Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2014
“Стиль — это человек”, или Шесть старательских истин
Николай Мельников Портрет без сходства. Владимир Набоков в письмах и дневниках современников (1910-1980-е годы). — М.: Новое литературное обозрение, 2013. — 264 с.
Исследование Николая Мельникова о Владимире Набокове относится к тому виду изданий, который в нашей словесности уже, кажется, прочно укрепился. Имя ему — “вторая книга”. Первая вышла в 2000 году в том же “Новом литературном обозрении”, называлась она “Классик без ретуши: литературный мир о творчестве Владимира Набокова” и рассказывала о восприятии произведений Набокова, или Сирина, в кругу собратьев по перу. Ее судьба сложилась счастливо: более десяти сугубо положительных рецензий, электронные публикации (без ведома Мельникова, разумеется), множество пиратских набегов в текст — словом, полный успех.
Меж тем неугомонный составитель продолжил свой благородный и неблагодарный (если иметь в виду плагиаторов и интерпретаторов, коих легион) труд, озаботившись задачей собрать как можно больше сведений о Набокове, точнее о том, как Набоков отражался в восприятии своих читателей — современников и потомков. Такие свидетельства, как пишет Мельников, “помогли бы погрузиться в прошлое и поэтапно, шаг за шагом, проследить его [Набокова] путь на литературный Олимп, представить сложный и драматичный процесс его канонизации, а если получится — восстановить тот образ, который запечатлелся в сознании его первых читателей, еще не загипнотизированных звездным статусом монтрейского небожителя, еще не ослепленных той лучезарной легендой, которой он облек свое имя. Для подобной реконструкции необходимо тщательное изучение документальных свидетельств, оставленных в мемуарах, письмах и дневниках современников Набокова, оказавших определяющее влияние на судьбу его книг и писательскую репутацию”.
Автор-составитель решительно исключил из поля своего зрения мемуарную литературу, поскольку для воспоминаний, “подчиненных не только закону ▒личной перспективы’, но и определенному художественному заданию”, характерна “эстетическая преднамеренность, стремление приукрасить или, наоборот, очернить нашего героя”. Потому-то читатель не найдет в книге текстов Зинаиды Шаховской, Нины Берберовой, Иосифа Гессена, Василия Яновского, Лазаря Розенталя, Николая Андреева и Льва Любимова. Не вошли в издание и очерки Морриса Бишопа, Курта Ветзстеона, Ханны Грин, Евгении Каннак, Николая Раевского… Причина не в том, что хула кажется составителю, например, предвзятой, а хвала, допустим, апокрифической; нет, Мельникову не нравится сам жанр. Ведь мемуары и статьи пишутся как бы “на заказ”, даже если это заказ собственной памяти. Они изначально моделируются с учетом “третьего глаза” или “третьего не лишнего”, то есть читателя, которому в конечном счете и предназначены. Автор их не свободен, он работает не для себя, у него обязательно есть специфическая цель, он непременно ощущает чужое присутствие…
А вот строки из писем или дневниковых записей создаются все же для себя или для конкретного собеседника-адресата. Пусть маститые литераторы и предполагают публикацию их “наследия” когда-нибудь и где-нибудь, но все же каждую буковку наносить на лист под гнетом самоцензуры — согласитесь, чересчур даже для маститых. Непосредственность реакции, мысли — вот что привлекало Мельникова, и он с завидным упорством золотоискателя (старателя, как сам говорит о себе) намыл (или нарыл, как больше нравится ему) энное количество крупинок золота, то есть письменных откликов о Набокове и его творчестве, кои и выстроил в хронологическом порядке.
Мельников расширил границы своего исследования и за пределы жизни Набокова-человека, справедливо полагая, что жизнь писателя в читателе — бесконечна. Если говорить о том, как собрана книга, то может, например, показаться недостаточным справочный аппарат. Хотелось бы примечаний, лучше всего “академических”, в духе издательства “Наука” и серии “Литературное наследство”, после каждого отрывка. Кто писал — к кому обращался — по поводу чего… И что в этот момент делал Набоков, какие события остались за бортом выдержек и цитат. Хотя, возможно, сия придирка — чистой воды вкусовщина: “Портрет без сходства” снабжен вполне солидным комментарием и научным аппаратом, и благодаря ему в ситуации разобраться можно.
Какое будущее ожидает “Портрет без сходства”, пока утверждать сложно, да и наше ли это дело?.. Нам стоит, прочитав, попытаться сформулировать, в чем же смысл более чем десятилетнего кропотливого труда автора и что он, этот труд, дает читателю, какие истины перед ним открывает.
