего участия в коллаборационистском правительстве Виши. Не факт, что это ему простили, многие, уважавшие его прежде, в нем разочаровались. Миттерана сильно занимала тема забвения, и он связывал след в большой политике с архитектурой. В Париже мы наблюдаем дело его рук. Неортодоксальная стеклянная пирамида Лувра, сама концепция расширения музея, включая тривиальную, но непростую по бюрократическим законам операцию по ликвидации во внутреннем дворе Лувра парковки министерства финансов — это инициатива Франсуа Миттерана. Ему принадлежит идея ряда других архитектурных преобразований в столице, хотя, по общему мнению, и не столь органичных. Это строительство в нижней части Сены, за вокзалом Аустерлиц, Большой библиотеки, которая теперь носит его имя, или арочного здания в деловом квартале Дефанс, которое завершает — а на самом деле скорее портит — перспективу мирового значения Лувр — Тюильри — Триумфальная арка. Он приехал в столицу из провинции, но был парижским человеком. Обыкновенные прохожие встречали его на бульваре Сен-Жермен недалеко от улицы де Бьевр, где у него была квартира, в книжных магазинах на левом берегу. Он мог выйти на мост Александра Третьего, через который он переезжал тысячи раз, направляясь в резиденцию и обратно домой, и сказать, как же это все-таки красиво. Меня лично подкупало в нем то, что, будучи президентом, он любил много ходить пешком. В этом была какая-то дань великому городу.
Утреннее радио
Встать в 6 утра в январе, когда полностью темно и промозгло. Выйти из дома в половине седьмого. Пересечь на машине пустой город меньше чем за десять минут. Запарковаться без нервотрепки. Войти в подъезд радиостанции “RTL” на улице Байяр в 8-м округе, подсвеченный так, как будто кто-то готовит церемонию по раздаче кинопремий, хотя кругом никого абсолютно нет. Пройти через фойе, тоже сверкающее, как дискотека 70-х, где пол и стены отделаны серебристым металлом. Оказаться в изолированной от мира темной студии за большим столом, вся поверхность которого, как школьная парта, испещрена неразборчивыми надписями, оставленными предыдущими гостями. Занять место за столом со множеством змеевидных гибких микрофонов и подносом с кофе, круассанами и прочими атрибутами утра. И — окунуться в атмосферу утреннего прямого эфира, вслушиваясь в то, как бригада журналистов, отвечающих за утренний формат, в хорошем темпе читает и комментирует новости политики, биржи, спорта, а в рекламных паузах, не смущаясь присутствия посторонних, острит на темы своих же информационных сводок. Легенда французского политического эфира, журналист Филипп Калони, который и пригласил меня однажды в качестве гостя на интервью, назвал книгу о своей многолетней работе на радио так: “Долгие годы я вставал очень рано”.
В парижском распорядке дня, где всему свое время, это особый момент. Вы макаете свое мучное изделие в пиалу с кофе (именно так поступают в этом городе многие) и слушаете радио. Утренний эфир собирает миллионы преданных слушателей, и не только тех, кто добирается на работу в пробках. Откуда эта привычка, объединяющая нацию?
Я думаю, что от любви к слову, к полемике, к точному короткому комментарию. Отчасти еще оттого, что радио ассоциируется со свободой. До 1981 года, то есть до того, как это отменил президент Миттеран, радиовещание во Франции было монополией государства. Отклонение от государственной линии позволяли себе только так называемые периферийные радиостанции “RTL” и “Europe 1”, имевшие право вещать с территорий за пределами Франции.
Утренние рубрики и интервью с гостями — визитная карточка ведущих радиостанций общего формата — государственной “France Inter”, частных “RTL” и “Europe 1”, между которыми много лет идет борьба за слушателя. Многие программы — устоявшиеся “институты” политической системы, наряду с парламентом. Их авторы — так называемые “большие перья” — лицо каждой серьезной радиостанции. Журналисты и ведущие узнаваемы не только потому, что появляются на рекламных афишах в период рекламных кампаний на старте каждого сезона. Один из наиболее популярных “перьев” страны сегодня, бывший корреспондент “Монд” в Москве Бернар Гетта, ведет свою программу на “France Inter” на темы внешней политики уже почти 20 лет. Он записывает заранее свои три минуты лишь в исключительных случаях, а так принципиально каждое утро приезжает на радио сам, чтобы, как он говорит, “ощутить интимную связь” со слушателями и одновременно поднабраться впечатлений у присутствующих в студии гостей программы. И вот она, сила утреннего радио: в магазинах продавщицы на кассе узнают Гетту по голосу.
