Повесть. Перевод с немецкого Евгения Воропаева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2014
1
Поразительно, как фантазия — словно лихорадка, микробы которой занесло невесть откуда, — постепенно завладевает нашей жизнью, проникая в нее все глубже и пылая все жарче. Под конец только воображаемое кажется нам действительностью, а повседневное — сном, в котором мы все делаем без радости, как актер, запутавшийся в своей роли. Потом наступает момент, когда нарастающее уныние обращается к разуму и ставит ему задачу — оглядеться в поисках выхода.
По этой причине словечко “сбежать” и приобрело для меня особое звучание, ведь о конкретной опасности, оправдывающей его использование, едва ли могла идти речь — не считая, конечно, участившихся, а в последние недели звучавших с явной угрозой, жалоб преподавателей, которые обращались со мной будто с лунатиком.
— Бергер, вы спите, Бергер, вы замечтались, Бергер, вы невнимательны… — раздавался вечный рефрен. И мои родители, которые жили в деревне, уже получили несколько писем неприятного содержания, начинающихся словами: “Ваш сын Герберт…”
Но эти жалобы были не столько причиной, сколько следствием моего намерения — или, точнее, находились с ним в том взаимодействии, какое обычно ускоряет движение по наклонной плоскости. Вот уже несколько месяцев я жил в состоянии тайного бунта, что трудно долго скрывать, находясь в школе-интернате. Я дошел до того, что фактически больше не участвовал в занятиях, а перелистывал под партой книги о путешествиях по Африке. Если мне задавали вопрос, я должен был сперва выбраться из всех этих пустынь и морей и только потом мог подать какие-то признаки жизни. В классе я присутствовал, в сущности, только как поверенный некоего путешественника, пребывающего вдали отсюда. И еще я любил, сославшись на внезапное недомогание, покинуть классную комнату, чтобы погулять под деревьями школьного двора. Там я размышлял над деталями своего плана.
Классный руководитель уже прибегнул в отношении меня к предпоследнему воспитательному средству (что могло предвещать окончательное расставание): он перестал меня замечать, “наказывал пренебрежением”. И скверным знаком было то, что даже такое наказание больше не производило на меня впечатления: это показывало, в сколь большой мере я уже не присутствовал здесь. Попытка учителей изолировать меня посредством игнорирования моей персоны была мне даже приятна: она создавала вокруг меня пустое пространство, где я без помех занимался своими приготовлениями.
Бывает время, когда таинственное кажется сердцу чем-то пространственным, достижимым только на белых пятнах географической карты; когда все темное и неведомое обретает мощную привлекательность. Долгие, пьянящие сны наяву во время ночных прогулок по городскому валу так близко придвигали ко мне те далекие страны, что, казалось, не хватает только решения добраться туда и вкусить их блаженства. Выражение “девственный лес” означало для меня такую жизнь, перед соблазном которой в шестнадцать лет устоять невозможно: жизнь, посвященную охоте, разбою и редкостным открытиям.
В один прекрасный день мне стало ясно, что утраченный Эдем скрывается в путаных верховьях Нила либо реки Конго. И поскольку тоска по таким местам относится к самым неодолимым видам тоски, я начал вынашивать безумные планы — как лучше проникнуть в район великих болот, сонной болезни и людоедства. У меня мало-помалу созрела мысль, пожалуй, знакомая каждому по воспоминаниям детства: я хотел добраться туда как безбилетный пассажир, как юнга или как странствующий подмастерье. Но в конце концов я решил завербоваться в Иностранный легион, чтобы таким образом хотя бы добраться до границы земли обетованной, а уж потом, на собственный страх и риск, продвигаться в ее внутренние районы… После того, конечно, как я поучаствую в нескольких сражениях (ведь свист пуль представлялся мне музыкой горних сфер, о которой можно разве что прочитать в книгах, а чтобы приобщиться к ней, нужно совершить паломничество, как американцы совершают паломничество в Байройт).
Итак, я готов был присягнуть любой телячьей шкуре на свете[1], только бы эта шкура, словно волшебный плащ Фауста, доставила меня к экватору. Но Иностранный легион не относится к тем темным силам, которые, коли надумал заключить с ними договор, можно вызвать заклинанием хоть на ближайшем перекрестке. Он, правда, наверняка где-то существовал, ибо время от времени я читал в газетах сообщения о нем — наполненные описаниями таких смертельных опасностей, лишений и жестокостей, какие не придумал бы и самый искусный шеф рекламной конторы, задайся он целью завлечь бездельников моего пошиба. Я многое бы отдал, чтобы встретиться с одним из вербовщиков легиона, которые будто бы подпаивают и похищают молодых людей и от которых нас столь соблазнительно предостерегают; однако такая возможность — для нашего городка, мирно дремлющего в долине Везера, — представлялась мне совершенно невероятной.
