Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2014
У мыслителя меня интересуют не идеи, а опыт: не то, что он думал, а что пережил.
Эмиль Чоран
Ты можешь быть кем-то еще,
Если ты хочешь…
Борис Гребенщиков
Свою книгу “Жизненный путь Масарика” (Brno, 1920) чешский дипломат Яромир Долежал, более известный как публицист, литературовед-славист, критик и переводчик, начинает с упоминания совершенно мистического пророчества, которое прозвучало в Моравии в 1908 году.
В брненской газете “Лидове новини” печатался тогда довольно странный текст с продолжением, называвшийся “Женский кабинет”. Автором этого фантастического повествования о далеком еще будущем 1930 года был редактор “Лидовых новин” Гуго Вавречка, писавший под псевдонимом Гуго Ваврис. В номере газеты от 16 мая 1908 года, после рассказа о том, как чехи восстали против Австрии и — невероятный факт предвидения! — бескровным путем захватили власть, было написано буквально следующее:
Первой целью чехов в Вене был парламент. Здесь профессор Масарик, по возрасту тогда уже старец преклонных лет, провозгласил чешскую республику, назвал ее Соединенными чехословацкими землями и дал ей первую конституцию…[1]
Обратим внимание русского читателя на тот невероятный факт, что газета после всего этого австрийскими властями не была ни закрыта, ни даже наказана штрафом. Событие же, здесь предсказанное, впоследствии действительно произошло, и даже гораздо раньше, — ровно через десять лет после газетного пророчества, в “великом и страшном году по Рождестве Христовом 1918”[2].
Хотя, конечно, и не в Вене, а в Праге, и не в австрийском парламенте, а в чешском Национальном собрании, но республика объединенных чешских, моравских, силезских, словацких (а потом и русинских) земель была действительно провозглашена, и ее первым президентом действительно был избран шестидесятивосьмилетний университетский профессор Томаш Гарриг Масарик (который вошел в историю Чехословакии, а затем Чешской и Словацкой республик, как TGM).
Поскольку в 1908 году профессор Масарик выступал в австрийском Государственном совете как председатель партийного клуба из двух человек, представлявших достаточно маргинальную, так называемую Реалистическую партию, надо было обладать поистине богатым воображением, чтобы увидеть в этом десятистепенном политике будущего главу независимого чехословацкого государства. Очевидно, было уже тогда (или — и тогда тоже) в Масарике нечто такое, что заставляло прозорливых людей верить в его счастливую звезду и чувствовать в нем харизматическую личность.
Что же это было?
Если применить терминологию Фридриха Ницше, рано умершего современника нашего героя (он был старше Масарика всего на 6 лет), его принципиального антагониста, но во многом и совопрошателя, этим внутренним стержнем, создававшим профессору безусловную харизму в тесном кружке духовной элиты и, одновременно, сомнительную славу непатриота и политикана в широком кругу образованной общественности, — были несомненная “воля к власти”, глубочайшее доверие к самому себе и редко встречающаяся решимость действовать в одиночку.
Долежал замечает, что Ваврис почувствовал “внутреннюю силу” Масарика. Подчеркнем еще раз: эта внутренняя сила состояла в том, что Масарик верил себе, свою жизнь представлял как бы “предисловием” к какому-то грандиозному “повествованию”, “введением” в него[3], не сомневался, что проживет не меньше восьмидесяти лет и успеет сделать самое главное.
И успел. И сделал. На карте Европы Масарик поселил новый, невиданный доселе, народ, и создал для него новое государство. Хотя и не сумел создать из этого народа нацию.
По отношению к Масарику Долежал употребляет термин “сверхчеловеческий” — “сверхчеловеческая работа шестидесяти лет” (“nadlidská práce let šedesáti”)[4]. Употребляет он и другие выражения из того же лексического пласта: “на пути к цели открывались пропасти”, “в каждой вещи шел до самого дна”, “не уступал и, когда весь народ, одурманенный, слепой, невежественный, был против него, против священной правды”[5] и т. п. Напоминает сказанное Ницше (или о Ницше). И слова эти здесь на месте.
Хотя Масарик воплощал собою все то, что Ницше ненавидел (обобщенно это ненавидимое можно определить как тотальный масариковский позитивизм), — он, Масарик, одновременно оказался и странным, неожиданным, прямо парадоксальным воплощением современного Заратустры, если под Заратустрой понимать созидателя будущего, вытягивающего за волосы из болота “людей настоящего”, чтобы они смогли “превозмочь в себе человека” глубокой провинции и построить в самих себе “мост” в мир: сначала в Европу, а через нее к человечеству.
Более того, воспринимаемая совершенно как “заратустровская” судьба Масарика (и даже глубже — ветхозаветная, Моисеева!) прочитывается и в следующем замечании Долежала, в котором борьба вождя со своим неверным народом подается уже почти в монументальных библейских тонах и образах:
Вся многотысячелетняя история не знает такого случая, чтобы один человек до шестьдесят четвертого года своей жизни выступал против большинства народа, который его породил, и сколько раз почти против всего народа, чтобы был кто-то, кого еще в самый канун его нравственной победы называли “идолищем, которое необходимо свалить… агентом еврейства, наученным евреями”, чтобы настолько непопулярный человек через несколько лет стал… первым президентом того самого народа, который всем скопом столько раз его поносил…[6]
И, право, не будет большим преувеличением, если словами Заратустры пунктирно означить состояние Масарика, в котором он жил многие годы посреди своего народа:
Они не понимают меня: мои речи не для этих ушей. Очевидно, я слишком долго жил на горе, слишком часто слушал ручьи и деревья… Непреклонна душа моя и светла, как горы в час до полудня. Но они думают, что холоден я и что говорю я со смехом ужасные шутки. И вот они смотрят на меня и смеются, и, смеясь, ненавидят меня[7].
Но толпа переменчива. Судьба Масарика сложилась трагично: сначала его хотели свалить как идола, потом сами из него этого идола сделали. Текст Долежала только подтверждает данную метаморфозу: “Было бы хорошо, — пишет он, — если бы жизнь и труд Масарика мы укоренили в своем сердце как Евангелие”[8].
Христианин ужаснется, справедливо увидев тут невероятное (хотя и безмерно наивное) святотатство, нехристианин пожмет плечами и потеряет интерес ко всяким утверждениям на тему “Масарик”. Единственный “золотой срединный путь”, который здесь остается, — искать и рассматривать факты, противоречащие мифам. Изначальный факт в данном случае — это выбор героем языка действия.
