Рассказ. Перевод с японского Е. Сахаровой и Е. Тутатчиковой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2013
Первая
ночь
Я видел
сон.
Скрестив
руки, я сидел у изголовья, когда лежавшая на спине женщина тихо сказала, что
скоро умрет. Ее прекрасное лицо белело среди рассыпавшихся по подушке длинных
волос. Белоснежные щеки светились теплом, губы ярко алели. Глядя на нее, никак
нельзя было подумать, что она скоро умрет.
Но
женщина тихо и ясно сказала, что скоро умрет. И я подумал: “Наверное, она
действительно умрет!”
— Разве?
Ты скоро умрешь? — спросил я, вглядываясь в ее лицо.
— Умру!
— сказала она, широко раскрыв глаза.
Огромные
влажные глаза, окаймленные длинными ресницами, с черневшими зрачками. И в
глубине зрачков отчетливо отражался я.
Вглядываясь
в эти глубокие, почти бездонные глаза, я подумал, неужели она умрет! И прильнув
губами к подушке, снова спросил:
— Ты
ведь не умираешь, правда? Все хорошо, да?
Женщина,
широко раскрыв усталые карие глаза, ответила:
— Нет, я
умру, ничего не поделаешь.
Со
сжавшимся сердцем я спросил, видит ли она мое лицо. Она улыбнулась и, заглянув
мне в глаза, сказала:
— Разве
ты не видишь свое отражение?
Я молча
выпрямился и, скрестив руки, подумал, что она непременно умрет.
Через
некоторое время она снова заговорила.
— Когда
я умру, пожалуйста, похорони меня. Вырой яму большой раковиной-жемчужницей.
Положи на могиле обломок звезды, упавшей с неба. И, пожалуйста, жди меня,
потому что я еще приду к тебе.
— Когда
же ты придешь? — спросил я.
— Солнце
взойдет, а потом сядет. И снова взойдет, и снова сядет. Пока пылающее солнце
будет всходить с востока на запад, с востока на запад и заходить с запада на
восток, ты будешь ждать меня?
Я молча
кивнул. Тихий голос зазвучал тверже, и женщина сказала:
—
Пожалуйста, жди меня сто лет. Жди меня сто лет, сидя у моей могилы. Я
обязательно приду к тебе!
Я
ответил только, что буду ждать. И вот моя фигура, отчетливо отражавшаяся в
глубине ее черных зрачков, потускнела и исчезла. Словно неподвижная вода пришла в движение и отражение на ее поверхности рассыпалось
и уплыло. И тут же веки сомкнулись. Скатившись с длинных ресниц, на щеке
застыла слеза. Она умерла!
Я
спустился в сад и стал рыть яму раковиной-жемчужницей. Раковина была огромная —
с гладкими и острыми краями. И всякий раз, когда я зачерпывал землю, на ее
внутренних створках ослепительно сиял лунный свет. Пахло влажной землей. Через
некоторое время я выкопал яму. Опустил туда женщину и засыпал ее рыхлой землей.
Когда я засыпáл ее, на створках раковины играл
лунный свет.
Потом я
сходил за упавшим обломком звезды и осторожно положил его на насыпь. Обломок
звезды был круглым — наверное, пока он долго падал с небес, углы стесались и сгладились. Пока я поднимал обломок и
устанавливал его, грудь и руки у меня немного согрелись.
Я сел на
мох. И, думая о том, что теперь вот так буду ждать в течение ста лет, скрестив
руки, смотрел на круглое надгробие. И вот, как она и говорила, на востоке
взошло солнце. Огромное пылающее солнце. И вскоре снова, как она и говорила,
солнце закатилось на западе. Оно село мгновенно, все еще пылающее. “Раз!” —
сосчитал я.
Через
некоторое время багряное солнце снова медленно встало. А затем закатилось в
безмолвной тишине. “Два!” — снова сосчитал я.
Считая
так, я сбился со счета и уже не знал, сколько раз видел пылающее солнце. Я считал
и считал, а неправдоподобно багряное солнце проплывало над моей головой
несчетное число раз. Но сто лет все не кончались. И в
конце концов, глядя на заросшее мхом круглое надгробие, я задумался, не
обманула ли она меня.
Вдруг
из-под надгробия пробился зеленый стебель и потянулся ко мне. Он рос на глазах
и замер прямо у моей груди. И тут же продолговатый бутон на конце чуть
подрагивающего стебля слегка наклонился, набух и распустился. Пронзительный
аромат белой лилии! Вдруг откуда-то сверху упала капля росы, и цветок закачался
под собственной тяжестью. Я потянулся и поцеловал белые лепестки, с которых
скатилась прохладная роса. Когда я оторвался от лилии, то невольно увидел
далекое небо, в котором мерцала одинокая рассветная звезда.
И только
тогда я понял: “Сто лет уже прошли!”
Вторая
ночь
Я видел
сон.
Выйдя от
настоятеля и пройдя по галерее, я вернулся в свою комнату. Тускло горел
бумажный фонарь. Когда, опустившись одним коленом на подушку для сиденья, я
подкручивал фитиль фонаря, его огарок, словно цветок, медленно упал на краснолаковую подставку. На мгновение комната озарилась.
Картина
кисти Бусона[1]
на раздвижной перегородке: разбросанные там и сям, то ярче, то бледнее
прорисованные темные ивы; по дамбе, нахлобучив соломенную шляпу, бредет
продрогший рыбак. В нише — свиток, изображающий пересекающего
море бодхисаттву Мондзю[2].
Откуда-то из темноты доносился запах все еще тлеющих курительных палочек.
Монастырь был огромным и из-за царившей в нем тишины казался совершенно
безлюдным. Но стоило мне взглянуть наверх, и круглая тень от круглого бумажного
фонаря на темном потолке, казалось, ожила.
Все еще
стоя на колене, левой рукой я приподнял подушку, а правой пошарил под ней — он
был на месте! Поправив подушку, я с облегчением опустился на нее.
— Ты же
самурай. А самурай непременно должен достичь просветления, — сказал настоятель.
