Нобелевская лекция. Перевод с китайского Игоря Егорова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2013
Уважаемые
члены Шведской академии, дамы и господа!
По
телевидению или через интернет все присутствующие, в той или иной степени,
вероятно уже получили представление о Гаоми, моей далекой родине на
северо-востоке Китая. Может быть, вы видели моего девяностолетнего отца, моих
старших братьев и сестер, мою жену, дочку и внучку, которой исполнился год и
четыре месяца. Но человека, о котором я больше всего думаю в этот момент, мою
мать, вам уже не увидеть. Многие разделили мою славу после присуждения мне этой
премии, многие, кроме матушки.
Она
родилась в 1922 году и скончалась в 1994-м. Мы похоронили ее в персиковом саду
к востоку от деревни. В прошлом году пришлось перенести могилу еще дальше от
деревни, потому что в том месте должна была пройти железная дорога. Раскопав
могилу, мы увидели, что гроб уже сгнил и останки матушки смешались с землей.
Нам ничего не оставалось, как только символически перенести часть могильной
земли на новое место. Именно тогда я почувствовал, что матушка стала одним
целым с землей и что, обращаясь к родной земле, я обращаюсь к ней.
Я
был у нее самым младшим.
Первое,
что запомнилось с детских лет — как я ходил с нашим единственным термосом в
столовую коммуны за кипятком. От голода я был слабенький, по дороге термос
выпал у меня из рук и разбился. Я страшно перепугался и весь день прятался в
стоге сена. К вечеру я услышал, что мать зовет меня, и выбрался из стога,
готовый получить взбучку. Но матушка не отшлепала меня и даже не ругала. Она
лишь потрепала меня по голове и тяжело вздохнула.
Самое
мучительное воспоминание — о том, как мы с матушкой ходили на общественное
пшеничное поле подбирать колоски. Когда показался сторож, все бросились
врассыпную. Матушка на своих маленьких ножках быстро передвигаться не могла,
верзила-сторож настиг ее и ударил по лицу так, что она повалилась на землю.
Потом забрал наши колоски и, насвистывая, удалился. Матушка сидела на земле, по
разбитой губе текла кровь, этого отчаяния на ее лице мне не забыть вовек. Много
лет спустя я встретил этого сторожа, уже седовласого старика, на рынке,
рванулся было к нему, чтобы отомстить, но матушка удержала меня: “Сынок, этот
старик совсем не тот, что тогда ударил меня”, — спокойно сказала она.
Глубоко
врезалось в память еще одно. Был праздник Середины осени[1], и мы
налепили пельменей, по плошке каждому. В полдень, когда все сели за стол, к
воротам нашего дома подошел пожилой нищий. Чтобы отделаться от него, я поднес
ему полплошки сушеного батата. “Сами пельмени едите, — возмутился он, — а меня,
старика, бататами потчуете, что вы за люди?” Тут рассердился я: “Мы тоже
пельмени едим лишь пару раз в году, по маленькой плошке, разве этим наешься!
Скажи спасибо, что бататы получил, а не устраивает — проваливай!” Но матушка
отчитала меня и отложила половину своих пельменей в плошку нищему.
Больше
всего я корю себя за тот памятный случай, когда я помогал матушке продавать
капусту и — то ли умышленно, то ли нет — обсчитал одного пожилого покупателя на
один цзяо, гривенник. Пересчитав выручку, я отправился в школу. По возвращении
домой увидел мать всю в слезах, а плакала она крайне редко. Она не стала
бранить меня, а лишь еле слышно проговорила: “Мне было стыдно за тебя, сынок”.
Мне
было лет двенадцать-тринадцать, когда у матушки открылась серьезная болезнь
легких. Из-за голода, болезней и непосильной работы для нашей семьи настали
тяжелые, беспросветные дни, и надеяться было не на что. Меня одолевали скверные
предчувствия, мне казалось, что в любой момент матушка может покончить с собой.