Конечно, впрыск адреналина в студиях радиостанций по утрам — это реакция не только на энергичные музыкальные позывные, особый темп речи, скороговорку ведущих, вообще на то, как обставлен эфир. Вопросы всегда ставятся остро, тем самым вытягивая из тебя то, что говорить не собираешься, это политическая стометровка, к которой надо быть внутренне готовым. Один из гуру короткого политического интервью во Франции, звезда “Europe 1” Жан-Пьер Элькабаш говорит: “Я всегда вел интервью в жестком духе, без уступок, кто бы ни сидел передо мной. Мой собеседник предупрежден об этом, и обмана никакого тут нет. У меня есть право прижимать его в его аргументах до тех пор, пока он не скажет то, что не собирался говорить, но я и не обрываю его, когда он меня опровергает, и я даю ему возможность высказаться, завершить мысль”.
Даже понимая всю значимость слов во французской политической культуре, я не перестаю удивляться тому, как ради 7-8 минут прямого утреннего эфира приезжают в студию премьеры, министры, депутаты, лидеры оппозиции, судьи и прочие ньюсмейкеры. Никто не опаздывает, не отказывается в последнюю минуту, если такое и случается, то это входит в анналы радиостанции как ЧП для рассказа студентам и внукам.
Семь минут эфира на самом деле очень много. Это возможность задать тему для дискуссии, объясниться, сделать информационный вброс, ответить на обвинение. Одна короткая фраза может принести большую славу. Или позор.
В конце 80-х годов в воскресной вечерней программе “RTL” “Большое жюри”, которую радиостанция готовила вместе с журналистами “Монд”, Жан-Мари Ле Пен произнес известную фразу о том, что, по его мнению, фашистские концлагеря Второй мировой войны — “всего лишь эпизод (“деталь”) в истории войны”. Это выражение стало хрестоматийной устойчивой характеристикой всей политической линии французских националистов — отрицать преступления Гитлера. Уже 20 с лишним лет эта фраза кочует закавыченной из статьи в статью, она в учебниках политистории. Ле Пен допустил промах, стоивший ему какой-то части морального авторитета. Тогдашний директор “RTL”, писатель Филипп Лабро, по этому поводу вспоминает: “Фраза Ле Пена об ▒эпизоде’ была произнесена в нашей передаче, и именно эта фраза изменила течение французской политической жизни”.
Даже в более рядовых обстоятельствах бывает, что короткая фраза, произнесенная утром, становится информационной темой всего дня. После обеда высказывание подхватывает вечерняя “Монд”, а если вопрос острый, то новость доживет и до 8-часового выпуска вечерних теленовостей. Сама радиостанция эксплуатирует тему в течение всего дня, поднимая собственный авторитет.
Относительно утра на французском радио есть даже выражение “война с 7 до 9”. От того, насколько успешны утренние политические рубрики, во многом зависят самочувствие и экономические показатели радиостанции в целом. После 9 утра характер аудитории изменится. Радиостанции сбавят темп и в эфире пойдут неполитические развлекательные программы с бытовыми советами, кулинарными рецептами, конкурсы с раздачей призов. Следующие большие новостные блоки выйдут в эфир в час дня и затем в шесть часов вечера. Это тоже интересное радио, но уже другое.
Цвет обложки
Чаще всего мягкие переплеты кремового или бледно-желтого цвета: на чужих полках французские книги узнаются издалека, в их внешнем виде нет отвлекающей глаз пестроты. Возьмите в руки меню в литературном кафе “Флор” в 6-м округе — квартале, где по-прежнему сосредоточены основные парижские издательства. Будучи много лет неофициальной приемной Жан-Поля Сартра, автора “Галлимара”, оно копирует обложки этого самого культового издательства Франции, которое, спустя сто лет после основания, сохраняет независимость, оставаясь семейным предприятием. Выходящие сегодня галлимаровские книги практически не отличаются от довоенных образцов, воспроизводя на обложке две характерные для них красную и черную тонкие рамки. И другие серьезные издательские дома, не заигрывая с читателем броским оформлением, тоже придерживаются преимущественно аскетичного стиля. Из ярких элементов есть только один, объединяющий французские книги, — это манжет, как правило, бордового цвета, с названием полученной автором литературной премии. Но это тоже не изобретение коммерческой эпохи, а одна из традиций — на фотографиях 40-х годов видно, как работницы издательства вручную оборачивают каждый экземпляр нового “гонкура”.