— Раз тебе никак не удается достичь просветления, значит, ты не самурай! Ты отребье. Ха-ха, злишься! — рассмеялся настоятель. — Так
принеси мне доказательства своего просветления! — сказав так, он грубо
повернулся ко мне спиной. Наглец!
Прежде
чем напольные часы в соседнем зале пробьют, я непременно достигну просветления!
После этого нынче же ночью я вернусь в комнату настоятеля и обменяю
просветление на его голову. Если я не смогу достичь просветления, придется
сохранить ему жизнь. Во что бы то ни стало я должен достичь просветления! Ведь
я самурай! Если достичь просветления мне не удастся, покончу с собой.
Оскорбленный самурай не вправе жить. Умру достойно!
Подумав
так, я невольно снова скользнул рукой под подушку и вытащил кинжал в ножнах,
покрытых красным лаком. Крепко сжав рукоять, я достал кинжал из краснолаковых ножен. Холодное лезвие блеснуло в темной
комнате. Кинжал был великолепен — он легко выскользнул из ножен, казалось,
послышался свист рассеченного им воздуха. Всю свою ярость я сосредоточил на
острие клинка. Я смотрел на острое лезвие, увы, словно
сжавшееся до размеров игольного ушка и неотвратимо заострявшееся на острие
кинжала в девять сун и пять бу[3],
и мне вдруг нестерпимо захотелось нанести удар этим острым клинком! К правой
кисти прилила кровь, рукоять стала липкой. Губы тряслись.
Вложив
кинжал в ножны, я заткнул его за пояс справа и сел в позу лотоса. Пустота, о
которой говорил Дзёсю[4].
Что же такое пустота?! Гнусный монах! — заскрежетал я
зубами.
Я так
крепко стиснул зубы, что через ноздри вырвалось обжигающее дыхание, в висках
заломило, глаза готовы были вылезти из орбит.
Я видел
свиток. Я видел фонарь. Я видел циновку. Я отчетливо видел голову настоятеля,
блестящую, как медный чайник. Я даже слышал издевательские слова, извергающиеся
из его огромного акульего рта. Дерзкий монах! Во что бы то ни стало я должен
снести эту бритую голову! Я достигну просветления! Пустота, пустота, повторял я
про себя. Но сколько я ни твердил: пустота, до меня все-таки доносился запах
курительных палочек. Проклятые благовония!
Сжав
кулаки, я вдруг ударил себя по голове так, что чуть не вскрикнул. Затем — что
было мочи — стиснул зубы. Из подмышек заструился пот. Спина словно одеревенела.
Согнутые колени вдруг заломило. Пусть совсем сломаются! — подумал я. Но было
больно! Нестерпимо! А понимание “пустоты” все не приходило. Как только мне
начинало казаться, что вот-вот я достигну его, тут же наваливалась боль. Я
пришел в ярость. Я был зол. Я был совершенно раздавлен. Слезы катились градом.
Захотелось одним ударом размозжить себе кости, уничтожить плоть, бросившись с
вершины огромной скалы.
Но я все
же терпел и сидел не шелохнувшись. Молча терпел почти невыносимую боль. Боль
разрывала каждую мышцу и лихорадочно рвалась наружу через поры, но поры все до единой были закупорены. Положение и впрямь совершенно
безвыходное, нестерпимое.
Тут в
голове у меня помутилось. И светильник, и картина Бусона,
и циновки, и полка в нише поплыли перед глазами. Где уж там постичь пустоту! Я
едва-едва мог усидеть. И тут вдруг часы в соседней комнате пробили — динь!
Я
вздрогнул. Правая рука сразу же потянулась к мечу. Часы во второй раз пробили —
динь!
Третья
ночь
Я видел
сон.
Я несу
на спине мальчика лет пяти. Я знаю, это мой ребенок. Но вот что странно,
когда-то он ослеп и стал маленьким буддийским монахом. На мой вопрос: когда ты
ослеп? — он ответил: будто не знаешь, давно уже!
Голос,
без сомнения, был детским, но говорил он совсем как взрослый, на равных.
Вокруг
зеленели рисовые поля. Узкая тропа. Во тьме изредка проступали силуэты цапель.
— Мы
среди рисовых полей, да? — послышалось из-за спины.
— Откуда
ты знаешь?! — обернувшись, спросил я в изумлении.
— Так
ведь цапли кричат, — ответил он.
И тут же в самом деле дважды прокричали цапли.
Хоть это
и был мой сын, мне стало страшно. С такой ношей не знаешь, что может случиться
дальше. Не бросить ли его где-нибудь, подумал я, и, вглядевшись вдаль, увидел
во тьме громаду леса. Едва я подумал, не оставить ли его там, как из-за спины
донеслось:
— Хи-хи!
— Что
тут смешного?
Ребенок
не ответил. Только спросил:
— Пап,
тяжело тебе?
— Нет, —
ответил я.
— Скоро
будет тяжело! — сказал он.
Я молча
шел к лесу. Тропинка петляла, рисовые поля все никак не кончались. Через
некоторое время тропа раздвоилась. Я остановился передохнуть у развилки.
— Тут
должен стоять камень, — сказал маленький монах.
И впрямь
— прямоугольный камень в половину человеческого роста. На камне было написано:
“Налево — Хиккубо, направо — Хоттахара”.
Несмотря на тьму, красные иероглифы видны были отчетливо. Они ядовито алели,
как живот краснобрюхого тритона.
—
Поворачивай налево, — велел маленький монах.
Я
взглянул налево — и черная тень давешнего леса накрыла нас с головой. Я стоял в
нерешительности.
— Не
робей, — снова сказал он.
И я
поневоле зашагал к лесу. Я подумал: “Все-то он знает, хотя и слепой!” Когда
прямая дорога привела к лесу, из-за спины послышалось:
— Ох, и
плохо же быть слепым и беспомощным.
— Но
ведь я же несу тебя, правда?
— Мне,
право, неловко, что тебе приходится меня нести. Скверно, когда все вокруг
издеваются над тобой! Даже родители!
Мне
захотелось поскорее избавиться от него. И я поспешил в лес, думая бросить его
там.