Возвращаясь с работы, я первым делом громко звал ее, и, когда она откликалась,
у меня будто камень с души падал. А не слыша отклика, я бросался в панике
искать ее и в пристройке, и там, где мы мололи зерно. Как-то раз я обшарил все
вокруг и, не найдя матушку, сел во дворе и разревелся. Тут она появилась с
кипой хвороста на спине и очень расстроилась из-за меня. Я не мог признаться в
своих страхах, но она будто насквозь меня видела. “Не переживай, сынок, —
сказала она. — Хоть и радости в жизни нет никакой, но пока властитель
преисподней не призовет меня, никуда я не денусь”.
Родился
я далеко не красавцем. Из-за своей уродливой внешности в деревне нередко
приходилось выносить насмешки, а в школе — и тумаки от задир-одноклассников.
Когда я приходил в слезах домой, матушка утешала меня: “Никакой ты не урод, сынок.
Разве у тебя носа нет или глаза? Руки-ноги на месте, где тут уродство? А вот
если иметь доброе сердце и делать добрые дела, даже уродливое станет
прекрасным”. И потом, когда я переехал в город, бывало даже, люди образованные
потешались над моей внешностью и за моей спиной, и даже в глаза. Но я вспоминал
матушкины слова и спокойно приносил им извинения.
Матушка
была неграмотной и очень уважала тех, кто умел читать. Жили мы трудно и часто
не знали, что будем есть завтра, но она никогда не отказывала мне в просьбе
купить книгу или что-то из письменных принадлежностей. Сама труженица, она
терпеть не могла, когда дети ленились, но меня, если я не успевал выполнить
свои обязанности из-за чтения, никогда не ругала.
Когда
однажды на рынок пришел сказитель — шошуды, я улизнул, чтобы послушать его,
позабыв про порученную мне работу, и матушка осталась недовольна. В тот же
вечер, когда она при свете масляного светильника прошивала для нас одежду на
подкладке, я не выдержал и стал пересказывать ей услышанное. Поначалу она
слушала нетерпеливо, потому что считала, что сказители — люди несерьезные и
делом занимаются недостойным: что они могут сказать доброго? Но мало-помалу мои
пересказы увлекли ее, и с тех пор в базарный день она никаких поручений мне не
давала, это было молчаливое разрешение пойти на рынок и послушать что-то
новенькое. Чтобы отплатить матушке за доброту, а также блеснуть своей
прекрасной памятью, я живо и образно пересказывал ей услышанное днем.
Вскоре
меня перестал устраивать простой пересказ историй сказителя, и я стал их
приукрашивать. Переделывал на ее вкус, перестраивал сюжет, а иногда даже менял
концовку. Слушала меня уже не одна матушка, мою аудиторию составляли и старшие
сестры, тетушки и даже бабушка. Бывало, прослушав очередную историю, матушка с
глубоким беспокойством говорила, то ли обращаясь ко мне, то ли говоря сама с
собой: “Что из тебя получится, когда ты вырастешь, сынок? Неужели такой
болтовней будешь себе на жизнь зарабатывать?”
Я
понимал, чтó ее тревожило, потому что в нашей деревне говорливых детей
не жаловали, считалось, что они могут однажды навлечь беду и на себя, и на
семью. Отчасти похож на меня в детстве маленький говорун из моего рассказа
“Быки”, которого в деревне терпеть не могли. Матушка часто наказывала мне
поменьше молоть языком, она надеялась, что я буду неразговорчивым, правильным
ребенком, на которого можно положиться. Однако во мне проснулось не только
поразительное умение говорить, это было еще и непреодолимое желание что-то
сказать, что, вне сомнения, было очень небезопасно. Мои способности рассказчика
приносили матушке радость, но в то же время ее мучили и глубокие сомнения.
Поговорка
гласит: “Легче сдвинуть горы или изменить русло реки, чем переделать натуру
человека”. Несмотря на усердные наставления родителей, я своей природной
склонности много говорить не изменил, отсюда, будто в насмешку над самим собой,
и мое имя — Мо Янь[2].
Начальную
школу я так и не закончил, для тяжелой работы был еще мал, силенок не хватало,
вот меня и определили пасти скот на поросшем травой берегу реки. Гоня своих
коров и коз мимо школьных ворот, я видел бывших одноклассников, игравших во
дворе, и всякий раз на сердце ложилась печаль. Это заставило меня глубоко
проникнуться тем, как это тяжело для человека — даже для ребенка — оторваться от
коллектива.