Помимо сыров и вина, Франция еще и страна литературных премий, которых всего насчитывается около двух тысяч. По разным жанрам, для начинающих авторов, учрежденных городами, ресторанами и радиостанциями, иногда с чисто условным премиальным фондом, как у “гонкура”, но компенсирующим материальную сторону последующим невероятным престижем, что обеспечивает будущие продажи. Премии, особенно первого ряда, — Гонкуровская, Ренодо, “Фемина”, Медичи — формируют моду не только на конкретного автора, но и на чтение в более широком смысле. Как поясняет один из членов жюри “гонкура”, их задача состоит не в том, чтобы выявить литературный шедевр, а в том, чтобы выход той или иной книги превратить в новостную тему, как это происходит с событиями из области политики или спорта.
Несмотря на отсутствие писательских имен, которых принято называть “властителями дум”, все, что связано с выходом новых книг, их обсуждением в газетах и еженедельниках, участием авторов в радио- и телепередачах — по-прежнему немаловажная часть парижской интеллектуальной жизни. Эта жизнь не замыкается в рамках местного “садового кольца”, а захватывает и провинцию, где, отчасти благодаря государственной поддержке, даже в маленьких городках выживает книжная торговля и под эгидой больших и малых местных мэрий проходят разнообразные по тематике книжные салоны, собирающие немалые писательские силы. К литературному делу во Франции отношение серьезное. Человек пишущий, тем более если много и успешно, вызывает уважение, к его слову прислушиваются, он обладает кредитом доверия. Случается, что и шутить на тему литературы во Франции бывает не совсем безобидно. Это испытал на себе бывший президент Саркози, который пару раз усомнился в необходимости сдающим экзамены государственным служащим в обязательном порядке изучать некоторые французские классические романы, в частности появившуюся в ХVII веке из-под пера мадам де Лафайет “Принцессу Клевскую”. Общественная реакция на его высказанные вслух мысли оказалась неожиданно бурной. Звучит как анекдот, но в качестве ответа президенту были организованы публичные чтения “Принцессы”, а издательства напечатали дополнительные тиражи под протестную волну. Хотя, возможно, сама книга в этом деле стала только поводом: просто политик во Франции вызывает меньше доверия, если не стесняется выглядеть “антиинтеллектуалом”. Желательно, чтобы он не только читал, но и издавал что-то свое собственное. Причем не пенсионные размышления о том, как хорошо он послужил стране и какие непростые решения пришлось принимать, или сухой сборник речей, или пересказ программы партии, а более серьезные книги на основе исторического материала (особенно популярно все, что относится к правлению Наполеона) с размышлениями о судьбе Франции и путях ее эволюции. У бывшего премьер-министра Доминика де Вильпена есть уже более десятка книг, посвященных этой проблематике. То же самое можно сказать о бывших президентах Миттеране и Жискар д’Эстене, которые увлекались не только non-fiction, но и художественной прозой. Другой их предшественник, Жорж Помпиду, вообще показал себя с неожиданной стороны, издав “Антологию французской поэзии”.
Книга во Франции — это также часть государственной политики. Независимо от политического режима. Так было при монархах, так продолжилось при революционерах, которые защитили литераторов, введя авторское право. Эстафету продолжают современные правительства. Один из самых ярких членов кабинета последних лет, министр культуры Жак Ланг, до сих пор пользуется большим уважением, потому что инициировал и провел через парламент закон, который устанавливает единую цену на книги, потому что защищает интересы маленьких книжных магазинов.
Вся программа поддержки государством книгоиздания впечатляет. Гранты издательствам, переводчикам, книжным магазинам, библиотекам, поэтам. Бюджет французского центра защиты книги, директор которого назначается президентом республики, — 42 миллиона евро. И все-таки почему? Почему этот вопрос остается вне партий, вне чьих-то личных преференций? Короткого ответа нет. Как сказал мне еще один член гонкуровского жюри, писатель Пьер Ассулин, потому что у нас был Вольтер, потому что мы пережили век Просвещения, потому что у нас есть культура кафе, потому что все закладывается уже на уровне системы образования.