— Еще
чуть-чуть, и ты все поймешь. Был в точности такой же вечер, — словно самому
себе сказал он.
— О чем
ты?! — срывающимся от злости голосом спросил я.
— О чем?
Будто не знаешь! — с издевкой ответил ребенок.
И тут
мне почудилось, что я и впрямь знаю, о чем он говорит. Но никак не вспомню, о
чем именно. Я вспомнил только, что был такой же вечер. Еще чуть-чуть — и я
вспомню все. Это будет ужасно! Нужно успокоиться и поскорее бросить его, пока я
не вспомнил, думал я, все ускоряя шаги.
Только
теперь я заметил, что идет дождь. Тьма вокруг быстро сгущалась. Я почти
отчаялся и чувствовал только, как маленький монашек прижимается к спине. В этом
маленьком монахе, как в зеркале, высвечивающем все до мельчайших подробностей,
отражалось все мое прошлое, настоящее и будущее. Но он был моим сыном. И был
слепым. Это было невыносимо!
—
Пришли, пришли. Вот эта криптомерия.
Голос
маленького монашка был отчетливо слышен, несмотря на шум дождя. Я невольно
остановился. Мы незаметно оказались в самой чаще леса. Темневшее всего в двух
метрах впереди дерево и в самом деле оказалось криптомерией.
— Пап,
вот под этой криптомерией все и случилось, помнишь?
— Да-да,
— поспешно ответил я.
— Пятый
год Бунка[5],
год Дракона.
“Кажется,
действительно в пятый год Бунка, год Дракона”, —
подумал я.
— Ты
убил меня ровно сто лет назад.
Не успел
он договорить, как я тут же вспомнил, что сто лет назад в пятом году Бунка, таким же темным вечером под этой криптомерией убил
слепца. И как только я понял, что был убийцей, ребенок за моей спиной стал
тяжелым, как каменное изваяние Дзидзо[6].
Четвертая
ночь
В центре
просторной прохладной прихожей стоит скамейка для отдыха, вокруг расставлены
маленькие складные стульчики. Отполированная долгими годами сидения поверхность
скамьи сияет черным глянцем. В углу перед маленьким обеденным столиком сидит
старик и в одиночестве потягивает саке. Закуской ему служит разваренное в
соевом соусе мясо с овощами.
От саке старик раскраснелся. На его
лучащемся молодостью лице ни единой морщинки. Только густая седая борода выдает
возраст. Я еще ребенок. Стоило мне подумать, сколько же лет этому старику, как
хозяйка, вышедшая набрать в деревянное ведерко воды из бамбукового водостока,
вытирая руки о фартук, спросила:
—
Дедушка, а сколько тебе лет?
Старик,
проглотив закуску, невозмутимо отвечал:
— Да я
уж и не помню.
Хозяйка,
заложив руки за тонкий пояс, остановилась рядом со стариком и начала
разглядывать его лицо. Старик залпом осушил огромную, размером с чайную чашку,
пиалу саке и резко выдохнул сквозь седые усы. Хозяйка
спросила:
— Где же
твой дом, дедушка?
— В
утробе, что за пупком! — вырвалось у него.
Хозяйка,
по-прежнему не вынимая заложенных за тонкий поясок рук, снова спросила:
— А куда
ты идешь?
Старик,
вновь осушив залпом огромную, как чайная чашка, пиалу горячего саке, и резко выдохнув, сказал:
— Да вон
туда.
Когда
хозяйка переспросила: “Прямо, что ль?” — его глубокий выдох прошел сквозь
перегородку-сёдзи[7]
и, минуя заросли ив, устремился прямо к берегу реки.
Старик
вышел на улицу. Я вышел вслед за ним. На поясе у него болталась маленькая
тыква-горлянка. На плече висел прямоугольный ящик. Он был одет в бледно-желтые
короткие штаны и безрукавку. Только носки-таби[8]
были ярко-желтого цвета. Похоже, они были кожаными.
Старик
оказался прямо в зарослях ив. Под ивами играли несколько ребятишек. Смеясь,
старик достал из-за пояса бледно-желтое полотенце. Скрутил, точно длинную
полоску бумаги[9], и
положил наземь. Затем очертил вокруг него большой круг. Наконец, вынул из
висевшего на плече ящика медную дудку, какой зазывают покупателей уличные
торговцы конфет-тянучек.
— Сейчас
это полотенце превратится в змею. Смотрите-ка, смотрите-ка, — приговаривал он.
Дети,
затаив дыхание, смотрели на полотенце. И я вместе с ними.
—
Смотрите, смотрите. Здорово? — приговаривал старик и, дуя в дудку, стал
вращаться по кругу. Я не сводил глаз с полотенца. Но оно лежало не
шелохнувшись. Старик дудел в дудку “пи-и пи-и”. И все продолжал кружиться. Он осторожно семенил на
цыпочках в своих соломенных сандалиях, обходил круг, крадучись, словно боялся
вспугнуть полотенце. Было и страшно, и интересно!
Внезапно
старик опустил дудку. Открыв висевший на плече ящик, осторожно прихватил
полотенце за кончик и резким движением забросил его в ящик.
— Вот
так, а теперь оно превратится в змею. Сейчас покажу, сейчас покажу, —
приговаривая, старик пошел дальше. Миновав заросли ив, он устремился прямо вниз
по узкой тропе. Я хотел увидеть змею и поспешил за ним по узкой тропинке.
Старик шел, время от времени приговаривая:
—
Сейчас-сейчас. Превратится в змею.
Наконец,
напевая: “Сейчас станет, станет змеей, непременно станет, дудочка заиграет”, —
он вышел к берегу. На берегу не было ни моста, ни лодки, и я подумал, что,
наверное, здесь он остановится и покажет змею, свернувшуюся в ящике. Но старик
с плеском вошел в реку. Сначала он шел по колено в воде, но с каждым шагом вода
поднималась, скрывая его по пояс, по грудь. А он все напевал: “Все глубже, все
темнее. Прямо сейчас!” — и шел вперед. Вот уже и борода, и лицо, и голова, и
косынка на голове скрылись из виду.