Поэтому я думал, что правильнее всего сначала как-нибудь перейти границу, тем самым совершив первый шаг из сферы порядка в сферу неупорядоченного. Мне представлялось, что чудесное, это царство сказочных случайностей и приключений, будет с каждым моим шагом заявлять о себе все отчетливее, стоит только набраться мужества и вырваться из заурядного существования; что его притяжение ощущается тем сильнее, чем больше ты к нему приближаешься.
От меня, правда, не укрылось, что любому состоянию присуща немалая сила инертности, для преодоления которой одной мысли недостаточно. Конечно, когда — скажем, по вечерам, перед тем как заснуть, — я мысленно рисовал себе возможные способы бегства, мне казалось: нет ничего легче и проще, как сейчас же одеться и сесть на вокзале в ближайший поезд. Но стоило мне шевельнуться, и я ощущал в себе свинцовую тяжесть. Несоответствие между безудержными возможностями мечтания и ничтожностью мер, принимаемых для исполнения мечты, очень меня огорчало. С какой бы легкостью я ни бродил — в своих мыслях — по труднодоступным ландшафтам, мне было понятно, что в реальном мире даже покупка проездного билета потребует гораздо больших усилий, чем я рассчитывал.
Когда, не привыкший к прыжкам, стоишь на высоком трамплине, очень ясно чувствуешь разницу между той частью тебя, которая хотела бы броситься вниз, и другой частью, которая этому противится. Когда попытка взять себя за шиворот и швырнуть вниз не удается, находится другой выход. Он заключается в том, чтобы обхитрить себя, заставив тело колебаться на самом краю трамплина до тех пор, пока ты внезапно не увидишь, что просто вынужден спрыгнуть вниз.
Я чувствовал, что таким усилиям, направленным на выталкивание себя в мир приключений, больше всего мешает мой собственный страх. Сильнейшим моим противником в данном случае был я сам: инертное существо, которое любит мечтать над книгами и следить за передвижением своих героев по опасным ландшафтам, вместо того чтобы в ночь и туман самому убежать из дому и последовать их примеру.
Но во мне был еще и другой, более дикий, дух, который нашептывал, что опасность это не спектакль, каким любуешься из удобного кресла, что ее воспринимаешь совсем иначе, когда отваживаешься ступить в ее реальность; и этот другой пытался вытащить меня на сцену.
Во время таких тайных бесед, по ходу которых мне предъявлялись все более суровые требования, меня часто охватывал трепет. Мне не хватало также практической сметки: мысль о том, как много потребуется мелких уловок и хитростей, чтобы осуществить план побега, угнетала меня. Как все мечтатели, я бы хотел иметь волшебную лампу Аладдина или кольцо рыбака Джудара[2], с помощью которых можно вызывать услужливых джиннов.
С другой стороны, скука, точно смертельный яд, с каждым днем все сильнее проникала в меня. Мне казалось совершенно невозможным, что я сумею “стать” чем-то; мне претило само это слово, и из тысячи должностных мест, предлагаемых цивилизацией, ни одно, как я думал, не предназначалось для меня. Скорее меня прельстило бы какое-нибудь из самых простых занятий — труд рыбака, охотника или дровосека. Да только услышав, что лесничие нынче превратились в эдаких счетоводов, работающих больше перьевой ручкой, чем ружьем, а рыбаки пользуются моторными лодками, я решил, что и это мне будет в тягость. В этом смысле у меня не было ни малейшего честолюбия, и разговоры о выборе будущей профессии, какие родители обычно ведут с подрастающими сыновьями, занимали меня так мало, как если бы в ближайшее время мне грозил приговор к каторжной тюрьме.
Отвращение ко всему полезному сгущалось день ото дня. Читать и мечтать было противоядием — но области, в которых я мог бы действовать, казались недостижимо далекими. В тех местах, как я представлял себе, существует сообщество отважных мужчин, символ которого — бивачный костер, стихия пламени. Ради того, чтобы быть принятым в это сообщество или хотя бы познакомиться с одним из его достойных всяческого уважения членов, я бы охотно отказался от любых почестей, каких можно добиться в пределах или за пределами четырех традиционных факультетов[3].