Присуждение литературных премий, которое растягивается на всю осень, приятный и ожидаемый, как неукоснительное соблюдение любой традиции, этап в годовом цикле местной жизни, наряду с весенним теннисом на Ролан Гарросе, Каннским и Авиньонским фестивалями. Объявление нового лауреата “гонкура” — главное событие осеннего “рантре”, замечательного слова, наполненного здоровой энергетикой, обозначающего “возвращение”, старт сезона в различных сферах — театральной, политической, школьной и студенческой и, не в последнюю очередь, литературной. Сюда надо добавить некоторую интригу относительно того, к какому именно литературному “дому” окажется приписан будущий лауреат — повод посплетничать любителям искать признаки корпоративного сговора, и вот уже есть, по крайней мере, одна тема для разговора, если вечером вы в гостях у тех, чьи окна выходят на бульвар Сен-Жермен.
Пока они есть
Из значимых названий сейчас на рынке осталось три, что не так уж грустно в кризисный для всех печатных изданий момент. “Фигаро”, “Монд” и “Либерасьон”. Три ежедневные общенациональные газеты с тиражами, превышающими не одну сотню тысяч (у “Фигаро” и “Монд” — за триста), из тех, что человеку приезжему полезно время от времени брать в руки, если он задастся целью получить представление о том, чем дышит страна.
Что не имя здесь, то символ, за которым стоят и большие личности (“Либерасьон” основал Жан-Поль Сартр, с “Фигаро” сотрудничали Золя, Пруст, Мориак), и выдающиеся главные редакторы — Юбер Бёв-Мери, Андре Фонтен, Серж Жюли, и вошедшие уже в историю и потрясшие страну расследования, как, например, подрыв французскими спецслужбами траулера “Рейнбоу уорриер” с активистами “Гринписа” на борту, и соответствующая ответная реакция высшей власти — давление на отдельных журналистов со слежкой и прослушиванием телефонов по прямому указанию президента, и острые идеологические конфликты внутри журналистских коллективов, приводившие к коррекции редакционной политики.
Долгожитель среди них — основанная в 1826 году “Фигаро”, название которой не может не выдавать национальную принадлежность. Двести лет на первой странице “Фигаро” воспроизводится девиз, заимствованный у Бомарше: “Где нет свободы критики, там никакая похвала не может быть приятна”. В ответ на потребность общества в новой свободе — в 1944 году — появится на свет газета “Монд”. Это будет продукт перестройки после четырех лет оккупации, когда некоторые издания оказались скомпрометированными сотрудничеством с немцами, а национальному лидеру, генералу де Голлю, потребуется создать во Франции авторитетную, максимально отдаленную от групп влияния газету, которая бы к тому же не замыкалась на национальной тематике и Францию могла бы представлять достойно. 70 лет спустя “Монд” остается, пожалуй, самым узнаваемым в мире французским медийным брендом. И, наконец, относительный новичок в этом “клубе великих” “Либерасьон”, 1973 года рождения, а если неформально и совсем по-парижски, то “Либе” — результат процесса демократизации политических и общественных нравов, запущенного маем 68 года, газета с интонациями трибуна, что как раз и импонирует ее поклонникам на фоне более предсказуемых и сдержанных на эмоции коллег по цеху.
“Фигаро” и “Либерасьон” — газеты с открыто заявленной политической позицией (соответственно правой и левой), “Монд” ничью сторону не занимает и позиционируется как “journal de reference”, то есть газета, на которую можно “ссылаться”, придерживающаяся относительно объективной точки зрения. Считалось, что опытный парижский киоскер всегда может издалека определить, какой социальный типаж приближается к стойкам с газетами — вот, допустим, идет читатель “Фигаро”, а другой явно попросит “Монд”. Помню, как однажды после ночного спектакля на театральном фестивале в Авиньоне выходящим из папского дворца в 5 часов утра зрителям раздавали “Либерасьон”. А вот “Фигаро” неприлично было развернуть в вагоне метро. “Родовые признаки” парижских газет не столь очевидны сегодня, хотя все три издания остаются верными некоторым историческим особенностям, отличаясь по лексике, стилю подачи материалов. Например, традиционно плотная верстка “Монд” не предусматривала раньше практически никаких иллюстраций — только неизменная карикатура художника Плантю на первой полосе и графика внутри. Газета представляла собой сплошной текст, фотографии, тем более цветные, до сих пор смотрятся в ней как инородные вкрапления, хотя понятно, что из-за современных рекламных требований надо было расставаться с черно-белым слепым макетом, и все же жалко — уж очень он был узнаваемым.