Первый из двух существовавших президентов Чехословацкой республики (так называемой Первой республики, 1918-1938), ТГМ (1850-1937, далее, как это принято в русской традиции, — просто Масарик), родился не в исторической земле Чехия и не в Словакии, а в стародавнем крае между ними, который называется Словацко. Этот край расположен на юго-востоке Моравии. В год рождения Масарика вдоль реки Моравы он граничил с Верхней Венгрией. Теперь это не Верхняя и не Венгрия, а Западная Словакия. Моравское же Словацко осталось почти таким, каким оно было, — “почти”, то есть землей моравских словаков, но уже без очень многих из тех, кто там вместе с ними жил во времена Масарика.
И до сего дня маленькое Словацко делится на шесть диалектных областей, так что тамошние жители, как некие счастливые хоббиты Средиземья, живут в следующих сказочных королевствах: Дольняцко, Горняцко, Подлужи, Моравске Копанице, Ганацке Словацко (на границе с диалектной областью Гана) и Лугачовицке Залеси (на границе с диалектной областью Валашско).
Однако на самом деле Словацко никогда не было счастливым Средиземьем хоббитов: и у этого края были свои этнические проблемы и даже свои локальные геноциды.
В 1939-1940 годах, в эпоху Протектората Чехия и Моравия, входившего в состав Третьего рейха, и Словацкого государства, ставшего союзником Третьего рейха, националисты Словакии, по примеру всех остальных народов, создавая свою Великую Словакию, посчитали необходимым влючить в состав этой новой державы и Словацко. По этому поводу они обратились непосредственно к Гитлеру, указывая, что ни в землях Короны Чешской, ни в Протекторате моравские словаки не имели и не имеют прав признанного национального меньшинства и что по своим этническим корням и языку они должны были бы входить в состав Словацкого государства и жить вместе с остальным словацким народом.
Для того чтобы выполнить это требование своих союзников, немцам пришлось бы отдать им большой кусок Моравии, да еще на границах с Восточной Маркой (как называлась после аншлюсса Австрия), а на это они пойти никак не могли, потому что через Словацко шли транспортные пути из Силезии в Вену, и отдавать их славянам, даже и союзникам, немцы опасались. Так Словацко осталось в составе Протектората, а после окончания войны в составе чешских земель, хотя до передачи этой территории Словакии, как считают некоторые чешские историки, был уже один шаг.
Но и в самом Словацко, где большинство составляли моравские словаки, жило, в свою очередь, много национальных меньшинств: ганаки, валахи, потомки когда-то выселившихся сюда французских протестантов, венгерские словаки… Все они говорили на своих диалектах.
В немалом количестве, особенно в городах, жило тут и еврейское население. Поскольку немецкий язык по всей Австро-Венгерской империи был не только языком власти, но и языком общения между имперскими народами, своего рода “среднеевропейским койнэ”, евреи, вне быта, как правило, говорили по-немецки. Из рассказов матери юный Масарик хорошо знал, что у евреев из-под ногтей постоянно сочится кровь убитых ими христианских младенцев. Поэтому на руки своих евреев-одноклассников он старался не смотреть. Судьба детей и внуков этих одноклассников Масарика, да и их самих, если они дожили до 89 лет (то есть до немецкой оккупации 1939 года родившись при этом в один год с Масариком) была уже решена, но тогда об этом еще никто не знал. Для всех этих евреев не имело ни малейшего значения, войдет ли Словацко в состав Великой Словакии или останется в числе земель Короны Чешской, или растворится еще в каком-нибудь счастливом Средиземье, — в любом случае их ждала справедливая расплата за все, совершенные ими в отношении христиан преступления.
Однако расплата ждала не только евреев. До 1945 года к Словацко обычно причисляли еще седьмую языковую область — ближе к нынешней австрийской границе. Эту область Словацко в подавляющем большинстве издавна населяли немцы и так называемые моравские хорваты, поэтому область эта так же издавна называлась Хорватско. В 1945 году автохтонные обитатели Хорватско, то есть немцы и хорваты, за все, в свою очередь, совершенные ими преступления против чехов и моравских словаков, были отсюда изгнаны раз и навсегда, а кто не сразу собрался, того поторопили силой. Так эта область стала “свободна от немцев” и “свободна от хорватов” — по примеру остальной территории Словацко, которая уже до этого вся была “свободна от евреев”[9].
Если бы Масарик вернулся в места своего детства, отрочества и юности после окончания Второй мировой, этнический состав населения родины наверняка удивил бы его своими огромными дырами и прорехами. Поскольку молодость Масарик прожил все-таки в еще по-своему счастливые времена Средиземья, когда хоббитов не уничтожали за то, что они родились хоббитами.
Отец Масарика был раб. Долежал прямо так его и определяет, совершенно в “древнеримской” терминологии: “один из последних рабов императора”[10]. Да Масарик и сам этого не скрывал: “Отец… родился как невольник и невольником остался… Я замечал и чувствовал, как действуют на отца подневольный труд, рабство”[11].
Конечно, с точки зрения Маркса, отец Масарика был уже не рабом, а стоял на более “прогрессивной ступени” личной несвободы, то есть был крепостным крестьянином, но юного Томаша Масарика этот тонкий нюанс не мог избавить от несчастья в один прекрасный день осознать, что он является сыном раба среди рабов, и в воспоминаниях, употребляя по отношению к отцу слово “nevolník”, которое означает и “крепостной” и “раб”, Масарик имеет в виду именно второе значение, связывая его со словом “poroba”, что значит “порабощение”, “рабство”.
Состояние раба заключалось в том, что взрослый человек, Йозеф Масарик, не мог сделать в своей жизни ни одного серьезного шага — то есть ни получить работу, ни жениться, ни послать своих детей в школу — без разрешения господ. Таким образом, жизнь отца Масарика почти целиком зависела от “благодетелей” и их “благодеяний”. Понятное дело, что все эти благодетели, они же господа, были либо этнические немцы, либо онемеченные чехи, то есть чехи, выбравшие себя в качестве немцев и оттого стремящиеся быть бóльшими господами, чем сами немцы. Еще до рождения сына Йозеф Масарик был силой исторических и личных обстоятельств загнан в ту самую ситуацию отношений “рабов и господ”, которая создает все условия для возникновения классического ресентимента. Ситуация эта усложнялась еще и тем, что Йозефу Масарику удалось выбиться в холопы, то есть занять помежуточное положение между “имеющими власть” и “дрожащими тварями”, — после долгого пребывания сначала сторожем лошадей, а потом господским кучером, его произвели в надсмотрщики или господские приставы (dráb), а позднее в экономы (šafář) — приземленно говоря, в завхозы. Эти “карьерные” передвижения Йозефа Масарика имели самое непосредственное воздействие на психику и, стало быть, на судьбу его сына.