Я справедливо полагал, что подлинных сынов жизни можно встретить, лишь повернувшись спиной к ее узаконенным порядкам. Конечно, мои примеры для подражания формировались по меркам шестнадцатилетнего юноши, еще не понимающего разницы между героем и авантюристом и читающего плохие книги. И все-таки мне хватало здравомыслия, чтобы искать нечто чрезвычайное — за пределами той сферы социальных отношений и нравственных понятий, которая меня окружала. Потому я и не хотел, в отличие от многих своих ровесников, стать изобретателем, революционером, солдатом или каким-нибудь благодетелем человечества: меня больше привлекали зоны, в которых борьба природных — управляющих жизнью — сил являет себя в чистом виде, вне связи с конкретными целями.
Мне представлялось, что, по крайней мере, одна такая зона действительно существует: в тропическом мире — многокрасочном поясе, расположившемся между голубыми ледовыми шапками полюсов.
2
Я поставил себе ультиматум, срок которого истекал через неделю после начала школьных занятий. Средство, выдуманное мною, чтобы решительно вывести себя из равновесия, было неплохим: для осуществления своих великих планов я решил использовать деньги на обучение, с которыми после осенних каникул вернулся в маленький город, в школу.
Хотя такое применение денег казалось мне несравненно более осмысленным, чем та цель, для которой они предназначались, я долго медлил с этим серьезным шагом. Ибо хорошо понимал, что, присвоив деньги, я безвозвратно шагну на тропу войны и что этой суммой могу распоряжаться, только рассматривая ее как контрибуцию, наложенную на явного врага. На войне, как известно, позволено все.
Лишь незадолго до истечения срока, в сырой и туманный осенний вечер, я, дрожа от робости, вошел в лавку старьевщика, чтобы купить шестизарядный револьвер и патроны к нему. Револьвер стоил двенадцать марок — сумма, которую я ни при каких обстоятельствах не мог бы возместить. Я покинул магазинчик с чувством триумфа, потом сразу же отправился к книготорговцу и приобрел толстую книгу “Тайны черного континента”, которую считал необходимой. Она поместилась в большой рюкзак, который я тоже купил.
После этих покупок я не без удовлетворения почувствовал, что земля у меня под ногами уже начинает гореть. Я вернулся к себе на квартиру, чтобы упаковать обувь, белье и все прочее, что мне казалось необходимым для долгого путешествия.
Уже стоя в полном снаряжении на пороге, я подумал, что моя маленькая комната никогда не представлялась мне такой уютной, как сегодня. Впервые с прошлой зимы в печи горел огонь, постель была призывно расстелена. Даже в школьных учебниках, стоящих на источенной червями полке над комодом, в изрядно потрепанной грамматике Плеца для старших классов и в толстом латинском словаре Георге обнаружилась притягательная сила: своего рода колдовские чары, развеять которые оказалось непросто. Мне вдруг подумалось, что глупо бросить все это на произвол судьбы, променять на неопределенное будущее, в котором уж точно добрая фрау Крюгер не будет по утрам застилать мою постель, а по вечерам приносить в комнату зажженную лампу. Я вдруг понял, что в чужбине есть что-то леденящее… Но это последнее прозрение пришло ко мне не изнутри, а снаружи. Ибо я уже ступил за пределы домашнего мирка и теперь чувствовал, что время раздумий кончилось, что я обрел независимость и, значит, могу действовать в прежде совершенно не свойственном мне духе…
Стояла ненастная погода, когда я начал свое странствие; в такую погоду лучше лежать в теплой комнате на софе, подогнув колени, и читать, как я привык — предварительно разместив на придвинутом стуле чайничек с заваренным чаем и короткую раскуренную трубку. Ветер и дождь полными пригоршнями бросали зубчатую листву платанов на каменные плиты ведущей к вокзалу аллеи. Газовые фонари отражались во влажной черноте дороги, похожей на мозаичный фриз с изображением желтых листьев. Я накинул поверх рюкзака просторный дождевик, а красную ученическую фуражку — в ознаменование только что обретенной свободы — сменил на шляпу. В окошке кассы я приобрел билет до ближайшего крупного города, давшего этой провинции свое имя.
Мне посчастливилось: поезд уже стоял под парами. Я двигался наугад, поскольку не мог расшифровать загадочные значки железнодорожного справочника и разобраться в вывешенных в залах ожидания таблицах. А понимал только, что Кёльн, Трир и Мец — это где-то недалеко от западной границы, ведь запас моих географических познаний был невелик, и совсем близко для меня начинались неведомые сказочные страны, какими они изображаются на древних географических картах.