Я
отпускал своих подопечных пастись на берегу под бескрайним, как море, небом,
где, насколько хватало глаз, простирались луга и ни души вокруг, где не было
слышно человеческой речи и раздавались лишь птичьи трели. Мне было одиноко и
тоскливо. Бывало, я лежал на траве и смотрел, как лениво проплывают мимо белые
облака, и в голове рождалось множество причудливых фантазий. В наших краях
ходило немало рассказов о лисах, которые оборачивались прекрасными женщинами. Я
представлял себе, что вот-вот явится одна из этих красавиц, чтобы вместе со
мной пасти скотину, но она так и не пришла. Хотя однажды из зарослей травы у
меня перед носом выскочила огненно-рыжая лиса. Я перепугался так, что аж
шлепнулся задом на землю. Ее давно уже и след простыл, а я все сидел и дрожал.
Иногда я устраивался на корточках рядом с коровой, глядя на свое перевернутое
отражение в лазури ее глаз, вел разговоры с птицами в небесах, подражая их
щебету, а иногда изливал свои душевные переживания деревьям. Но ни птицы, ни
деревья не обращали на меня внимания. Много лет спустя, уже став писателем,
немало фантазий тех лет я включил в свои книги. Многие превозносят меня за силу
образности, а некоторые любители литературы надеются, что я раскрою секрет, как
я в себе эту способность выработал. На это я могу лишь горько усмехнуться.
Как
сказал Лао-цзы, великий мудрец древнего Китая, “в удаче сокрыта неудача,
несчастье может обернуться счастьем”. В детстве я недоучился, с лихвой познал,
что такое голод и одиночество, мучился от нехватки книг, но в силу этого,
подобно писателю предыдущего поколения Шэнь Цуньвэню[3], рано
приобщился к великой книге жизни. Мои походы на рынок, чтобы послушать
сказителя, как раз и стали одной из страниц этой великой книги.
Доучиться
в школе мне не пришлось, я погрузился в мир взрослых и начался долгий путь
познания жизни, когда я учился слушая. Двести лет назад в моих родных местах
появился Пу Сунлин[4], сказитель величайшего
таланта, и многие у нас в деревнях, в том числе и я, — продолжатели заложенной
им традиции. Где бы я ни находился — работал ли со всеми в поле, в коровнике
или конюшне большой производственной бригады, лежал ли на теплом кане[5] с
дедушкой и бабушкой и даже когда покачивался на запряженной быками телеге, —
везде в ушах у меня звучало невероятное множество рассказов: волшебных историй
про духов и оборотней, исторических сказаний, захватывающих и любопытных. Эти
рассказы, тесно связанные с природой нашего края, с историей семей и родов,
вызывали во мне острое чувство реальности.
Даже
во сне я не мог представить, что настанет день и все это станет материалом для
моих сочинений. Тогда я был лишь мальчиком, которому безумно нравились эти
истории, который с упоением слушал все, что рассказывали. Тогда я, несомненно,
был теистом и верил, что у всего вокруг есть душа. Большое дерево могло вызвать
у меня уважение. Казалось, что птица может в любой момент превратиться в
человека, а при виде незнакомца я начинал подозревать, не обратившееся ли это
человеком животное. Вечером, когда после отметки трудодней я возвращался из
большой производственной бригады домой, меня охватывал невыразимый страх, и для
храбрости я на бегу горланил песни. У меня в то время ломался голос, я хрипел и
сипел на все лады, и моим односельчанам, наверное, нелегко было слушать такое.
Так
я и прожил двадцать один год в своей деревне, не побывав за это время нигде
дальше Циндао[6], куда ездил один раз на
поезде и чуть не потерялся среди огромных штабелей леса на лесопилке. Когда
матушка спросила, что я видел в Циндао, я с грустью признался — ничего, одни
штабеля леса. Но именно эта поездка в Циндао зародила во мне жгучее желание
уехать из родных мест и посмотреть мир.