Истина первая. Заглавие книги, конечно же, метонимия. Прочитав словосочетание “Владимир Набоков”, иной может вообразить себе, что увидит свидетельства о жизни писателя, о его характере, о неких темных и тайных сторонах личности — короче, сплетни, освещенные историко-литературной традицией. Что греха таить — ведь отчасти ради сплетен и читают мемуарную и прочую воспоминательную литературу! Мы, конечно, не жаждем непременно узнать, что-де, мол, был он “мал, как мы, и мерзок, как мы”, нет. Но чужая частная жизнь всегда привлекательна, таковы люди.
Здесь почти все посвящено судьбе произведений Набокова. Кто и как воспринимал, кто и как оценивал. Оценки, конечно, полярные — порою на одном книжном развороте. Как вам понравится, например, вот это: “Насчет Сирина вы правы: блистательно, сверхталантливо и — отвратительно. Чем? Думается, тем, что современную [мировую боль], ощущение метафизической тревоги, обреченности, духовной опустошенности он обращает в материал для литературного фокусничанья” (Петр Бицилли — Вадиму Рудневу, 4 июня 1935). “Насчет Сирина — не могу с Вами согласиться. Соглашаюсь только, что он отталкивающий писатель, — но с удивительным (и для меня еще неясным) даром. Во всяком случае, уверяю Вас, — он глубже и правдивее, при всех своих вывертах, чем Божья коровка Борис Зайцев, которого Вы причисляете к ▒подлинным’” (Георгий Адамович — Александру Бурову, 24 июня 1935).
Такие вот полярные оценки. Обратим внимание, что “отвратительно” и “отталкивающий” написано до “Лолиты”, то есть когда Набоков к от-вращению реального повода еще не подал.
Истина вторая, естественным образом вытекающая из первой. Читая произведения автора, даже самый продвинутый читатель, то есть писатель, товарищ по цеху, собрат по перу и прочая, и прочая, переносит своё мнение и отношение с литературы — на человека, на личность. Что уж говорить о читателе обычном, простом хорошем. “Стиль — это человек”, причем не в каком-нибудь метафизическом, а в самом что ни на есть прямом и буквальном смысле. “Фондаминские приехали вчера, и вчера же вечером Илья Исидорович поднялся к нам. <…>В Берлине он провел вечер… у Сирина-Набокова. <…> Любезно-нервен? Или нервно-любезен? — спросил И. А. Б[унин]. — Да… как вам сказать… Он благожелательный человек… Так приятен, хотя и производит такое впечатление, что в нем то же, что в его романах, — он в них раскрывается до конца, дает всего себя, а что дальше? Вот за это, признаться, стало, глядя на него, страшно” (Из дневника Галины Кузнецовой, 4 января 1931). “…Стиль прочитанного мною отрывка рисует человека, который не является героем моего романа” (Иванов-Разумник — Альфреду Бёму, 15 мая 1942).
Кстати говоря, это самое “страшно” — едва ли не постоянная черта восприятия творчества Набокова. Предмет страха, конечно, варьируется. “Мне как-то страшно за него как за писателя. Правда, это современно, но ведь когда писатель очень современен, то это очень опасно — выдержит ли он, когда эта современность пройдет? Если даже он все время будет идти в ногу со временем, то как после смерти?” (Из дневника Веры Буниной, 1 апреля 1933). И сразу же — реакция другого человека на “Camera obscura”: “…конец романа превосходит все, что было талантливого, а порою и гениального в русской художественной литературе. Такой сцены, какою Сирин закончил свой роман, нельзя назвать даже гениальной <…>: тут уже колдовство, ибо я никогда не думал, что человеческое слово может быть так выразительно. Я читал эту сцену вчера днем — и мне стало так страшно <…>, что я от страха выбежал на улицу” (Оскар Грузенберг — Марку Вишняку, 2 июня 1933).
Истина третья. Не надо нас пугать. Не надо автору пугать своих читателей, даже самых продвинутых. Нехорошо это закончится. Даже цитировать никого не стану, откройте книгу, убедитесь сами. Речь о том, что концентрация душевно страшного, внутренне ужасного, чего мы не любим додумывать, о чем не досматриваем снов и чего вот уж совершенно точно никому не рассказываем, у Набокова не имеет, как известно, границ, если не считать таковыми объем произведения. Это вам не про гробовщиков рассказывать и не про вампиров, это по-настоящему, без декораций и чучел. И если честно читать книгу Мельникова с начала, то можно увидеть, как постепенно, исподволь нарастает читательское… не то чтобы неприятие — отторжение. Детское “не хочу”. “Оставьте меня” Акакия Акакиевича, под шинелью которого, как мы помним, все прячемся. И взрывается оно, кульминирует — в восприятии “Лолиты”. По “Портрету без сходства” видно, как писатель дал повод для катарсиса, для выхода негодования, освоив сюжет — хотите, скабрезный, хотите, трагический — за гранью выносимости. Так-то вот, давайте лучше про вампиров.