Помимо того, что отец Масарика был рабом на социальной лестнице, он еще был человеком без Отечества и без литературного языка, человеком размывающегося этноса, — словаком из Верхней Венгрии (“uherský Slovák”[12]).
Словаки, жившие в этом краю, давно (и насильственно) включенном в состав земель Короны св. Стефана (то есть венгерского королевства), столетиями подвергались процессу жесточайшей мадьяризации. Только в сороковых годах ХIХ века усилиями Людовита Штура (1815-1856) и небольшой группы его единомышленников стали разрабатываться и кодифицироваться самые начальные нормы общесловацкого литературного языка, буквально искусственно создаваемого на основе нескольких диалектов Средней Словакии. Но даже и в сознании Штура преобладала некая обреченность в отношении словацкого языка и словацкого народа. Свой главный труд “Das Slawenthum und die Welt der Zukunft” (“Славянство и мир будущего”) Штур написал по-немецки. В этом труде он выступил принципиальным сторонником вхождения всех славянских народов в состав русской державы, причем обосновывал преимущества самодержавия, рекомендовал всем словакам, как католикам, так и протестантам, перейти в православие и в качестве единого языка всех славянских “племен” призывал принять русский язык. Эта главная книга словацкого просветителя Штура, которая считается его духовным и политическим завещанием и которую он закончил в 1851 году, была издана на немецком языке русским славистом В. И. Ламанским в 1867 году, переведена на русский язык в 1909 году, а в словацком переводе вышла только в 1993 году (!).
Все это означает, что “венгерский словак” Йозеф Масарик, говоривший “по-словацки”, говорил, в реальности, не на само собой разумеющемся, давно и естественно существующем некоем едином литературном языке словацкого народа, а лишь на одном из окраинных диалектов Западной Словакии (или, в определении той эпохи, на одном из славянских диалектов Верхней Венгрии).
Мать Масарика, Терезу Кропачкову, современный чешский исследователь определяет совершенно невероятным образом: “немецкоговорящая ганачка” (“německý mluvící Hanačka”[13]). Естественно, что это определение дается с одной целью — не допустить никакой этнической “немецкости” в первом президенте Чехословакии.
Ганаки (чешск. Hanáci) — это субдиалектная подгруппа моравской диалектной группы чешской языковой общности, живущая в Средней Моравии, в области, которая называется Гана (главным ее городом считается Оломоуц).
Этническое самосознание субдиалектных подгрупп (то есть говорящих уже не на диалектах национального языка, а на наречиях и говорах диалекта) и так достаточно зыбко и характеризуется скорее романтической приверженностью к бытовому говору, традициям местных праздников и особенностям костюма. Если из вышеперечисленного набора признаков убрать бытовой говор (наречие), то что же тогда вообще останется от этнической самоидентификации, кроме сентиментальных размышлений о легендарном археологическом прошлом (скажем, о борьбе местных пахарей с вурдалаками и т. п.)?
А ведь как говорил философ Франц Розенцвейг: Sprache ist mehr als Blut — язык больше, чем кровь. Уходит старый язык и вместе с ним пропадает постепенно и значение связанной с ним “старой крови”, то есть этнического происхождения, — и наоборот, приходит новый язык и новое значение обретает в связи с ним “новая кровь”, то есть национальная принадлежность.
Негоже, конечно, эту кровь высчитывать, и делаем мы это, естественно, не из расистских соображений (кровь у всех одна — человеческая), а, как уже было сказано, решая проблему выбора нашим героем языка действия. Поэтому ради исторической истины необходимо отметить, что отец Терезы Кропачковой, Йозеф Кропачек, был на 75 % потомком немцев и на 25 % потомком онемеченных мораван, а мать Терезы, Катерина Рупрехт, была вообще чистой немкой, и бабушка ее, Текла Вюрм, также была чистой немкой, как, очевидно, и прабабушка[14]. Таким образом, Тереза Кропачкова относилась, по крайней мере, уже к третьему поколению этой семьи, говорившему только по-немецки и жившему в области, издавна заселенной немцами. Для “ганачки” здесь просто не остается места[15]. Иначе Пушкина нам придется считать “русскоязычным эфиопом” (хотя в последнее время вроде бы установлено, что предки русского поэта происходили из негритянских племен пограничья Чада и Камеруна… — и что?).
Поэтому представляется весьма странным, что немецкая девушка из населенного в большинстве своем немцами моравского города Аушпитц (Auspitz, чешск. Hustopeče, Густопече) носит во всех чешских жизнеописаниях Масарика фамилию Кропачкова (Kropáčková), тогда как в действительности она должна была бы именоваться Терезия Кропачек (Kropatscheck). У нас, к сожалению, нет возможности проверить ее свидетельство о рождении (которое, безусловно, должно было быть написано на немецком языке).
Но и сам Масарик пишет в своем “Curriculum vitae” 1875 года, которое представляло собой отнюдь не меланхолическое воспоминание о прошлом, записанное гением для истории в один лирический вечер, как это представляют себе некоторые его биографы, а официальное отношение (přípis), поданное в Венский университет во времена Австро-Венгрии, когда принадлежность к немцам как к государствообразующей нации, была весьма желательной, — так вот, в этом официальном документе Масарик пишет совершенно ясно: “моя мать была немка”, и не опровергает это заявление аж до Первой мировой войны, то есть в течение 39 лет! И только во время войны он пишет: “Родом я чистый словак, без венгерских и немецких примесей”[16]. Поскольку Масарик был известным мастером пропаганды, этому его заявлению, сделанному в период борьбы за создание нового чехословацкого народа без “примеси” венгров и немцев, не стоит удивляться. Но в послевоенных разговорах с Чапеком Масарик все-таки проговаривается и говорит не ту полуправду-полуложь, которая во время войны годилась для пропаганды, а чистую правду: “По рождению я наполовину словак…”[17]. Но про “вторую свою половину” Масарик даже и здесь все же умалчивает, настолько ему неловко признаться в том, что он, первый президент независимой Чехословакии, по матушке — немец.
А о матушке своей в тех же разговорах с Чапеком Масарик говорит вот что: “Она была родом ганачка, но выросла среди немцев в Густопече, поэтому с чешским языком у нее были в начале трудности”. Какая Тереза Кропачкова была “ганачка”, это мы уже знаем, то, что она выросла среди немцев в Густопече, то еcть среди своих собственных родственников, это правда, а вот с “чешским языком” в данном случае имеются “трудности” не только у матери Масарика, но и у нас.