Параллельно с изменениями во французском обществе в последние годы аудитории газет смешивались, размывались, расслаивались, не говоря уж о том, что их тиражи падали и продолжают падать до сих пор. В орбиту “Монд”, например, перетекла часть традиционной демократической аудитории, разочарованная тем, что предлагают старые левые. Если у “Фигаро” всегда был образ газеты для крупной буржуазии и бюрократии, то ее политическая ангажированность за последние двадцать лет притупилась и бодрую классовую агитацию “за правое дело” заменило более востребованное профессиональное информирование. “Фигаро” читает сегодня и молодежь.
Крайности в политических позициях прессы вообще сошли на нет. На правом фланге закрылись такие газеты, как “Котидьен де Пари”, а на левом — близкая к соцпартии “Матен”, практически стерлись идеологические различия между тремя основными общеполитическими еженедельниками — “Экспресс”, “Пуэн” и “Нувель обсерватер”. “Юманите” хотя и продолжает выходить, но перестала быть официальным органом компартии и позиционирует себя как газета более широкого, а на самом деле аморфного левого движения. Голос ее почти не слышен, чтобы обнаружить газету в парижском киоске надо сделать усилие, но зато как ни в чем не бывало продолжает жить ежегодный двухдневный праздник “Юма” в бывшем “красном” парижском пригороде Курнёв — широкое народное гуляние с аттракционами, региональной кухней, дегустацией вин, выступлениями артистов первого ряда. Мне трудно оставаться к ней равнодушным — мой роман с французской прессой начинался именно с “Юманите”, на примере ее статей проводились занятия по политпереводу в институте. В московских киосках “Союзпечати” выпуски “Юманите” накапливались сразу за несколько дней, их мало кто покупал, из иностранных газет большей популярностью пользовались англоязычные издания, но я брал все, что было. В отличие от некоторых других левых зарубежных изданий, “Юманите” не походила на боевой листок, который словно делала на коленках в домашних условиях при ограниченных средствах кучка энтузиастов. Она выглядела и пахла как настоящая газета. В 70-е годы, когда компартия еще оставалась в силе, газета была многостраничной, большого формата, печаталась на тонкой, очень “западной” бумаге, какую в СССР тогда не использовали. И в Париже редакция находилась в приличном здании в 9-м округе, принадлежавшем ФКП, рядом с Большими бульварами, а не на выселках за пределами кольцевой дороги, куда она переехала позже, продав собственность в центре города. (На смену борьбе за коллективные права пришла забота об индивидуальном здоровье: в здании на улице Фобур Пуассоньер, где работала редакция, расположен сейчас фитнес-клуб.) С печатным словом считались: несмотря на то что это было дружественное издание, некоторые номера “Юманите” до Москвы так и не доходили. Они изымались цензурой в основном из-за статей о взятой тогда на вооружение крупнейшими компартиями Европы — французской, итальянской, испанской — идеологии “еврокоммунизма”, “особого” пути прихода этих партий к власти, возможно, по сути и вполне разумного, но зато не получившего благословения международного отдела ЦК КПСС. Первая тетрадка “Юманите” было заполнена материалами о социальных конфликтах на предприятиях, партийной работе, профсоюзными новостями, но в газете была представлена и “нормальная” французская жизнь с сильным отделом культуры. Помню, что не укладывалось в голове: как могут журналисты “Юманите” сочетать традиционный французский образ жизни, а точнее вкус к этой самой жизни с классовым подходом, который, как мы привыкли думать, должен был пронизывать любое явление, — чуть ли не ритуальный для парижанина обед в ресторане после наступления полудня. Это не случайное сравнение: самый первый мой приход в редакцию в середине 80-х запомнился, в частности, тем, что мы пошли обедать в аргентинский ресторан за углом “Юма” вместе с Мартин Моно, жизнерадостной теткой и автором известной тогда у нас книги про эскадрилью “Нормандия-Неман”.