Истина четвертая. Проблема русской литературы, существующая еще с брюсовских времен. Противопоставление: холодность и подлинность. В смысле, если писатель “холодный”, значит, он не “подлинный”. Виртуоз для русского мастера — слово ругательное.
В отношении Набокова начиналось, так сказать, вегетариански: “Писателю этому — несомненно талантливому — надо было бы все же как-нибудь освободиться от чрезмерно старательной литературности <…>, щеголеватых подробностей, препятствующих показать читателю необычайно проницательную наблюдательность автора” (Александр Кизеветтер — Марку Вишняку, 28 октября 1919).
Продолжалось крещендо: “А Сирин останется со своими акробатическими упражнениями и жонглерством ▒все в том же классе’… Сирин, к сожалению, ничего не дал и не даст нашей литературе, ибо наша литература акробатики не знает, а у Сирина только ▒ловкость рук’ и ▒мускулов’, — нет не только Бога во храме, но и простой часовенки нет, не из чего поставить” (Иван Шмелев — Ивану Ильину, 18 июля 1935).
И, наконец, кульминация темы — о “Лолите”: “Мы не считаем, что ее литературные достоинства в любом случае оправдывают непристойность, пронизывающую всю книгу. Только один из миллиона способен понять, что она представляет собой высоконравственную или назидательную историю или всё, что угодно, только не ▒растление’… Основной массе читательской публики книга покажется непристойным смакованием худшего вида извращения — порока, при котором крайняя степень разврата сталкивается с чистейшей невинностью. Она повсеместно вызовет осуждение… читатели в большинстве своем — пуритане, и нет извращения, которое преисполнило бы их бóльшим ужасом, нежели то, что с таким смаком описывается в ▒Лолите’” (Гарольд Николсон — Джорджу Уэйденфельду, 30 декабря 1958).
Истина пятая. Известна такая поговорка, французская кажется: “Врет, как очевидец”. Описывая ситуацию, свидетелем которой был, всегда погрешишь против правды — хотя бы потому только, что передал свою ограниченную точку зрения. И потому все мемуаристы, даже самые искренние, всегда немножко… ну, пусть не врут. Пусть даже не искажают. Пусть — не дают окончательных сведений, не являются той самой последней инстанцией.
Но когда говоришь о прочитанном литературном произведении, когда передаешь его восприятие, оказывается, что в этом интимнейшем посыле — не врешь. Даже если прячешься за термины или за мнение своей социальной группы. Потому что чтение — это состояние, когда все твои пять чувств работают исключительно на разум, на личностный рост, на самосознание. Сознавая себя, находясь в потоке собственной реакции, ты, даже желая скрыть истину, все равно ее обнажаешь. Пусть и проговариваясь. Так проговариваются о литературных достоинствах прозы Набокова — небывалых, непревзойденных… И так в негативнейшей из негативных реакций сквозит потрясение, которое бывает, когда отшатываешься от бездны.
Вот, наверное, квинтэссенция всех пяти истин: “Сирин, — мастер, ювелир, взысканный Богом художник, в жизни ▒энглизирован’, сдержан, — несколько опьянен успехом, поэтому чуть-чуть генеральствует <…>; учтив, чуть аффектирован, насквозь джентльмен <…>, но, как и в творчестве своем, холоден абсолютно. Тепло, мягкость к людям — для него просто ▒неряшливость’ характера, вроде расстегнутого воротника или распахнутого пальто. Человеческое тепло ему органически чуждо. От него веет предельным холодом, но общение с ним (▒светское’) весьма приятно. <…> Как писателя я ставлю его на одно из первых мест. Человек? С ▒человеком’ хотел бы встречаться только в ▒салоне’” (Сергей Горный — Александру Амфитеатрову, 12 ноября 1933).
Истина шестая, банальная. Набоков — гений, сумевший то, что до него, одновременно с ним, после него в литературе никто не сумел. Этот холодный, ледяной наблюдатель, безжалостный анатом, которого ничего, кроме творчества, не интересовало (по мнению Глеба Струве); этот виртуоз, ничего не давший родной словесности, этот слишком современный писатель, с которым после смерти вечность поступит неведомым образом, — живет себе и живет, и отражается в читателях, и будит их, и пугает, и погружает в пропасть. Если дать книгу “Портрет без сходства” думающему человеку, никогда Набокова не читавшему, — уверена, он с головой кинется в его прозу.
И это, наверное, единственная оценка, которую здесь и сейчас можно дать труду Николая Мельникова.