Напомним, что родители Масарика и сам Масарик жили в краю, который назывался Словацко. Тогда, в середине ХIХ века, как и сейчас, это была и есть часть исторической земли Моравия. По переписи 2011 года более 100 тысяч человек в Моравии признали своим родным языком моравский язык. Однако в официальной чешской лингвистике и по сей день никакого моравского языка не существует, а существуют только моравские диалекты, интердиалекты, говоры и наречия общего чешского языка. Такой централизованный подход к языку не должен нас удивлять, ведь и словацкий язык очень долгое время, в том числе и во времена Масарика, считался чешскими интеллектуалами лишь диалектной ветвью чешского языка, а сами словаки считались не особым народом, а чехами, говорящими на словацких диалектах. Для будущей идеи “чехословакизма” такое понятие о (несуществующем) словацком языке сослужило весьма полезную политическую службу (что, конечно, напоминает нам еще недавние отношения великорусского и “малороссийского” языков).
Но если бы перепись населения состоялась во времена Масарика, на вопрос о том, является ли моравский язык для кого-нибудь родным, ответило бы гораздо большее число респондентов, а какая-то часть из них обязательно бы сообщила, что для них родным является язык моравско-словацкий, или валашский, или ляшский (один из силезских), или ганацкий. Более того, и говор каждой деревни отличался в ту пору от говора соседней (об этом мы еще поговорим). В каждой долине за каждым холмом говорили по-своему.
В местах рождения, детства, юности и молодости Масарика был только один базовый литературный язык, язык государства и язык культуры, язык давно кодифицированный, язык международного общения, и этим языком был “свой”, “тутошний”, постоянно присутствующий вокруг и рядом немецкий, а не “иностранный” чешско-пражский, который существовал где-то далеко на западе, за лесами, за холмами.
Отец Масарика говорил на западнословацком наречии в будущем государственно состоявшегося словацкого языка, а окружающее Масариков население говорило на моравско-словацком наречии в будущем государственно несостоявшегося моравского языка.
Чисто политическая, а не лингвистическая, проблема состоит (для честных исследователей) в том, что все эти наречия и говоры Масарик, вполне в традициях чешских интеллектуалов своего времени, уверенно считал диалектами чешского языка и поэтому в разговорах с Чапеком в 20-30-е годы ХХ века, уже будучи президентом Чехословакии, все, на чем говорилось между Влтавой и Карпатами в середине ХIХ века, полагал уже тогда существовавшим протогосударственным чехословацким языком будущего государственного чехословацкого народа, ну, может быть, с некоторыми областными особенностями.
На самом деле, в местах рождения и жизни молодого Масарика, в местах жизни его родителей и его односельчан, чешского языка не было и в помине. Сам чешский язык еще только возвращался в живую культурную жизнь после нескольких столетий деревенского гомеостаза. Его литературная норма возникала на основе среднечешских диалектов, главным образом диалектов пражских “мест”, а громадное количество не только лексики, но и разнообразнейших фразеологических оборотов прямиком калькировалось из немецкого. Чешский язык в том виде, в каком мы его знаем сейчас (и который отличается даже от того чешского языка, каким его знал, скажем, Карел Чапек), проходил тогда, в 1850-1860-е годы, период своего становления из “юности” в “зрелость”, и ему было еще очень далеко до того, чтобы уже в середине ХIХ века проникнуть в такие пограничные с Венгрией деревни восточноморавского края Словацко, как Чейковице, Чейч, Мутенице, Высоке Клобоуки, Подворов и т. п. В этих деревнях полностью царили восточноморавские и западнословацкие (верхневенгерские) диалекты, а также многочисленные местные наречия и говоры, которые с большой вероятностью могли стать (а некоторые затем и стали) частью моравского или словацкого языков, но уж никак не чешско-пражского, который впитывал в себя родники совсем из другой почвы. Прагоцентризм тогда еще не существовал, и самыми ближайшими центрами культуры в тех краях были немецкие города Брюнн и Вена (а для протестантского меньшинства еще и Лейпциг с Дрезденом) — туда ездили торговать и учиться, но не в бесполезную и в общем-то чужую Прагу (и отчасти как раз поэтому не в чешской католической Праге, а в саксонском протестантском Лейпциге Масарик встретил свою будущую жену, американскую гугенотку Чарли Гарриг [1850-1923]).
Поэтому, повторим это еще раз, языком “высокой” культуры и самовыражения в эпоху молодого Масарика (1850-1882) был вокруг него и в нем самом только один язык, — немецкий, либо австрийского (венского), либо саксонского (лейпцигско-дрезденского) извода.
Что касается славянских языков и славянских наций, то в ту же эпоху было еще совершенно непонятно, что это будут за нации — чешская, моравская, какая-нибудь общебогемская, — да и будут ли они вообще; пока же реальным термином было слово “народ”, но не в смысле французского “nation”, а в смысле немецкого “Volk”. И таких “фольков” в Богемии было множество: чешский (с диалектами исторической земли Чехия), моравский (с диалектами исторической земли Моравия), силезский между чехами, мораванами, словаками и поляками, да и немцы земель Богемии, Моравии и Силезии (которые тогда еще не назывались “судетскими”) говорили на своих диалектах, самым развитым из которых был “эгерландише дойч” (будущий хебский диалект “судетонемецкого языка”) и т. д.
В такой ситуации утверждать, как это делает Масарик, что у его матери “с чешским языком были трудности”, — значит говорить либо заведомую неправду, либо находиться под влиянием политизированных лингвистических концепций, не соответствующих реальной ситуации. У матери Масарика не то что “с чешским языком были трудности”, она чешского языка вообще никогда не знала и, по всей видимости, никогда его и не слышала — и мы здесь, конечно, имеем в виду “настоящий” чешский язык, то есть литературный и разговорный чешский язык пражского извода. Как не слышал его ни отец Масарика, ни сам Масарик — до определенного времени.
Мать Масарика до замужества говорила только по-немецки, а замуж она вышла в 36 лет. Немецкий был ее родным языком, по-немецки она всю жизнь читала Евангелие, отпечатанное швабахом, и только уже в семье научилась говорить “по-моравски”, чтобы понимать мужа и общаться с детьми. Сам Масарик вспоминал: “Молились мы по-немецки, мать не научилась молиться по-чешски и до самой своей смерти пользовалась немецким молитвенником… читать по-чешски даже не пробовала… Писали мы матери тоже по-немецки”[18]. Везде, где Масарик употребляет как название разговорного языка “чешский”, “по-чешски”, мы должны так же везде исправлять его и подставлять — “моравско-словацкий”, “по-моравско-словацки” и т. п. Что касается чешского языка как языка чтения, то речь могла идти только о Кралицкой библии в чешском переводе ХVI века (если она была в семье) или о церковных календарях. Чешский язык XVI века немке из Густопечи понимать действительно было бы нелегко.