В
феврале 1976 года меня призвали в армию, и я покинул родные места, дунбэйский[7]
Гаоми, который и любил, и ненавидел. За плечами у меня был вещмешок с
четырехтомником “Краткой истории Китая”, купленным на деньги, которые выручила
матушка от продажи своих свадебных украшений. Начался важный период моей жизни.
Должен признать, что, если бы не тридцать с лишним лет громадного развития и прогресса
китайского общества, если бы не политика реформ и открытости, такого писателя,
как я, могло бы и не быть.
Живя
однообразной армейской жизнью, я с воодушевлением встретил идеологическое
раскрепощение и литературный подъем восьмидесятых годов, и из мальчика,
любившего слушать рассказы и пересказывать их, стал человеком, пытавшимся
переложить их на бумагу. Путь этот поначалу был негладким, тогда я еще не
осознал, какой богатый литературный материал представляет собой мой
двадцатилетний опыт жизни в деревне. Тогда я полагал, что занятие литературой
предполагает писать о хороших людях, творящих добрые дела, то есть про героев,
образцовым деяниям которых нужно подражать. Поэтому хоть я и опубликовал
несколько произведений, литературной ценности они не имели.
Осенью
1984 года меня приняли на факультет литературы Академии искусств
Народно-освободительной армии Китая (НОАК). Там под руководством своего
уважаемого наставника, известного писателя Сюй Хуайчжуна, я написал несколько
повестей и рассказов, таких как “Осенний паводок”, “Высохшая река”, “Прозрачная
краснобокая редиска” и “Красный гаолян”. Именно в “Осеннем паводке” впервые
появилось словосочетание “дунбэйский Гаоми”, и с тех пор, подобно
странствующему крестьянину-батраку, который обрел свой клочок земли, я, этакий
литературный бродяга, наконец нашел себе пристанище. Должен признать, что в
процессе создания моего литературного мира, дунбэйского Гаоми, я испытал очень
серьезное воздействие американца Уильяма Фолкнера и колумбийца Габриэля Гарсиа
Маркеса. Не то чтобы я много читал и того и другого, я вдохновился их
беспримерным по дерзновенности духом, поняв, что у писателя должен быть уголок,
который принадлежит ему одному. Это в повседневной жизни нужно быть скромным и
уступчивым, а в литературном творчестве следует держаться высокомерно и
действовать по своему произволу. Два года я следовал этим двум мастерам, прежде
чем осознал, что необходимо как можно скорее избавиться от них. Вот как я
написал об этом в одном эссе: они — два пылающих очага, а я — кусок льда, и
если окажусь слишком близко, то растаю. В моем понимании, один писатель может
испытать влияние другого в том случае, если в глубине души они в чем-то походят
друг на друга, то что называется — “воедино трепещут сердца”[8].
Поэтому, хоть я и не знакомился с их произведениями основательно, по прочтении
нескольких страниц стало понятно, чтó они делают и как. После этого
стало ясно, чтó и как нужно делать мне.
Моя
задача на самом деле была несложной: писать по-своему и о своем. По-своему —
значило в хорошо знакомой мне манере рыночных сказителей, так же как
рассказывали мои дед с бабушкой и деревенские старики. Честно говоря, когда я
рассказывал свои истории, я никогда не задумывался, кто может оказаться моим
слушателем: может быть, такие, как моя матушка, или я сам. Мои рассказы
поначалу были основаны на моем собственном опыте. Взять, например, получившего
взбучку постреленка в “Высохшей реке” или не сказавшего ни слова мальца в
“Прозрачной краснобокой редиске”. Я действительно получал нагоняи от отца,
сделав что-нибудь не так, и на самом деле раздувал мехи для кузнеца на
строительстве моста. Конечно, личный опыт не перенесешь в рассказ именно так,
как это было в действительности, каким бы необыкновенным он ни был. В прозе
должна присутствовать выдумка, должна быть образность. Многие друзья считают
моим лучшим произведением “Прозрачную краснобокую редиску”. Я и не возражаю, и
не соглашаюсь, но считаю, что “Прозрачная краснобокая редиска” — самое
символичное и самое глубокое по смыслу из того, что мной написано. Этот смуглый
малец с его сверхчеловеческой способностью выносить страдания и
сверхчеловеческой чувствительностью — душа всего моего литературного творчества.