И только одна газета как будто не знает, что такое непогода или наступление электронных носителей. На фоне всех текущих трансформаций поражает живучесть “Канар аншене” — 8-страничной еженедельной политической сатирической газеты, которая уже почти сто лет (!) выходит по средам. В военной ленте “Армии теней” один руководитель французского Сопротивления говорит другому: “Вот когда французы смогут вновь раскрыть ▒Канар аншене’, тогда это будет означать, что наступила свобода”. “Канар” — это практически общественный институт, “икона стиля”, с таким своеобразным и острым языком, закамуфлированными ссылками, что не каждый француз сходу поймет игру слов. Нужно время, чтобы войти в курс дела и начать различать героев “Канар” по их прозвищам. Газета абсолютно независима, за ней не стоит ни магнат, ни группа компаний, ни совестливый инвестор, она полностью во власти собственного небольшого коллектива журналистов, как правило, уже опытных, прошедших не через одну редакцию, именно они подписывают большинство заметок, используя набор из нескольких, одних и тех же, псевдонимов. У нее нет рекламы, нет электронного сайта, и стоит она вроде недорого — 1,2 евро, но зато каждую среду продается около полумиллиона экземпляров, что делает ее рентабельной. Тираж, если и колеблется, то в соответствии с политической конъюнктурой, при правом президенте чуть возрастает, при левом возвращается к прежней отметке, но неприкасаемых для газеты нет ни в том, ни в другом лагере. Хотите сойти за француза в аэропорту? Купите в киоске “Канар”.
Важно не только то, что в газете прочтешь, а где и как ты это сделаешь. Личные отношения с газетой складываются из восприятия языка, шрифта, бумаги на тактильном уровне. Невозможно отделить “Фигаро” от завтраков в больших и малых французских гостиницах, где газету подают, как масло или молоко. Прелесть “Монд” связана с таким старорежимным понятием, как “вечерняя” газета. Испокон века в Париже “Монд” поступает в киоски днем, около половины второго, успевая таким образом за всеми поздними и ночными новостями. Выйти купить “Монд” — это ритуал, традиция. Ты прерываешь свою работу, встаешь из-за стола и выходишь на парижскую улицу, чтобы дойти до ближайшего киоска, что уже само по себе немалое удовольствие. День делится на “до” и “после” “Монд”. Электронная подписка на “Монд” в месяц стоит один евро, но равноценны ли эмоции, испытываемые от чтения газеты в бумажном виде и с экрана?
А вообще лучшая газета — та, что попала в руки случайно. Подсмотренный и ставший своим жест — зайти в кафе, не садиться за столик, а занять место у стойки и, заказав кофе или бокал вина, раскрыть лежащую там, предназначенную для таких посетителей, как ты, уже немножко потрепанную газету, которую в обычном режиме зачастую никогда не просматриваешь. Именно там-то ты и найдешь неожиданную, но какую-то реально значимую для тебя заметку.
Квартира на бульваре Мальзерб
Я делал много вырезок из газет, веря в непреходящую ценность оригинала (который, желтея и высыхая, со временем становился до такой степени “ценным”, что уже рука не поднималась его выбросить) и собирая необходимое для работы досье. Постепенно желание что-либо накапливать на будущее ослабевало, главным образом под влиянием известного экзистенциального вопроса: “Кто и когда в этом будет копаться второй раз?” Но одна из таких, начатых еще в Париже, папок пережила серию радикальных чисток и сохранилась под своим изначальным названием: “Грэм Грин”.
Почему он? Потому что я знал Грина и общался с ним довольно регулярно в течение нескольких лет в конце 80-х годов и до момента его отъезда в Швейцарию на лечение, где он и умер. Грин при жизни стал мировым классиком, писательские слово и поступки имели тогда еще иной вес, чем сегодня, и поэтому отправляться к нему в качестве корреспондента было все равно что просить интервью у Льва Толстого. Когда Грин звонил мне и говорил: “Это Грэм…”, я хоть и понимал, что в английском так принято, но это совсем не соответствовало его мировому статусу.
Мы как-то спустились с Грином в подземный переход к станции метро, недалеко от его парижской квартиры на бульваре Мальзерб, чтобы в будке-автомате сделать понадобившиеся ему фото на документы. Внутри кто-то уже был. По чистой случайности это оказался какой-то англичанин. Когда этот парень отдернул шторку и увидел, кто дожидается своей очереди, то испытал шок и совершенно растерялся от непредвиденной встречи, да еще где? В подземном переходе, в обычном квартале. Но Грин, как всегда, проявил невозмутимость и вежливость, переживая, не согнали ли мы его соотечественника раньше времени с места.