С. Полак пишет, что Тереза Кропачкова “читала и молилась на языке господ”[19]. Субъективно для самой Терезы Кропачковой немецкий не был языком господ, это был язык ее родителей, более того, язык ее Бога. Но, безусловно, тот факт, что отнюдь не чешский язык, а немецкий язык — объективно “язык господ” — звучал для Масарика с первых минут его существования как один из языков семьи, сыграл важную роль в становлении двойственного самосознания мальчика.
Насколько совершенно говорила мать Масарика по-чешски, иллюстрирует ее любимое, постоянно повторяемое чисто чешское изречение: “Herrendienst geht vor Gottesdienst” (“Служба господам предшествует службе Богу”). Оно надолго осталось у Масарика в голове, сначала просто как констатация факта, а потом как утверждение, которое необходимо опровергнуть. Насколько замечательно говорил в детстве по-чешски сам Масарик, доказывает и тот факт, что в возрасте 11 лет, в октябре 1861 года, он заявил своему товарищу по реальной школе в Густопече на чистом чешском языке следующее: “Josef, merk dir, ich werde entweder etwas sehr grosses, oder gar nichts!”[20] (“Запомни, Йозеф, из меня выйдет или что-нибудь великое, или вообще ничего!”).
В связи со всеми этими обстоятельствами приведем рутинно фальсифицирующее реальность замечание современного биографа Масарика: “Ах, этот чешский язык! Масарик в нем, естественно, всегда видел свой родной. Говорил на нем с самого рождения с родителями и братьями дома и с друзьями в деревне. Хотя вообще-то это был лишь диалект Словацко…”[21]. Такое противоречие, причем идеологически обоснованное, редко встретишь в одном абзаце. Получается, что вообще-то Масарик говорил на одном из говоров диалектной области Словацко, но это и был тот самый чешский язык, на котором Масарик говорил с самого рождения и на котором говорили все вокруг него, хотя отец Масарика говорил на одном из западнословацких диалектов, дети на улице говорили на моравско-словацком говоре, а мать Масарика не знала другого языка, кроме немецкого наречия Южной Моравии.
Правильно говорить и писать по-чешски Масарик не научился никогда. Речь его, и во времена президентства, всегда пересыпана словакизмами и моравизмами (som по-словацки и sú по-брненски вместо jsem [я есмь], но так же и sú по-моравски вместо jsou [они суть], tož вместо tak [стало быть, итак] и т. д. и т. п.). Все свои основные социологические и культурологические труды он написал на немецком. Пражский чешский Масарик услышал только в 1873 году, в возрасте 23 лет, когда впервые оказался в Праге проездом из Мариенбада (ныне Марианске Лазне, Чехия) в Вену. В Праге он зашел в чешский театр под открытым небом “Арена” и посмотрел комедию “Черт на земле”. Ни пьеса (переведенная с французского), ни язык, на котором ее играли актеры, ни замечания и грубые шутки публики в амфитеатре Масарику не понравились, все это показалось ему донельзя вульгарным и страшно чужим. Более того, как замечает Полак, “Масарик почувствовал себя здесь иностранцем”[22] (sic! — С. М.). А когда он зашел в кафе и оказался свидетелем откровенных сцен из жизни чешского языка пражских проституток, ему вообще стало невмоготу в матери городов чешских, и он спешно отправился домой, в немецкоязычную Вену.
Только в 1875 году, уже заканчивая учебу в Венском университете и пребывая под влиянием романтической идеи служения славянству, Масарик решился попробовать написать по-чешски статью и послал этот свой опус редактору и издателю самого старого чешского литературно-политического журнала “Освета” (1871-1921) Вацлаву Влчеку. Письмо было отправлено из Вены в Прагу в феврале 1875 года и в него была вложена статья о пессимизме немца Артура Шопенгауэра, написанная под влиянием лекций немца Франца Брентано и книги “Философия бессознательного” немца Эдуарда фон Гартмана.
Писать по-чешски Масарик не умел, то есть достаточным лексическим запасом не обладал, фразеологических оборотов не знал, грамматикой не владел, текст свой перемежал полонизмами, русизмами, словакизмами и германизмами, создав нечитабельный бурелом, который сам позднее в разговорах с Чапеком представил как “корявый чешский” (“kostrbatou češtinu”)[23]. Естественно, что, когда в самом конце этого года письмо из Праги все-таки пришло, в нем были только возвращенная рукопись и отказ. Когда же Масарик послал вторую статью, на этот раз с анализом такой социологической проблемы как самоубийство, то ответ не пришел вообще. И действительно, зачем пражскому просветительскому журналу было заниматься такими ненужными для чешского человека вещами, как пессимизм какого-то немецкого философа и проблема самоубийств в какой-то Вене?
Правда, сам Масарик выдвигает иной вариант в истории с Шопенгауэром, мол, его, Масарика, Влчек не напечатал потому, что уже заказал в то время статью о немецком философе двум другим чешским культуртрегерам, но это наверняка отговорка. Чешский журнал должен был печатать статьи на совершенном чешском языке и именно в этом и состояла его главнейшая просветительская функция. А какой чешский язык можно было ожидать от человека, который сам в это время (декабрь 1875 года) писал своей знакомой в Вене, Зденке Шемберовой: “Читаю в основном на греческом, французском, английском, немецком и латыни [так он петушится перед девушкой, которой несколько лет морочил голову! — С. М.]; меньше всего читаю по-чешски, ну и там-сям по-русски; пишу, главным образом, по-немецки, а по-чешски только Вам…” При этом добавляет, что один французский текст перевел “na česko”, то есть даже и в частном письме продолжает делать самые грубые, самые элементарные ошибки, употребляя придуманное им выражение “na česko” (а это чистейшей воды русизм), вместо нужного здесь “do češtiny”.
Над этими ошибками в чешском языке “чеха” Масарика редактор чешского просветительского журнала Влчек потом вволю поиздевался. И даже через четыре года, когда Масарик вновь прислал ему статью о самоубийстве в переработанном виде, он все равно ее не напечатал. Впрочем, вполне возможно, что Влчек не печатал Масарика и смеялся над ним даже не потому, что Масарик абсолютно не владел “родным” чешским языком, а скорей в связи с тем требовательным желанием, которое высказывал этот чешский патриот из Вены, поскольку уже в самом первом своем письме Масарик, без какой бы то ни было ложной скромности, написал Влчеку, что хочет стать профессором на кафедре философии в университете, “в высших учебных заведениях вообще, и если возможно, то в наших, <…> чтобы быть полезным своему отечеству”[24]. Конечно, в то время в Праге было полно и своих кандидатов в профессора, несравненно лучше владеющих отечественным языком.