Потом я создал немало персонажей, но ни один не близок моей душе так, как он.
Или если выразиться по-другому, среди всех созданных писателем героев всегда
есть один ведущий. Для меня таков этот молчаливый малец. Ни слова не говоря, он
уверенно ведет за собой самых разных людей, и на сцене дунбэйского Гаоми
разыгрывается страстное представление.
О
себе много не расскажешь, и, когда запас своего опыта иссякает, приходится
рассказывать о других. И вот из глубин моей памяти, будто солдаты по тревоге,
собираются рассказы о моих родственниках, об односельчанах, а также истории о
предках, слышанные когда-то от стариков. Все они с надеждой смотрят на меня,
ожидая, когда я напишу о них. Мой дед, бабушка, отец, мать, старшие братья и
сестры, тетушки и дядья, моя жена и дочь — все они появляются на страницах моих
произведений. В эпизодах участвуют и многие земляки из дунбэйского Гаоми.
Конечно, после литературной обработки и превращения в героев произведений их
образы превосходят жизненные прототипы.
В
моем последнем романе — “Лягушки” — фигурирует образ моей тетушки. После
присуждения мне Нобелевской премии множество журналистов стали осаждать ее с
просьбами дать интервью. Поначалу она терпеливо отвечала на вопросы, но вскоре
ей это страшно надоело, и она сбежала в уездный город, чтобы укрыться у сына. Я
действительно писал роман с нее, но моя тетушка отличается от героини романа,
как небо и земля. В романе она своевольна и деспотична, а иногда действует чуть
ли не как разбойник с большой дороги, а моя тетушка в жизни доброжелательна и
приветлива, образец жены и любящей матери. Жизнь тетушки на склоне лет была
счастливой и полной; а в романе она с годами потеряла сон из-за невыносимых
душевных мучений и бродила как привидение по ночам в своем черном халате. Я
благодарен тетушке за ее снисходительное отношение, она ничуть не рассердилась
на меня за то, что я изобразил ее совсем другой. Я отношусь к ней с большим
уважением еще и за то, что она верно понимает непростую связь между
литературным персонажем и реальным человеком.
Когда
скончалась матушка, меня охватило такое огромное горе, что я решил посвятить ей
роман. Это роман “Большая грудь, широкий зад”. Как только замысел обрел форму,
я был настолько переполнен эмоциями, что набросал первый вариант романа объемом
в полмиллиона иероглифов всего за восемьдесят три дня.
В
романе “Большая грудь, широкий зад” я беззастенчиво использовал материалы,
связанные с жизнью самой матушки, однако чувства и характер матери в книге или
полностью выдуманы, или списаны со многих матерей дунбэйского Гаоми. И хотя я
написал “Посвящаю духу моей матери на небесах”, на самом деле роман посвящен
всем матерям Поднебесной. Это проявление того же сумасбродного притязания, что
и мое стремление воплотить в крошечном дунбэйском Гаоми весь Китай и даже весь
мир.
Творческий
процесс у каждого писателя имеет свои особенности, замысел и источник
вдохновения для каждого моего произведения тоже не совсем одинаковы. Одни,
такие как “Прозрачная краснобокая редиска”, обязаны своим рождением миру
вымысла, другие, например “Чесночные напевы”, — основаны на реальных событиях.