Каждая новая встреча добавляла двойственность восприятия: с одной стороны, личность, принадлежащая истории, с другой — обаятельный, остроумный старик, с которым мы могли вести интересный разговор, а могли и понимающе помолчать. И выпить две стопки водки перед обедом, обязательно русской, но не польской или американской “смирновской”, и съесть рыбу в ресторане “У Феликса” в Антибе, в котором я несколько лет назад повстречал даже самого Феликса, но где Грина уже никогда не будет, а сейчас и сам ресторан закрылся. Странная была ситуация: меня мучили вопросы, которые хотелось задать, особенно по молодости, тем более что столько было прочитано еще в школе, но приходилось сдерживаться, потому что Грин не любил, когда его спрашивали: а все-таки как это было там — во Вьетнаме, Парагвае или в Вене сразу после войны? И главный герой — это вы или не совсем вы? Героинь и беллетристические любовные сюжеты не обсуждали, но тема женщин — одна из самых интригующих в гриновской мифологии — всплывала. Грин никогда не болтал о личном, но так как разговоров в общей сложности было немало и не под запись — за ужинами и обедами, по дороге в машине, по пути в рестораны и обратно, — то какие-то сведения просачивались. Однажды я услышал его версию неприсуждения ему Нобелевской премии. Считается, что этому помешали его левые взгляды, но мне больше нравилось объяснение Грина — он подозревал, что один из членов комитета ревновал его к актрисе, с которой у писателя были когда-то отношения.
Контраст между образом и реальным человеком особенно ощущался в бытовых ситуациях, когда, например, мы обедали/ужинали в аэропортах Руасси и Орли, где я встречал или провожал Грина. Однажды я помогал ему с оформлением въездной визы в Советский Союз, куда он начал ездить при Горбачеве, после того как много лет отказывался от приглашений по политическим мотивам. Я встретил его на своей машине в Орли, куда он прилетел с юга Франции, где тогда жил, чередуя Антиб с островом Капри, и мы приехали в его квартиру в 17-м округе на бульваре Мальзерб. Затем я ушел в консульство забирать его документы, но там выяснилось, что не хватает фотографий, и я вернулся назад, позвонил в дверь. Пока я отсутствовал, Грин задремал, и мой звонок застал его врасплох. Он выскочил из квартиры так быстро, что оставил ключи внутри. Дверь естественно захлопнулась. И началась наша совместная спецоперация по проникновению в квартиру. Сначала законным путем — мы полезли на мансардный этаж, где обычно живут уборщицы, но там никого не было. Спустились вниз к консьержке, но она тоже ушла. Грин говорит: надо идти в машину, брать какой-нибудь инструмент и вскрывать входную дверь. Я спустился вниз и взял самый прочный ключ. Перед тем как начать отгибать полотно, спросил: может, лучше вызвать полицию? И тут Грин тихо произнес простую фразу, но с такой английской ироничной интонацией, которая выдавала в нем проницательного наблюдателя человеческих характеров: “Вот уж полицию мы точно вызывать не будем”.
Ширли Хаззард, написавшая книгу о том, как они с мужем долгие годы общались с Грином на Капри, где писатель купил дом “с потрохами” на гонорар от экранизации “Третьего человека”, отметила, что не записывала свои разговоры с ним, потому что при этом они утрачивают спонтанность. Я столкнулся точно с такой же проблемой. Вот Грин отвечает мне по телефону в дни 85-летия: “Было бы странно в моем возрасте считать этот день праздником”. Вот он выходит из зала прилета и не обнаруживает никого из таможенников для досмотра багажа: “Может, они все бастуют?” Вот он же, вернувшись из Новосибирска, рассказывает, как его забросали записками на творческой встрече: “Уж где-где, а там я бы точно смог зарабатывать себе на ужин”. Вот он рассказывает очередной сон (Грин внимательно относился к снам, записывал их и даже классифицировал по темам): “Снится Хрущев, мы сидим рядом, и он мне говорит: ▒Как? Вы едите мясо?’ — ▒Да’. — ▒Но сегодня же пятница!’”. А вот Брежнев, говорит Грин, ему ни одного раза не приснился.