Я думал,
что старик, выйдя на другой берег, покажет змею, и все ждал, стоя
один-одинешенек в шумящих зарослях тростника. Но старик так и не появился.
Пятая
ночь
Я видел
сон.
Было это
в стародавние времена, едва ли не в эпоху богов. Я был воином, удача
отвернулась от нас, и мы потерпели поражение. Я попал в плен, и меня отволокли к вражескому военачальнику.
Люди в
те времена были высокие. И все носили длинные бороды. К затянутым кожаным
поясам были подвешены прямые, как палки, мечи. Луки, похоже, были сделаны из
необработанных толстых веток глициний. Не покрытые
лаком, не ошкуренные. Совсем безыскусная работа.
Вражеский
военачальник, крепко сжимая правой рукой середину лука и уткнув его концом в
траву, сидел на перевернутом кувшине из-под саке. Я
посмотрел ему в лицо — на переносице сходились густые брови. В те времена
бритв, конечно же, не было.
Я был
пленником, и мне не полагалось сиденья. Так что, скрестив ноги, я сидел на
траве. Ноги были обуты в большие соломенные башмаки. В те времена соломенные
башмаки были высокими, доходили аж до колена. Поверху
солома для красоты была оставлена незаплетенной, она бахромой свисала вниз и
шуршала при ходьбе.
Поднеся
огонь, военачальник заглянул мне в лицо и спросил: “Жизнь или смерть?” По
обычаю тех времен всякому пленнику задавали такой вопрос. Ответить “жизнь”
означало сдаться, ответить “смерть” — отказ покориться. Я коротко ответил:
“Смерть”. Военачальник, отбросив воткнутый в траву лук, медленно потянул
висевший на поясе прямой, как палка, меч. Колышимое ветром пламя полыхнуло по
лезвию меча. Раскрыв ладонь, как кленовый листок, я вытянул правую руку перед
военачальником. Этот жест означал — подождите! Военачальник с лязгом вложил
огромный меч в ножны.
В те
времена я любил. Я сказал, что перед смертью хочу хоть на миг встретиться с
любимой женщиной. Военачальник ответил, что подождет до рассвета, до первых
петухов. Нужно вызвать ее сюда до рассвета. Если до первых петухов она не
придет, я буду убит, так и не свидевшись с ней.
Сидя на
кувшине, военачальник смотрел на огонь. Я, все так же скрестив ноги в больших
соломенных башмаках, сидел на траве и ждал ее. Тьма сгущалась.
Время от
времени огонь вспыхивал. И тогда пламя робко выхватывало лицо военачальника.
Его глаза сверкали из-под черных бровей. Кто-то подошел и стал подбрасывать в
огонь ветки. Вскоре огонь разгорелся с новой силой. Пламя отважно трещало,
будто силясь разогнать тьму.
В это
время женщина выводила белого коня, что был привязан к дубу на заднем дворе.
Трижды
проведя по гриве, она легко вскочила на коня. Ни седла, ни стремян — конь был
не оседлан. Длинные белые ноги ударили по крутым бокам. Конь помчался во всю
прыть. Где-то разожгли костер, и небо вдали посветлело. Конь летел во тьме на
этот свет. Из раздутых ноздрей огненными столпами вырывалось дыхание. Но
женщина снова и снова подстегивала коня стройными ногами. Конь полетел в мою
сторону так быстро, что в воздухе зазвенел цокот копыт. Длинные волосы женщины
лентами реяли во тьме. И все же она никак не могла доскакать до огня.
Вдруг во
мраке на обочине дороги послышалось петушиное “кукареку!”
Женщина выпрямилась и обеими руками изо всех сил натянула поводья. Передними
копытами конь впечатался в край крутой скалы.
“Кукареку!”
— снова прокричал петух.
Вскрикнув
“А!”, женщина разом ослабила поводья. Конь рухнул на колени. И вместе с
всадницей кувырком полетел вниз. Под скалой простиралась глубокая пропасть.
Следы
копыт до сих пор видны на вершине скалы. Это демон Аманодзяку[10]
прокричала по-петушиному. До тех пор пока на скале будут видны отпечатки этих
копыт, Аманодзяку будет моим врагом.
Шестая
ночь
Прошел
слух, что у ворот храма Гококудзи Ункэй[11]
вырезает из дерева стражей Нио[12],
и я решил прогуляться в ту сторону. Оказалось, что там уже собралось множество
людей. Толпа гудела.
Метрах в
десяти перед воротами стояла большая сосна: ствол ее рос наклонно и, скрыв в
своих ветвях черепичную крышу ворот, устремлялся высоко в голубое небо. Зелень
сосны и киноварь ворот прекрасно оттеняли друг друга. И появилась сосна в
удачном месте. Она росла наклонно и, разрастясь вширь на уровне крыши, не
заслоняла левого края ворот. От этого вида веяло стариной, казалось, я перенесся
в эпоху Камакура.
Но люди
вокруг, как и я, были людьми эпохи Мэйдзи[13].
Больше всего среди них было рикш. Они явно коротали время, поджидая клиентов.
— Во громадный-то! — сказал один.
— Да уж,
потруднее, чем людей-то вырезать! — подхватил другой.
Верно, подумал
я.
— И
впрямь Нио! Надо же, и сегодня вырезают Нио! А я-то думал, Нио все сплошь
старинные, — сказал один мужчина.
— Ох, и
силен же! Ведь говорят, что Нио могуч! Что с давних
пор не было силачей, равных Нио. Что он посильнее
самого принца Яматодакэ[14],
— вступил в разговор еще один мужчина. Полы его одежды были подоткнуты, голова
непокрыта. Словом, человек совершенно неотесанный.
Ункэй, не обращая ни малейшего
внимания на пересуды зевак, работал резцом и молотком. И ни разу не обернулся.
Взобравшись повыше, он принялся вырезать лицо Нио.
На
голове у него была небольшая церемониальная шапка, одет он был в какое-то
старинное кимоно, длинные рукава были подвязаны за спиной. Его фигура в
старинных одеждах совершенно не вязалась с внешним видом гудевших вокруг людей.