Но отказывался печатать Масарика не только Влчек, отказывались практически все значительные чешские журналы того времени — “Светозор”, “Музейник”, “Коледа”, “Часопис Матице моравске”… Наконец, проиграв эту битву, 22 июля 1875 года Масарик пишет Зденке Шемберовой: “Теперь уж точно не буду затруднять чешские журналы моими изделиями — на чешском языке буду молчать”[25]. “Прага оставалась для него чужой и недоступной”, — справедливо замечает Полак[26].
В то же время современный чешский исследователь, как видно, не может допустить, что чехи отказываются печатать Масарика в основном из-за того, что тот просто-напросто не умеет выразить свои мысли на правильном чешском языке. Нет, здесь надо найти идейные и даже нравственные разногласия. Так возникает версия, что это сам Масарик решает не публиковаться в чешских средствах массовой информации из-за их морального падения. Оказывается, как пишет Полак о двадцатипятилетнем Масарике, ни разу еще нигде не печатавшемся, “газеты, издаваемые в Чехии, уже давно ему опротивели из-за их неустанных распрей; для своих публикаций он выбрал целомудренную газету (nevinný list) “Моравска орлице”, которая издавалась в Брно и держалась в стороне от пражских свар и препирательств”[27].
Впрочем, своя доля правды, и довольна значительная доля, здесь, безусловно, есть: по какой бы причине чешская Прага ни отказывалась печатать безграмотного и нахального венского студиозуса, в ней самой, в среде ее интеллектуалов, в среде ее национальных патриотов безусловно царила давно всем известная атмосфера подсиживаний, взаимных обвинений и травли. Такой, впрочем, эта атмосфера была уже и во времена молодого Йозефа Шафарика (1795-1861), и во времена молодого Франтишека Палацкого (1798-1876), когда оба они, каждый в свою очередь, попав в Прагу, проклинали ее затхлый интриганский дух. Поэтому еще в письме от 18 августа 1875 года осознав уже тот факт, что чехи в ближайшее время печатать его не будут, Масарик удивительно точно, честно и прозорливо пишет Зденке Шемберовой: “Всегда и везде мне казалось, что настоящая причина возникновения чешства коренится лишь в чувстве противления, что наш патриотизм состоит обычно просто в отрицании всего немецкого”[28].
Только 23 апреля 1876 года выходит в свет первый текст Масарика — начальная часть его большой, состоящей из девяти глав, политологической статьи “Теория и практика”. Статья эта была посвящена бездарной, как справедливо считал автор, чешской политике инфантильного отказа от участия в работе общеавстрийского парламента и была напечатана в моравской газете “Моравска орлице”. Вот там так называемый чешский язык Масарика редакцию, очевидно, вполне устроил. Статья, однако, была столь резкой, что автор напечатал ее под псевдонимом “д-р …ий”.
Но первый текст под подписью самого Томаша Масарика вышел все-таки в Праге: 19 мая 1876 года один из самых старых иллюстрированных чешских журналов “Светозор”, основанный еще Шафариком в 1834 году, напечатал небольшой, но искренний очерк, который Масарик написал в память своего скончавшегося от воспаления легких двадцатидвухлетнего друга, талантливого лингвиста Йозефа Брандейса, изучавшего в Венском университете санскрит. Так, совершенно неожиданно, с некролога началась история “корявых” чешских публикаций Масарика.
Удивительнее всего, что не стал родным для Масарика и немецкий язык, язык его матери, язык его школ и язык его университетских профессоров. Когда 19 января 1876 года Масарик предоставил деканату Венского университета свою докторскую работу “Das Wesen der Seele bei Plato, kritische Studie vom empirischen Standpunkte” (“О сущности души у Платона, критическое исследование с эмпирической точки зрения”), он вряд ли ожидал довольно странной и неожиданной ее оценки со стороны своих руководителей. В целом профессора Франц Брентано и Роберт Циммерман положительно оценили этот труд, но оба отметили, и это не могло не задеть Масарика, что способ письма выдает тот факт, что немецкий язык не является родным языком автора[29].
Между тем в семье крепостного невольника Йозефа Масарика все знали, что почтение надо было соблюдать не только по отношению к господам, но и по отношению к их языку. Язык надо было учить и знать. Можно было, конечно, его не учить и не знать, но в таком случае жизнь столь безрассудного человека не продвинулась бы дальше стен местного свинарника. Поэтому родители Йозефа Масарика, бывшие также крепостными людьми, еще мальчиком послали своего сына в соседнюю немецкую общину, чтобы он там выучился немецкому языку[30]. Таково было первое и необходимое условие для будущего принятия на господскую службу, в дворовые, в челядь. Условие социального роста.
Отсылка чешских детей в немецкую семью для обучения языку (и в более редких случаях — наоборот) называлась по-чешски “вексль” (“veksl”, “vexl”, от немецкого “wechsel” — “обмен”). “Послать на вексль” в чужую семью своего ребенка было делом необходимым и престижным, и дело это практиковалось в Австрийской империи повсеместно и с незапамятных времен. Чешского ребенка не только кормили и содержали, но в условиях повседневного общения постепенно обучали его, по меньшей мере, знанию немецкого разговорного языка.
В совершенстве владеть немецким языком — значило быть полноправным человеком. Господских холопов, каким был отец Масарика, это полноправие, конечно, не касалось, но по своему социальному положению Йозеф Масарик, сначала кучер, потом господский пристав, а затем и эконом поместья, безусловно, принадлежал к “низшему господскому слою”. Его сын, при условии знания немецкого, был уже действительно полностью полноправным человеком, вплоть до теоретического права и практической возможности быть избранным в депутаты австрийского парламента, как это и стало с Масариком, сыном крепостного.
Таким образом, немецкий язык, как своего рода дамоклов меч чужой культуры, которая по необходимости должна была стать своей (и для бесконечно многих — становилась), постоянно висел над головой чехов еще до их появления на свет и сопровождал их все детство и всю юность, пока из дамоклова меча, отсекавшего права (в том числе и одно из самых главных прав цивилизованного человека — право на образование), не превращался в ключ, открывавший замóк жизни.
Для всякого чувствительного чешского патриота такое положение дел было, конечно, нестерпимым и вопиюще несправедливым. Вот чем были порождены беспрестанные чешские жалобы на невыносимый германский гнет. Живя в правовом государстве, каким являлась конституционная и парламентская Австро-Венгерская монархия, чехи не замечали этого или воспринимали это как само собой разумеющийся факт, но обязанность завоевывать себе место под солнцем не на языке своих предков, а на языке потомков “иностранных колонистов, когда-то переваливших через горы и пришедших в Чехию”, — вот что выводило из себя каждого сознательного члена чешского этноса. По сути дела, очень рано, уже во время учебы в брненской гимназии, все это вывело из себя и Масарика, но деться было некуда — разве что эмигрировать. Или углублять знание немецкого.