Начатая когда-то “гриновская” папка, несмотря на то что писателя нет в живых больше двадцати лет, продолжает пополняться. Я уже не могу не коллекционировать упоминания о Грине, которые встречаются в разных материалах — в рецензиях, эссе, путевых очерках. Англичане утверждают, что тираж его книг составляет двадцать миллионов экземпляров. Грин продолжает жить, его герои интересны, биография по-прежнему загадочна, любовные романы таинственны, взаимоотношения с католической верой интригуют, дружба с Кимом Филби воспринимается неоднозначно, а путешествия вызывают желание отправиться в путь самому. Когда-то, еще до войны, он прошел с караваном носильщиков пешком через Либерию и Сьерра-Леоне. “У меня не было ни одной приличной карты, — рассказал он мне. — На той, которую удалось раздобыть, были белые пятна. Реки обозначались пунктирами, а в некоторых местах были пометки: каннибалы”.
Перебирая все эти вырезки, учишься предвосхищать контекст, в котором может появиться гриновское имя. Это и книги писателей, кому он или симпатизировал, или помогал, в том числе и материально, или просто высоко ценил, — Мюриэл Спарк, Разипурам Нараян, Ивлин Во, а также Джозеф Конрад и Генри Джеймс. И все, что связано с работой разведки в Латинской Америке или Африке, и даже не столько работой, сколько провалами и переоценкой/недооценкой реального положения вещей. В свое время Фидель Кастро даже объявил национальным достоянием отель “Националь”, где разворачивается действие “Нашего человека в Гаване”. Один из выдающихся разведчиков мира, немец Маркус Вольф, называл роман своей любимой книгой.
Но самая обширная тема, где почти всегда найдешь ссылки на гриновские образы — это, конечно, путешествия. Не боясь проиграть спор, можно предсказывать, что серьезный автор, описывая современное Гаити, или нынешний Хошимин, а некогда Сайгон, разделенную каналом Панаму, обязательно сошлется на писателя, упомянет гостиницы, которые соответствуют/не соответствуют тому, как это было при Грине, клубы для иностранцев в бывших английских, французских колониях, разговоры у барных стоек, искателей приключений, оказавшихся в отдаленных от цивилизации местах. Недавно в Париже я познакомился с богатой и эксцентричной аристократкой-ирландкой, которая в благотворительных целях взялась опекать лепрозорий. Когда я начал расспрашивать ее об этом лепрозории, то первым, кого она вспомнила, был Грэм Грин.
В “гриновских” городах и странах, которые, как правило, показаны им в некоем переходном состоянии в силу исторических обстоятельств, борьбы кланов, войн, конечно же многое коренным образом изменилось, но его глазами тянет смотреть на них и сегодня. Сам Грин не был привязан к какому-то определенному месту, он вообще был блуждающим человеком, но, тем не менее, удивительным образом побуждает идти по его следам, что, доведя до абсурда, и проделал один писатель — все три тома гриновской биографии скрупулезно воспроизводят день за днем его жизнь. Путешествуя по гриновским местам, автор будто специально даже подхватывал те же болезни. Когда работа биографа была еще в разгаре, Грин в своем стиле так это прокомментировал: “Первый том он писал пятнадцать лет и дошел всего лишь до 1939 года, я с ужасом думаю, сколько же ему потребуется времени на мою остальную жизнь”.
В последние годы спутницей Грина была француженка Ивонн Клоэтта, с которой Грин познакомился в Африке и провел вместе почти четверть века. Ивонн жила в соседнем с Антибом Жуан-ле-Пэн. Я наблюдал, как он ждал ее, чтобы пойти обедать в антибский порт, как они играли в скрэббл, и каждый раз, когда в беседе речь заходила о каких-то женщинах, которые оказывали Грину внимание, а такие были даже в старости, он поглядывал на Ивонн, чтобы проверить, не обижается ли она.
Если я, направляясь из аэропорта в Париж, сворачиваю с “периферика” на бульвар Мальзерб, то всегда вспоминаю, как однажды увидел их вместе на этом бульваре из своей машины. Они ожидали сигнала светофора на островке для пешеходов, чтобы перейти улицу. Очевидно, они час назад прилетели с французского юга, открыли окна в пустой парижской квартире и, оставив чемоданы, вышли на улицу, чтобы на ближайшем рынке купить какие-нибудь продукты. Вот такая пара: английский писатель с корзинкой в руках и рядом его миниатюрная спутница.