Я подумал: “Как же так, почему же Ункэй до сих пор
жив!” Раздумывая о том, до чего же это странно, я, конечно, не сводил глаз со
скульптора.
Но Ункэй, погруженный в работу, не
замечал в ней ничего странного и удивительного. Молодой человек, который,
запрокинув голову, наблюдал за ним, обернулся ко мне и с восхищением сказал:
— Да,
вот что значит Ункэй! Мы для него не существуем. Лишь
он один и стражи Нио перед лицом неба. Чудесно! — Эти
слова заинтересовали меня, и я взглянул на молодого человека. А он продолжал: —
Посмотрите, как он работает резцом и молотком. Его дивному мастерству
подвластно все!
Теперь Ункэй вырезал густые брови трехсантиметровой толщины: он
молниеносно приставлял резец долота то продольно, то наклонно и обрушивался
сверху молотком. Точными движениями он состругивал твердое дерево, и густая
стружка вылетала под стук молотка. В мгновение ока появилось крыло носа с
гневно раздутой ноздрей. Прикосновения резца были точными, скульптор не ведал
сомнений.
— Как же
легко он работает резцом! Брови и нос выходят ровно такими, как и должны! —
восхищенно сказал я.
И тут же
молодой человек ответил:
— Разве
эти брови и нос сделаны при помощи резца! Нет, они заключены в самом дереве, а
резец и молоток лишь извлекают их наружу. Это все равно
что вырыть камень из земли. Уж поверьте мне!
И тут я
впервые подумал, что так создается скульптура. А если это верно, то по силам
любому. И мне вдруг самому захотелось вырезать Нио.
Покинув толпу, я немедля вернулся домой.
Достав
из ящика с инструментами резец и железный молоток, я вышел в сад. Там было
уложено много брусков, годившихся для резьбы. На днях бурей вырвало дуб, и
работник распилил его, чтобы потом пустить на дрова.
Я выбрал
самый большой чурбан и живо принялся вырезать. Но, увы,
Нио в нем не оказалось. Неудача постигла меня и со
следующим чурбаном — снова не удалось извлечь Нио. И
в третьем Нио тоже не оказалось! Я стал хватать
чурбан за чурбаном и вырезать Нио, но ни в одном из
них он сокрыт не был. В конце концов, я осознал, что Нио
и не может быть в древесине эпохи Мэйдзи. И тогда я
почти понял, почему Ункэй до сих пор жив.
Седьмая
ночь
Почему-то
я плыл на огромном корабле. Днем и ночью, выбрасывая черный дым, корабль
безостановочно шел вперед, рассекая волны и издавая ужасный грохот. Но куда плывет
корабль, я не знал. Раскаленное, как щипцы для углей, солнце вставало из
морской пучины. Солнце поднималось над самой верхушкой высокой мачты. Едва я
успевал подумать, что теперь оно будет стоять высоко, как, в мгновение ока обогнав огромный корабль, оно оказывалось впереди. А
затем, шипя, как раскаленные щипцы для углей, снова погружалось в глубины
морских волн. И каждый раз голубые волны вдали вскипали темным багрянцем. С
чудовищным грохотом корабль устремлялся по этим багряным следам. Но никак не мог
их настичь.
Однажды
я остановил одного из членов команды и спросил:
— Наш
корабль идет на запад?
Тот
некоторое время озадаченно смотрел на меня и наконец
ответил:
— С чего
вы взяли?
— Но
ведь мы плывем следом за закатным солнцем.
Он
громко расхохотался и, повернувшись спиной, пошел прочь.
— Идущее
на запад солнце придет на восток, верно?! Идущее на восток солнце с запада
родом, верно?! Мы на гребнях волн. Странствуем по морю. Отдаемся на волю волн,
— нараспев проговорил он.
Я
отправился на нос корабля. Там матросы травили толстый канат.
Я
почувствовал себя совершенно беспомощным. Я не знал, когда сойду на берег. Не
знал даже, куда мы плывем. Реальным был только корабль, рассекавший волны и
выбрасывавший черный дым. Вокруг простирались волны. Куда ни глянь, повсюду
голубая гладь. Иногда волны становились темно-синими. И только вокруг плывущего
корабля неизменно вскипала белая пена. Мне было так одиноко. Чем плыть на этом
корабле, не лучше ли поскорее броситься в море и умереть? — думал я.
На
корабле было много пассажиров. Большинство — чужеземцы. С самыми разными
лицами. Однажды, когда небо нахмурилось и началась
качка, одна женщина, прильнув к поручням, заплакала навзрыд. Белел носовой
платок, которым она утирала слезы. На ней было европейское платье, кажется, из
ситца. Глянув на нее, я понял, что тяжело не мне одному.
Однажды
вечером, когда я, поднявшись на палубу, в одиночестве смотрел на звезды, ко мне
подошел чужеземец и спросил, разбираюсь ли я в астрологии. Мне было так тяжело,
что хотелось умереть. До астрологии ли мне было! Я промолчал. Тогда чужеземец
принялся рассказывать о скоплении Семи Сестер в
созвездии Тельца. Потом сказал, что и звезды, и моря созданы Богом. А под конец
спросил, верю ли я в Бога. Я молчал, глядя в небо.
Однажды
я зашел в салон: нарядно одетая молодая женщина, сидя ко мне спиной, играла на
фортепьяно. Подле нее стоял и, широко раскрывая рот, пел какую-то арию высокий
красивый мужчина. Для этих двоих никого больше не существовало. Наверное, они
забыли даже, что плывут на корабле.
Мне
становилось все тяжелее. И, наконец, я решился умереть. Однажды вечером, когда
вокруг никого не было, я набрался смелости и бросился в море. Однако в миг,
когда я оттолкнулся от палубы и спрыгнул с корабля, мне вдруг расхотелось
умирать. В глубине души я мечтал остановиться. Но было уже поздно. Желал я того
или нет, но я неотвратимо падал в море. Видимо, корабль был и в самом деле
громадным: ноги все никак не касались воды. Но ухватиться было не за что, и
вода постепенно приближалась. Делалась ближе и ближе, как я ни поджимал ноги.