Кстати, одной из первых мыслей, мелькнувших в голове уже возмужавшего Масарика, когда американка Чарли Гарриг дала согласие стать его женой и он приехал в Америку, чтобы скромно отпраздновать свадьбу, была мысль о том, чтобы остаться в Америке навсегда[31], несмотря на то что в Венском университете его ждала незащищенная габилитационная работа, то есть работа, защита которой давала право работать доцентом на кафедре философии. Американка Чарли, наоборот, мечтавшая послужить людям в экзотической и бедной Центральной Европе, убедила тогда Масарика вернуться на родину, и эмиграция осталась лишь в планах. Но при каждом ухудшении личной или общей политической ситуации мысли об эмиграции вновь и вновь одолевали Масарика, пока 18 декабря 1914 года он в конце концов все-таки и вправду не эмигрировал из Австро-Венгрии, полагая тогда, что уезжает насовсем.
Масарик стремился к англоязычным союзникам. Английский язык — язык жены, дочери Алисы, сына Яна (дети владели им в совершенстве; Чарли, так и не овладев трудным чешским, переписывалась с дочерью Алисой исключительно по-английски) — кажется, был Масарику подсознательно ближе, чем все славянские языки. Об этом говорит один парадоксальный и в чем-то мистический факт: перенеся в 1934 году несколько тяжелых инсультов, Масарик, хотя и не потерял дар речи, но потерял дар говорить по-славянски. Он стал говорить исключительно по-английски, на языке своей умершей Чарли. Более того, по-английски первый президент Чехословакии пытался продиктовать дочери Алисе свое политическое завещание. Но удалось ему сказать лишь следующее: “Я могу умереть. Совершенно этого не боюсь. Вы можете [или “ты можешь”? — он сказал “you can”. — С. М.] абсолютно доверять… Бенешу. Я хотел бы сказать несколько слов… Не для прессы… Я устал… Я очень болен, Элишка [Алиса по-чешски. — С. М.], ты знаешь — это может быть смерть. Я хочу, чтобы Бенеш был моим преемником. Настоящая демократия. У меня есть несколько…” На этом речь его оборвалась. Но даже придя в себя, Масарик продолжал говорить по-английски. В прессу просочились слухи о событии чудовищном, мистическом, достойном шекспировской трагедии — президент забыл язык своего народа! Принимая Бенеша, Масарик и с ним говорил только по-английски, произнеся во время приема лишь только одно “чешское” слово, которое и всегда любил употреблять, — это было калькированное с немецкого слово “folk”. Но, кажется, не в том, прямом своем немецком, значении — “Volk”, “народ”, “люд”, а скорее как “чернь”, “толпа”. Конкретно Масарик сказал Бенешу по-англо-”чешски”: “Ну так сделайте это, раз этот фольк этого хочет…”[32]. Занавес.
Итак, мы приходим к странному заключению: Масарик не владел в совершенстве ни одним языком в его письменной форме (а в полубессознательном состоянии предпочитал разговорный английский). Мать научила его молиться на немецком, но не писать, поскольку, видимо, не очень-то умела писать на нем и сама. Чешского языка в семье не было вовсе, ни разговорного, ни тем более письменного. В результате, по-немецки Масарик всю жизнь писал тяжело и неуклюже, а по-чешски вообще из рук вон плохо. Родной же его язык — моравско-словацкий деревенский говор — не имел письменной литературной нормы, оставаясь именно и только говором. Это действительно весьма странное, даже из ряда вон выходящее положение для человека, обуреваемого честолюбием. Что-то надо было с этим делать.
Кроме вышеизложенной истории словацко-немецкого происхождения Масарика, существует — как это и положено в случае каждого харизматика — еще и обязательная параистория его еврейского происхождения. Довольно распространен миф о том, что Тереза Кропачкова зачала сына, работая в услужении у евреев[33], что Масарик был еврейских кровей и вот поэтому он потом защищал еврея Леопольда Хильзнера, обвиненного в ритуальном убийстве. Масарик действительно родился не через девять, а через семь месяцев после свадьбы своих родителей — 7 марта 1850 года, так что свадьба как бы покрыла чужой грех. Это самый мощный довод сторонников теории еврейства Масарика. Однако добросовестный анализ, проведенный в специально посвященной этому вопросу книге[34], с полной отчетливостью показывает, что гипотеза (а для кого-то и аксиома) еврейского происхождения Масарика — это лишь очередной вариант игры в мировую еврейскую закулису, забирающую в свою тень страну за страной.
Но нас здесь, как уже было отмечено, беспокоит не вопрос расовой чистоты первого президента Чехословацкой республики, а только истинность фактов. Факты же говорят, что по своей эмоциональности, своему упрямству, своей чувствительности, своей вспыльчивости Масарик может быть воспринят как представитель поведенческих стереотипов, свойственных большинству словаков. Своей работоспособностью, своим педантизмом, прагматизмом, преклонением перед наукой и научностью, своей внутренней дисциплинированностью — как представитель поведенческих стереотипов, свойственных большинству немцев. Характеры и ментальность обоих народов вполне пропорционально и вполне явственно распределились в Масарике, но сам он не хотел да и не мог быть ни — только! — мораванином из Словацко, ни чужаком-немцем. Выход из этой, казалось бы, безнадежной экзистенциальной ситуации своего рода внеэтничности и безъязычия был для такого амбициозного интеллектуала как Масарик, кажется, только один — создать свой собственный этнос и свой собственный язык. Создать нечто совсем новое, совсем иное, возвышающееся над всем привычным, все привычное поглощающее и в то же время сугубо рациональное и искусственное — судьбу чехословака.
В конце концов он сам себе создал никогда ранее не существовавший народ и дал ему никогда ранее не существовавшее государство с никогда ранее не существовавшей речью.
Никто его ни как моравского словака, ни вообще как славянина, политически не угнетал. Масарик не знал, что такое процентная норма, никто никогда не запрещал ему говорить, читать, писать и печататься на том или ином ненемецком языке, который он выбирал себе в качестве актуального. Вот только преподавание в первую половину жизни Масарика всюду велось на немецком.
Однако нельзя же было всерьез учить разноэтничных детей Австрийской (с 1867 года — Австро-Венгерской) империи на таких еще тогда по-средневековому неразвитых и скудных сельских языках, как словацкий, чешский, сербский, хорватский, украинский, русинский, румынский, не имевших ни научной терминологии, ни достаточно богатого и глубокого лексического запаса, ни — все еще! — даже литературной нормы, змеившихся и растекавшихся в десятки диалектов, наречий и говоров, так что очень часто жители соседних моравских или словацких деревень, помимо того что в шутку и всерьез враждовали между собой, еще и по-разному говорили и выговаривали.