Я хотел добраться до Вердена, поскольку читал в газете, что бургомистр одного немецкого городка вступил там в Иностранный легион. Этот случай вызвал большой общественный резонанс, и я вырезáл из газет заметки о нем — что было, пожалуй, единственным делом, существенно связанным с моим планом. То же, что сам я называл подготовкой, относилось совершенно к другому: к тому загадочному, мучительному глубинному замешательству, которое внезапно, как водоворот, захватило меня; и к его толкованию — как призыва, пришедшего издалека.
Я сел в вагон четвертого класса, переполненный крестьянами из долины Везера, мелкими коммерсантами и рыночными торговками с огромными корзинами на коленях. И когда поезд тронулся, почувствовал, что теперь нахожусь в новой ситуации — как разведчик во вражеском стане, которому не с кем перекинуться словом. Я был доволен собой, потому что раньше вряд ли бы всерьез поверил, что дело зайдет так далеко. Я только немного боялся, что во мне проснется желание вернуться, и дал себе обещание противиться такому желанию, что бы ни случилось. Перестук колес придавал мне мужества, и я в такт покачиванию вагона бормотал себе под нос короткие фразы, например: “Возврат исключен!”
Вагонное сообщество тоже оказалось для меня новым; люди, не обращая на меня внимания, оживленно беседовали и узнавали от выходящих и садящихся пассажиров разные новости. Иногда в вагоне появлялись странные персонажи: устраивали маленькие, запрещенные здесь представления и, собрав в шляпу деньги, снова исчезали на следующей станции. Например, тощий малый, который, зазывно и красочно воспев чудеса своего искусства, извлек из трости тонкую шпагу и несколько раз по рукоятку засунул ее себе в рот. Общительный толстяк, бывший немного в подпитии и зычным голосом исполнивший на публику несколько песен вроде “Как-то в полночь студент воротился” и “Любви священный алтарь”, тоже проехал один перегон. Так что я, зажатый в углу, решил, что путешествие начинается интересно, и два часа до большого города пролетели быстро.
На главном вокзале я спросил плацкарту до Трира, чувствуя себя так, будто совершаю что-то очень курьезное: требую, скажем, билет до Амазонки. Однако мужчина в окошке кассы к моей тайной радости совершенно равнодушно принял деньги и так же равнодушно ответил на мой вопрос о времени отправления. Ближайший поезд уходил только ночью, и я сдал рюкзак в камеру хранения, чтобы пойти в город. По-прежнему лил дождь, но я какое-то время бесцельно кружил по улицам. Это было продиктовано желанием оставаться в движении и как-то убить время, внезапное изобилие которого меня тяготило.
Однако вскоре на меня подействовала та сила притяжения, посредством которой любой большой город подчиняет себе бездомного, чтобы привести его в совершенно определенные точки. Я следовал за еще оживленным людским потоком до главной улицы, пока меня не всосала одна из тех крытых торговых галерей, которые называются пассажами и где в любой час наталкиваешься на фланеров, чья единственная задача — слоняться, разглядывая витрины.
Здесь я почувствовал себя более защищенным, более сопричастным окружающему — еще прежде, в поезде, я смутно ощутил, что для человека, ищущего приключений, нет пустого пространства, что он быстро вступает в контакт с неизвестными силами. Только из-за того, что он изменил способ передвижения, ему открывается новый аспект жизни, связанный с праздностью, преступлением, бродяжничеством: с той широкой и вездесущей социальной прослойкой, которая маркирует для бюргеров границу дозволенного, но в то же время стремится установить с ними союзнические отношения.
Это место, где улица обретала что-то от подозрительной гостеприимности освещенной красным светом прихожей, а магазины напоминали ярмарочные балаганы, показалось мне вполне подходящим для человека, находящегося в бегах и иногда украдкой засовывающего руку в карман брюк, чтобы погладить шероховатую рукоятку шестизарядного револьвера.
Некоторое время я изучал сомнительные почтовые открытки, в огромных количествах развешенные за стеклами витрин. Затем меня привлекла грубо намалеванная вывеска кабинета восковых фигур. Стесняясь своего любопытства, я бродил по лабиринту помещений среди неподвижных образов своих современников, стяжавших добрую или дурную славу, — разнообразных примеров того или другого способа покинуть наезженный тракт заурядной жизни. Перед последней комнатой за вход взималась особая плата: там под стеклянными колпаками, освещенными электрическим светом, было выставлено собрание анатомических экспонатов. Восковые части человеческих тел со следами неслыханных болезней, изображенные в сине-красно-зеленой гамме. Возле особенно ужасных я со страхом и удовлетворением думал: “Такие наверняка встречаются только в тропиках!”