Черная вода.
В это
время корабль, изрыгнув, как обычно, черный столп дыма, прошел мимо. Я вдруг
понял, что все-таки лучше плыть на корабле, даже если он движется неведомо
куда. Но прозрение это уже ничего не могло изменить. Охваченный беспредельным
раскаянием и ужасом, я тихо падал в черные воды.
Восьмая
ночь
Когда я
переступил порог парикмахерской, несколько мужчин в белых халатах хором
крикнули: “Добро пожаловать!”
Остановившись
посереди салона, я огляделся: прямоугольная комната, с двух сторон распахнуты
окна, под двумя другими висят зеркала. Я насчитал шесть штук.
Я
подошел и сел перед одним из них. Кожаное сиденье подо мной уютно скрипнуло.
Стул был очень удобный. Мое лицо отчетливо отражалось в зеркале. За отражением
виднелось окно и решетка кассы наискосок. За кассой никого не было. Мне были
прекрасно видны прохожие за окном.
Вот мимо
прошел Сётаро с дамой. И когда только Сётаро успел раздобыть такую модную шляпу-панаму?! И когда
только успел обзавестись женщиной?! Странно! У них обоих был такой важный вид.
Они миновали окно, прежде чем я успел разглядеть лицо женщины.
Вот идет
продавец творога-тофу, зазывая покупателей рожком. И оттого что он шел, трубя в
рожок, казалось, что щеки у него раздулись от укусов пчел. Он так и прошел с
надутыми щеками, а меня охватило беспокойство. Я не мог отделаться от мысли,
что его все время жалят пчелы.
Появилась
гейша. Она была еще не накрашена. Узел прически “симада”
распустился, и вид у нее был какой-то неряшливый. Лицо заспанное, цвет лица
болезненный. Поклонившись, она с кем-то заговорила, но ее собеседника в зеркале
не было видно.
Тут ко
мне подошел крупный мужчина в белом халате, с ножницами и расческой в руках и,
встав у меня за спиной, принялся разглядывать мою голову. Тронув тонкие усы, я
спросил: “Ну, как? Что можно сделать?” Мужчина в белом, ничего не ответив,
легонько постучал по моей голове расческой янтарного цвета.
— Что ж,
волосы, наверное, надо подстричь, как вы считаете? — спросил я мужчину в белом.
Мужчина, снова ничего не ответив, ловко защелкал ножницами.
Я не
сводил глаз с зеркала, боясь пропустить хоть одно движение, но, как только
защелкали ножницы и полетели мои черные волосы, мне стало страшно, и я
зажмурился.
—
Господин, вы изволили видеть продавца золотых рыбок на улице? — тут же спросил
мужчина в белом.
Я
сказал, что не видел. Мужчина в белом, не сказав больше ни слова,
безостановочно работал ножницами. Вдруг он громко воскликнул: “Осторожно!” От
неожиданности я открыл глаза и увидел под рукавом мужчины в белом колесо
велосипеда и оглобли рикши. Мужчина в белом обеими руками резко наклонил мою
голову вперед и чуть набок. Велосипед и рикша исчезли. Защелкали ножницы.
Наконец,
мужчина в белом зашел сбоку и принялся ровнять волосы за ушами. Они перестали
лететь мне в лицо — я успокоился и открыл глаза. И тут же с улицы донесся крик:
“Просяные лепешки! Ле—пе-о-шки, ле—пе-о-шки!” Послышался ритмичный стук деревянного молотка,
которым толкут лепешки в ступе. Я видел продавца лепешек лишь в детстве, и мне
захотелось взглянуть на него хоть одним глазком. Но в зеркале и намека не было
на его отражение. Было слышно только, как он отбивает тесто.
Скосив
глаза, я силился разглядеть торговца в уголке зеркала и вдруг увидел, что за
решеткой кассы откуда-то взялась женщина. Смуглолицая,
с густыми бровями, дородная. Волосы собраны в прическу “итигаэси”,
кимоно со сменным воротничком черного атласа. Она считала купюры, опустившись
на одно колено. Купюры, кажется, были десятииеновые.
Опустив длинные ресницы и поджав тонкие губы, женщина прилежно считала вслух.
Считала она очень быстро, но купюры отчего-то все никак не кончались. На ее
колене и лежало-то от силы купюр сто. Сколько ни пересчитывай сто купюр, их
больше не станет.
Я
рассеянно смотрел то на женщину, то на десятииеновые
купюры, когда в какой-то момент мужчина в белом прямо над ухом громко сказал:
“Давайте помоем голову”. Это была отличная возможность разглядеть женщину получше, и, поднимаясь со стула, я обернулся к кассе. Но за
решеткой кассы не было ни женщины, ни купюр — ничего.
Расплатившись
и выйдя на улицу, я увидел, что слева от входа расставлено четыре или пять
овальных кадок, где плавали во множестве красные, пятнистые, большие и
маленькие золотые рыбки. А за ними стоял продавец. Подперев щеку рукой,
продавец неотрывно смотрел на плававших рыбок. Он не обращал ни малейшего
внимания на шумную многолюдную толпу. Некоторое время я ждал, наблюдая за
продавцом золотых рыбок. Но за все это время он ни разу не шелохнулся.
Девятая
ночь
В мире
было неспокойно. Казалось, вот-вот разразится война. Неоседланные лошади из
сгоревших конюшен буйствовали за стенами усадьбы. Днем и ночью, поднимая пыль,
солдаты-пехотинцы пытались поймать их. А в доме все это время царила тишина.
Там жила
молодая мать с двухлетним сыном. Отец куда-то ушел. Ушел безлунной ночью. Сидя
на постели, он обулся в соломенные сандалии, повязал голову черным платком и
вышел с черного хода. Тонкий луч светильника, который держала провожавшая его
мать, прорезал тьму и осветил старый кипарисовик
перед оградой дома.
Отец так
и не вернулся. Мать каждый день спрашивала двухлетнего ребенка:
— Где
твой отец?