Но лишь в сочетании с личным опытом человека и этот мир вымысла, и
действительность становятся, в конечном счете, литературным произведением с
ярко выраженной индивидуальностью, с типичными персонажами, имеющими немало
выразительных подробностей, с богатым языком и оригинальной композицией. Стоит
отметить, что именно в “Чесночных напевах” я ввожу как одного из главных героев
реально существующего сказителя и певца. К моему великому сожалению, я использовал
настоящее имя этого сказителя, хотя, конечно, все, что он делает в романе,
придумано. Такое у меня случается нередко: вначале я использую настоящие имена
в надежде обрести от этого некую близость к героям. Но в конце работы над
книгой, когда я собираюсь изменить их имена, возникает ощущение, что это уже
невозможно. Поэтому бывает, что люди с такими же именами, как у героев моих
книг, приходят к моему отцу, чтобы выразить свое неудовольствие. Отец приносит
извинения и в то же время призывает не принимать этого близко к сердцу. “Вот,
например, первая фраза из ‘Красного гаоляна’ — ‘Мой отец, это бандитское
отродье’ — меня не огорчает, так с чего и вам переживать?”
Наибольшей
трудностью при написании “Чесночных напевов”, произведения, в котором описывается
происходящее в современном обществе, для меня было не то, осмелюсь ли я
подвергнуть критике темные общественные явления, а то, что из-за яростных
эмоций и гнева верх над литературой может взять политика, и роман тогда
превратится в репортаж о событии в обществе. Как член общества писатель,
конечно, имеет свою позицию и свою точку зрения; но при создании произведения
он должен выступать как гуманист, и люди у него должны оставаться людьми. Лишь
тогда литература сможет не только отталкиваться от какого-то события, но и идти
дальше его, не только интересоваться политикой, но и превосходить ее.
Долгое
время моя жизнь была полна лишений, и, возможно, благодаря этому я приобрел
довольно глубокое понимание человеческой природы. Я знаю, что такое настоящая
храбрость, понимаю, что такое настоящее сострадание. Я знаю, что в душе каждого
человека есть некая туманная область, где трудно сказать, что правильно и что
неправильно, что есть добро и что есть зло. Как раз там и есть где развернуться
таланту писателя. И если в произведении точно и живо описывается эта полная
противоречий, туманная область, оно непременно выходит за рамки политики и
обусловливает высокий уровень литературного мастерства.
Наверное,
утомительно слушать, как я говорю и говорю о своих произведениях, но моя жизнь
тесно связана с ними, и если я не буду говорить о них, то не знаю, о чем еще и
говорить. Поэтому надеюсь, вы меня простите.
В
своих ранних произведениях я выступал как современный сказитель, укрывающийся
за литературным стилем, но начиная с романа “Сандаловая казнь” я наконец вышел
из-за кулис на авансцену. Если мою раннюю прозу можно назвать разговорами с
самим собой, а не с читателем, то в этом романе я уже представлял, как стою на
площади и веду живой и образный рассказ перед многочисленными слушателями. Это
общемировая, но в еще большей степени китайская, литературная традиция. Одно
время я активно изучал западную модернистскую литературу и экспериментировал с
самыми разными формами изложения, но в конце концов вернулся к традиции. Конечно,
это было возвращение не без внесения нового. Стиль “Сандаловой смерти” и
последующих романов продолжает традиции китайской классической прозы и в то же
время использует опыт западных литературных приемов. В области литературы
новшество в основном и является результатом подобного смешения. Это не только
смешение отечественной литературной традиции с литературными приемами других
стран, но и привлечение иных видов искусства. В романе “Сандаловая смерть”,
например, присутствует популярная местная разновидность пекинской оперы[9], а
питательной средой для некоторых моих ранних произведений были изящные
искусства, музыка и даже акробатика.
Напоследок
позвольте сказать пару слов о романе “Жизнь — мучение, смерть — не избавление”.