Напротив кабинета восковых фигур, на противоположной стороне пассажа, располагался ярко освещенный ресторан. Войдя в него, я увидел, что обслуживание там происходит автоматически. Самые разные блюда, поражающие глаз своей пестротой, стояли на выбор на круглых подносах либо в маленьких подъемниках, и требовалось лишь опустить монету, чтобы блюдо — с жужжащим звуком часового механизма — было тебе подано. Таким же манером, стоило опустить монетку, из крана в подставленный стакан наливался любой напиток, какой только пожелаешь. Для человека, который, обслуженный незримыми силами, уже наелся и напился, наготове стояли другие аппараты, демонстрирующие пестрые картинки или наполняющие ушные раковины короткими музыкальными пьесами. Не забыто было даже обоняние, ибо через крошечные сопла хитроумных распылителей каждый мог опрыскать себе костюм одной из благоухающих жидкостей с экзотическими названиями.
Такое призрачное обслуживание показалось мне чрезвычайно удобным и будто созданным для человека, у которого есть убедительные причины не привлекать к себе внимание. Я принялся, как фокусник, доставать различные салаты и бутерброды и пил гораздо больше, чем в самом деле хотел: потому что напитки с диковинными названиями возбуждали мое любопытство. Я и картинки смотрел: они откидывались одна за другой, если покрутить ручку, и были снабжены подписями вроде “Посещение тещи” или “Несостоявшаяся брачная ночь”. Потом я еще прослушал несколько музыкальных пьес и привел в действие пульверизаторы с одеколоном.
Эти развлечения доставили мне удовольствие, хотя в них было нечто зловещее, как и во всяком соприкосновении с миром автоматов. Но я тогда не понимал, что именно в таких местах полицейским сподручней всего ловить рыбку в мутной воде.
На вокзал я вернулся чуть ли не в последний момент. Поезд уже ждал на безлюдной платформе, залитой белым светом электрических дуговых ламп. Почти все вагоны стояли пустыми. Я растянулся на сиденье, положил под голову рюкзак и накрылся дождевиком. Ложе было жестким и непривычным, но меня от продегустированных ликеров обуяла сонливость, так что я крепко заснул еще до начала поездки.
Среди ночи я проснулся. Железнодорожник с маленькой лампой потряс меня за плечо и спросил, куда я еду. Он смотрел на меня недоверчиво, потому что мне пришлось достать проездной билет, прежде чем я смог ответить. Наконец он проворчал:
— Здесь конечная станция! Пересадка в пять утра!
Я подхватил рюкзак, выскочил из вагона и уселся в пустом зале ожидания. Теперь я ощущал скверную трезвость, а от ликеров во рту остался неприятный привкус. Мне снова пришла мысль вернуться в привычную жизнь, и я снова пробормотал, но на сей раз заметно слабее, свое заклятие: “Возврат исключен”. Всплыли всякие тягостные соображения, какие обычно подкрадываются к нам в утренние часы, во время таких предприятий, — например, что в школе все-таки было не так уж скучно и неуютно.
Беспокоило меня и то, что мое ощущение времени странным образом изменилось. Мне казалось совершенно невероятным, что с момента побега не прошло и суток и что, останься я дома, я мог бы сейчас спать еще целых четыре часа, прежде чем меня разбудила бы фрау Крюгер. Как бы я ни подсчитывал, с несомненностью выходило, что в дороге я нахожусь не год, а всего лишь несколько часов. В этом несоответствии было что-то пугающее; оно больше, чем что-либо другое, убеждало меня, что я уже вступил в совершенно новые сферы.
Некомфортность моего положения еще больше усугублялась присутствием станционного чиновника, который время от времени проходил по залу ожидания, не удостаивая меня даже взглядом, и которого окутывала атмосфера уютной деловитости, смешанная с ароматом свежезаваренного кофе. Служебный мундир чиновника был аккуратно застегнут, а красивая трубка на изогнутом мундштуке, из которой он ухитрялся выманивать впечатляющие облака голубоватого дыма, свисала почти до самой груди.
Вид его отчасти наполнял меня завистью, отчасти же странным образом ободрял, как путника ободряет свет, горящий где-то очень далеко впереди.
(Далее см. бумажную версию.)
[1] “Присягнуть телячьей шкуре” — старинное немецкое выражение, означающее “стать солдатом, наемником” (потому что телячьей шкурой обтягивали полковой барабан). (Здесь и далее — прим. перев.)
[2] Персонаж “Тысячи и одной ночи” (“Сказка о Джударе”, ночи 607-624).
[3] Со времени Средневековья большинство европейских университетов имело по четыре традиционных факультета: философии, теологии, юриспруденции и медицины.