Мальчик
не отвечал. Спустя некоторое время он научился отвечать: “Там”. И когда мать
спрашивала его: “А когда он вернется?” — он, смеясь, вновь говорил: “Там”.
Тогда мать тоже смеялась. А потом учила его отвечать правильно — по многу раз
повторять: “Скоро вернется”. Но мальчик смог запомнить только “скоро”. И иногда
на вопрос “Где твой отец?”, — он отвечал: “Скоро”.
С
наступлением ночи, когда все вокруг смолкало, мать, затянув пояс-оби и заткнув
за него короткий меч в ножнах из акульей кожи, привязывала малыша тонким поясом
к спине и тайком выходила через калитку. Мать всегда была обута в бамбуковые
сандалии. Иногда мальчик засыпал за спиной у матери, убаюканный стуком ее сандалий.
Она шла
на запад вдоль глинобитных оград, тянувшихся вокруг домов. Спустившись с
пологого склона, они оказывались перед огромным деревом гингко.
Если взять от него вправо, то в глубине, всего метрах в ста, — каменные
ворота-тории[15]. С
одной стороны от ворот — рисовые поля, с другой — заросли мелкого бамбука. Но у
самых ворот начинается чаща темных криптомерий. Всего через тридцать-сорок
метров пути по выложенной камнями тропе — лестница, ведущая к старому
святилищу. Над выцветшим серым ящиком для подношений болтается веревка с
большим колокольчиком. Днем, сбоку от колокольчика, можно увидеть табличку с
надписью “Святилище Хатимана”[16].
Иероглиф “хати” записан необычно: в виде двух
голубей, сидящих напротив друг друга. Есть множество и других табличек. В
основном, это мишени, куда стреляли местные воины во время храмового
празднества, и на каждой написано имя поразившего цель. Изредка это таблички о
принесении в дар святилищу меча.
Всякий
раз, когда мать проходила через ворота-тории, на ветвях криптомерии ухала сова.
Слышалось шлепанье грубых сандалий. Перед святилищем мать останавливалась —
дергала за веревку с колокольцем, склонялась в
поклоне и хлопала в ладоши[17].
В этот момент сова почти всегда неожиданно смолкала. А мать всем сердцем
возносила молитвы о благополучном возвращении мужа. Мать всей душой верила —
раз ее муж самурай, то, если неизменно возносить молитвы божеству войны Хатиману, они непременно будут услышаны.
Мальчик
часто просыпался от звука колокольчика и, обнаружив, что вокруг кромешная тьма,
начинал плакать за спиной у матери. Тогда бормоча молитву, мать принималась
укачивать его. Иногда ребенок успокаивался. Иногда принимался плакать пуще прежнего. Но как бы то ни было, заставить
мать прервать молитву было непросто.
Вот,
помолившись за благополучие мужа и развязав тонкий пояс, она осторожно
подтянула ребенка со спины к животу, намереваясь спустить его наземь. Обхватив
его обеими руками, она стала подниматься по ступенькам к святилищу.
— Ты
ведь хороший мальчик, правда. Подожди здесь немного! — сказала она, прильнув
щекой к щеке малыша. Затем, распустив пояс, обвязала им ребенка, а другой конец
привязала к поручням святилища. И, спустившись по ступеням вниз, стала
совершать стократное поклонение “охякудо”, шагая
туда-обратно по тропинке, выложенной камнями[18].
Ребенок,
привязанный к поручням святилища, в кромешной тьме ползал под навесом, удаляясь
на длину пояса. Такие ночи были поистине подарком для матери. Но когда
привязанный ребенок принимался громко плакать, она не находила себе места от
беспокойства. Задыхаясь, спешила как можно скорее закончить стократное
поклонение. Иногда ей ничего не оставалось, как, прервав поклоны, подняться
наверх и успокоить сына. А затем начинать все сызнова.
Отец, о
котором так тревожилась мать, не смыкавшая глаз ночи напролет, давно уже был
убит одним ронином.
Я слышал
эту печальную историю во сне от своей мамы.
Десятая
ночь
Прошло
семь дней с тех пор, как Сётаро похитила женщина.
Кэн-сан пришел рассказать мне, что вечером седьмого дня Сётаро
неожиданно вернулся и тут же слег в постель с высокой температурой.
В нашем
квартале Сётаро был одним из самых красивых молодых
людей. К тому же он был исключительно порядочен и честен. У него была только
одна слабость. С наступлением вечера он надевал шляпу-панаму и, устроившись у
входа в фруктовую лавку, принимался разглядывать лица
проходивших мимо женщин. И не уставал восхищаться ими. Ничем другим он не был
замечателен.
Когда
женщин среди прохожих не было, он не смотрел на дорогу, а разглядывал фрукты. В
лавке каких только фруктов не было! Персики, яблоки,
мушмула, бананы были уложены по корзинам и расставлены в два ряда
да так красиво, что можно было сразу купить любой фрукт в качестве гостинца. Сётаро, глядя на эти корзины с плодами, говорил: “Какие
красивые!” Он уверял, что если станет торговцем, то непременно торговцем
фруктами. Но, по своему обыкновению, надев шляпу, слонялся без дела.
Случалось,
глядя на китайские лимоны, он с видом знатока говорил, что их цвет великолепен.
Но ни разу и монетки не потратил на фрукты! Даже задаром не стал бы их
пробовать. Только цвет их нахваливал.
Однажды
вечером перед лавкой неожиданно остановилась женщина. Одета она была со вкусом
и держалась с достоинством. Рисунок ее кимоно очень приглянулся Сётаро. Но еще больше его восхитила ее красота. Когда Сётаро, сняв свою драгоценную шляпу, вежливо поклонился,
женщина, указав на самую большую корзину с фруктами, сказала: “Вот эту,
пожалуйста”. Сётаро тут же подал ей корзину. Женщина,
едва попробовав приподнять корзину, тут же сказала: “Ах, какая тяжелая!”