Далеко за примерами ходить не надо, юный Масарик сам все это испытал в перманентной войне двух соседних деревень своего детства — Чейковице и Подворова.
Эти две моравские деревни, входившие в один храмовый приход (костел и кладбище были в большом Чейковице), отличались друг от друга всем: и кроем одежды, и обычаями, и самой лексикой. Несмотря на то что деревни были соседские, через поле рукой подать, отношение чейковичан к подворовтянам было вполне первобытным, то есть к людям из другой деревни относились как к нелюди.
Существовало твердое убеждение, что когда подворовтяне несут покойника на приходское кладбище в Чейковице, то ставят его в открытом гробу у трактира, а сами заливают горло, пока священник не будет готов. Покойник же, конечно, оказывается фальшивым или вампирическим существом, пробуждается и убегает. Подворовтяне вечно гоняются за ним и орут, чтобы возвращался обратно в гроб. Непонятно, чего здесь больше, специфического деревенского юмора или веры в рядом живущую нечистую силу и нелюдь, у которой все не так, как у людей, то есть не так, как у чейковичан, потому что в Чейковице-то, конечно, живут люди.
У самого Масарика Подворов вызывал мистические и прямо-таки сакральные чувства. Началось с того, что однажды как прислужник (“министрант”) он сопровождал чейковицкого капеллана Франца Сартория к умирающей женщине в Подворов. Нес сумку с елеем, свечами, распятием. Умирающая лежала в доме одна под периной, все остальные ушли в поле на работы. Девятилетний Масарик смотрел, как священник массировал на висках и лицевых костях женщины те точки, через которые проходили пучки ее чувств, уже отмирающих, чтобы освободить душу из телесных пут и открыть перед ней врата вечности. Слушал, как священник молил Бога отпустить умирающей все ее грехи, даровать ей спасение. Глубина этих минут, их метафизическая таинственность оказалась для Масарика навсегда связана с Подворовым, смерть вставала перед ним во весь свой гигантский рост, когда он только начинал думать о Подворове, когда с друзьями только приближался к нему[35].
Две соседние моравские деревни, один приход, а тем не менее жители их считали себя разными народами, разными племенами; в Чейковице жили ганаки, в Подворове — моравские словаки, каждое племя говорило на своем наречии, молодежь ходила стенка на стенку, старики поносили друг друга, даже имя соседней деревни чейковичане переиначили до нечеловеческого: из Подворова сделали Потворов (от чешского “potvora” — “чудовище, урод”; так Подворов превратился в Уродово).
Беда Масарика заключалась в том, что он, как всегда, стоял не на той стороне: живя в Чейковице, симпатизировал Подворову, потому что по отцу сам считал себя тоже словаком. И вот если уж так по-первобытному воинственно и нетерпимо относились друг к другу две соседние моравские деревни (“центральноевропейские”, католические, но тем не менее “разноязычные”), то как же можно было объединить все славянские народы Австрии и на каком же языке должны были эти народы говорить?
Очень рано задумываясь надо всем этим, маленький Масарик еще в детстве нафантазировал себе особый язык, который должен был стать общим, понятным для всех людей имперского отечества. Алфавит этого языка он, чтобы не было раздоров, составил из цифр[36]. Много позже этот придуманный язык своего детства он решил заменить “чехословацким”, то есть просто-напросто навыком перемежать в устной речи, в зависимости от места жительства говорящего, чешские и словацкие диалекты, которые тем не менее никогда не смешивались друг с другом, существуя и все время развиваясь сугубо порознь, как и положено суверенным языкам. И вот над этой, опять-таки придуманной, речью своей старости он и стал президентствовать.
[1] Jaromir Doležal. Masarykova cesta životem // V Brně, 1920, díl 1., str. 1.
[2] М. А. Булгаков. Белая гвардия // Михаил Булгаков. Избранная проза. — М., 1966. — С. 111.
[3] Doležal. Op. cit., str. 1.
[4] Ibid.
[5] Ibid.
[6] Doležal. Op. cit., str. 2.
[7] Фридрих Ницше. Так говорил Заратустра, 12.
[8] Doležal. Op. cit., str. 3.
[9] Пара ховатских деревень все же дожила в Словацко до настоящего времени (2013 г.), но память о хорватских корнях поддерживается лишь в ежегодной фольклорной игре, представляющей своего рода этнографический скансен.
[10] Doležal. Op. cit., str. 3.
[11] Karel Čapek. Hovory s T.G. Masarykem. — Praha, 1990, str. 13.
[12] Josef Polišenský. Česko-německá otázka do Masarykova příchodu do Prahy // T. G. Masaryk. Češi a Němci. — Praha, 1997, str. 8.
[13] Polišenský. Op. cit., str. 8.
[14] См.: Zdeněk Nejedlý. T. G. Masaryk. Kniha první. 1850-1882 // V Praze, 1930, str. 70.
[15] Ср. также: “Мать Масарика не была… ганачкой, как тогда называли людей западно-моравской культуры, а, собственно говоря, немкой из Густопечи”.(Nejedlý. Ibid.).
[16] Alain Soubigou. Tomáš Garrigue Masaryk. Praha, Litomyšl 2004, str. 21.
[17] Čapek. Op. cit., str. 151.
[18] Doležal. Op. cit., d. 1., str. 4.
[19] Stanislav Polák. T. G. Masaryk. Za ideálem a pravdou. 1. 1850-1882. — Praha, Masarykův ústav AV ČR, 2000, str. 20.
[20] Polák. Op. cit., str. 361.
[21] Polák. Op. cit., 1, 192. — “Ale to bylo vlastně jen slovácké nářečí”.
[22] Polák. Op. cit., 1, 169. — “Masaryk tu zůstal cizincem”.
[23] Čapek. Op. cit., str. 78.
[24] Nejedlý, op. cit., 1, 46.
[25] Ibid., str. 47.
[26] Polák. Op. cit., str. 193.
[27] Polák. Op. cit., str. 220.
[28] Ibid., str. 411. Polák.
[29] Nejedlý. Op. cit., str. 49-50.
[30] Oр. cit., str. 15.
[31] Polák. Op. cit., str. 287.
[32] Antonín Klimek. Boj o Hrad. — 2, 1998 // Boj o Hrad. 1-2. — Praha: Panevropa, 1996-1998, str. 391-392.
[33] Точно такой же миф сопровождал и Гитлера.
[34] Stanislav Polák. Masarykovi rodiče a antisemitský mýtus. — Praha, Ústav Tomáše Garrigua Masaryka, 1995.
[35] Polák. Op. cit., str. 50.
[36] Jaromir Doležal. Masaryk osmdesátiletý. — Praha, 1931, str. 13.