Сётаро ничем не был занят, а кроме
того, всегда был рад оказать помощь, поэтому и предложил: “Позвольте, я донесу
корзину до вашего дома”, — и покинул лавку вместе с женщиной. С тех пор он
больше не возвращался.
Даже для
Сётаро это было чересчур легкомысленно. Родственники
и друзья взволновались и подняли шум: не стряслось ли с ним чего-нибудь? Но вот
вечером седьмого дня он неожиданно вернулся. Обступившие его друзья и
родственники наперебой стали спрашивать: “Сё-сан, да
где же ты был?” Сётаро отвечал, что ездил на поезде в
горы.
Видно,
он и впрямь ездил очень далеко. По словам Сётаро,
сойдя с поезда, они с женщиной оказались среди равнины. Это была бескрайняя
равнина, и вокруг, куда ни глянь, зеленела трава. Вместе с женщиной они шли по
траве и вдруг оказались у края пропасти. И тут она сказала Сётаро:
“Пожалуйста, прыгните вниз”. Сётаро заглянул в
пропасть — дна не было видно, только отвесный склон. Сётаро,
снова сняв свою шляпу-панаму и усердно прося прощения, стал отказываться. Тогда
женщина сказала: “Раз вы отказываетесь прыгнуть, пусть вас оближет свинья. На
это вы согласны?” Сётаро терпеть не мог свиней и
рассказчика баллад Кумоэмона[19]!
Но раз он не был готов рисковать жизнью, то решил, что это лучше, чем прыгать в
пропасть. И тут же, визжа, появилась свинья. Сётаро
пришлось ударить ее по морде своей тонкой тростью из
пальмового дерева. Взвизгнув, свинья кубарем покатилась в пропасть. Едва Сётаро успел вздохнуть с облегчением и перевести дух, как
еще одна свинья ткнулась в него огромным рылом. И
снова он взмахнул тростью. Свинья с визгом покатилась на дно пропасти вверх
тормашками. Следом тут же появилась еще одна. В тот же миг Сётаро
обернулся и увидел: по всей равнине, куда ни кинь взор, бессчетное множество
свиней, сбившись в стадо и визжа, двигалось на него, стоявшего на самом краю
пропасти. Сердце у Сётаро дрогнуло. Но пришлось
отбиваться, методично ударяя тростью по приближавшимся, одна за другой, свиным мордам. Удивительно, но свиньи падали на дно расселины,
стоило ему лишь коснуться тростью их пятачка. Заглянув в бездонную пропасть, он
увидел вереницы падающих свиней, перевернувшихся вверх тормашками. Сётаро ужаснулся при мысли, что сбросил в пропасть такое
множество свиней. Но свиньи всё прибывали. Поднимая копытами черную тучу пыли,
вытаптывая траву, беспрерывно визжа, они стремительно надвигались на него. В
отчаянии, собрав все силы, Сётаро бил свиней по мордам семь дней и шесть ночей. Но
в конце концов силы покинули его, руки стали, как желе, свинья лизнула его, и
он упал в пропасть.
Доведя
свой рассказ о Сётаро до этого места, Кэн-сан сказал:
“Все потому, что нехорошо глазеть на женщин!” Я с ним
охотно согласился. Кэн-сан, однако, добавил, что хотел бы заполучить
шляпу-панаму Сётаро.
Сётаро обречен. Шляпа у Кэн-сана в
кармане.
1908
[1] Ёса Бусон (1716-1783) — японский поэт и художник. (Здесь и далее — прим. переводчиков.)
[2] Мондзю — бодхисаттва Манджушри (санскр.), считающийся воплощением мудрости; одна из его важнейших функций — переправлять людей на другой берег существования, то есть помогать достичь нирваны.
[3] 9 сун 5 бу — около 30 см.
[4] Дзёсю или Дзюсин (778-897) — китайский наставник чаньской школы Линьцзи (Риндзай — яп.) Чжаочжоу Гуншэнь (Дзёсю — яп.). Герой пытается решить знаменитый коан “Нет!” (“У” — кит., “Му” — яп.), который обычно задают всем ученикам этой школы в Китае и Японии.
[5] Пятый год Бунка — 1808 г.
[6] Дзидзо — бодхисаттва Кшитигарбхи (санскр.). В Японии почитается как хранитель путников и детей (поэтому его изображение часто украшают чепчики и детские нагрудники). Каменные изваяния Дзидзо ставятся в буддийских храмах, на обочинах дорог, на детских могилах.
[7] Сёдзи — раздвижные перегородки, которые представляют собой деревянные рамы, обтянутые бумагой.
[8] Таби — носки с отделенным большим пальцем.
[9] На длинных полосках бумаги записывали имена жертвовавших на буддийский храм, затем такие полоски скручивались и вкладывались в статую Будды.
[10] Аманодзяку — в народных верованиях злой демон, часто выступающий в женском обличье, любит срывать намерения и планы людей, славится как искусный имитатор.
[11] Ункэй (?-1223) — скульптор эпохи Камакура (1185-1333).
[12] Нио — божества-хранители буддийского храма, часто два стража Нио стоят справа и слева от храмовых ворот, защищая вход в храм. Изображаются в виде огромных силачей, обнаженных по пояс, грозных и яростных, наводящих ужас на врагов буддизма.
[13] Эпоха Мэйдзи — 1868-1911.
[14] Яматодакэ — разговорный и не вполне грамотный вариант имени Ямато-такэру, легендарного принца древности, прославившегося многочисленными военными походами.
[15] Тории — ворота П-образной формы (символ петушиного насеста) у входа на территорию синтоистского святилища.
[16] Хатиман — бог войны, считавшийся также хранителем буддизма.
[17] Обычные действия при обращении с молитвой к синтоистскому божеству.
[18] Охякудо — ритуал моления; совершался рано утром или ночью, так как считалось, что, для того чтобы молитва была услышана, никто не должен видеть молящегося. Ритуал заключался в стократном (без перерыва) обходе территории святилища или храма и/или в вознесении молений в продолжение ста дней подряд.
[19] Тотюкэн Кумоэмон (1873-1916) — рассказчик баллад под музыкальный аккомпанемент (яп. нанивабуси).