Китайское название романа взято из буддийских священных книг, и, насколько мне
известно, переводчики из разных стран долго ломают голову, как его передать. Я
не большой знаток буддийских канонов, и мое представление о буддизме, конечно
же, весьма поверхностное. Выбрал я это название потому, что, как мне кажется,
немало основных идей буддизма являют собой поистине вселенское сознание, и в
глазах буддиста многие распри в мире людей абсолютно не имеют смысла. С этой
возвышенной точки зрения мир людей полон скорби. Но мой роман не проповедь; в
нем я пишу о судьбе человека и о человеческих чувствах, о человеческой
ограниченности и снисходительности, а также о том, какие усилия прилагают люди
и на какие идут жертвы в поисках счастья и отстаивании своей веры. Лань Лянь,
персонаж романа, который в одиночку противостоит веяниям эпохи, с моей точки
зрения — настоящий герой. Прототипом этого персонажа стал крестьянин из
соседней деревни. Маленьким я часто видел, как он толкал мимо нашего дома
скрипучую тележку на деревянных колесах. Тележку тащил хромой мул, а мула вела
на своих маленьких бинтованных ножках жена этого крестьянина. В коллективном
обществе того времени эта необычная трудовая артель была настолько странным и
отсталым явлением, что нам, детям, они казались шутами гороховыми, идущими против
веления времени. Это вызывало у нас такое негодование, что мы забрасывали их
камнями. Спустя много лет, когда я начал писать, этот крестьянин и эта картина
всплыли у меня в мозгу, и я понял, что однажды напишу о нем книгу, что рано или
поздно поведаю о нем миру. Но лишь в 2005 году, когда я увидел на стене в одном
буддийском храме изображение колеса Сансары[10], мне
стало ясно, как именно я напишу эту книгу.
Присуждение
мне Нобелевской премии вызвало некоторую полемику. Поначалу я решил, что
объектом этой полемики являюсь я, но постепенно понял, что это не имеет ко мне
никакого отношения. Я наблюдал за разыгрывающимся вокруг меня представлением,
как зритель в театре. Видел, как лауреата премии осыпают цветами, забрасывают
камнями и поливают грязью. Я боялся, что его раздавят, но он с усмешкой
выбрался из-под цветов и камней, утерся от грязи, спокойно отошел в сторону и
обратился к толпе.
Для
писателя лучший способ высказаться — положить свои слова на бумагу. Все, что я
хочу сказать, вы найдете в моих книгах. Слово сказанное унесет ветер, а слово,
написанное кистью, переживет века. Надеюсь, у вас достанет терпения почитать
мои книги, хотя, конечно, я не могу заставить вас читать их. И даже если вы
прочтете их, я не уверен, что вы перемените свое мнение обо мне. Еще не было
такого писателя, произведения которого нравились бы всем, тем более в такое
время, как сегодня.
Я
предпочел бы больше не говорить ничего, но сегодня по этому случаю мне
приходится говорить, и я скажу лишь еще несколько слов.
Я
— сказитель и хочу рассказать следующие истории.
В
1960-е годы, когда я учился в третьем классе, мы всей школой пришли на
выставку, посвященную страданиям в старом обществе, где по указанию учителя
заливались горькими слезами. Чтобы учитель видел, какой я молодец, я слез не
утирал. И вдруг увидел, что кое-кто из одноклассников украдкой плюет на руки и
размазывает слюну по лицу, чтобы выдать ее за слезы. А еще среди плакавших
по-настоящему и изображавших, что плачут, я увидел одного мальчика без единой
слезинки на лице, который не издал ни звука и даже не закрывал лицо руками. Он
просто смотрел на нас широко открытыми глазами, в которых стояло выражение не
то изумления, не то конфуза. После посещения выставки я доложил о поведении
этого ученика учителю, и тот был в назидание наказан. Спустя годы, когда я
покаялся учителю в том, как мне стыдно за этот донос, учитель сказал, что в тот
день с тем же к нему пришло больше десятка человек. Одноклассник этот умер лет
за десять до того, и всякий раз, когда я вспоминал о нем, меня мучила совесть.
Но я вынес из этого случая одну важную истину: когда все вокруг плачут, кому-то
может быть позволено и не плакать. Тем более когда слезы притворные.
А
вот еще одна история. Более тридцати лет назад я еще служил в армии. Однажды
вечером, когда я сидел в кабинете и читал, открылась дверь и вошел какой-то
высокий офицер. Он глянул на место передо мной и пробормотал себе под нос: “Хм,
ни души…” Тут я вскочил и громко заявил: “А я не человек, что ли?” У того под
моим взглядом аж уши побагровели, и он в смущении удалился. Я долго потом ходил
довольный собой, считая себя этаким удальцом, но прошло много лет, и я мучаюсь
из-за этого.
А
теперь моя последняя история, ее много лет назад рассказал мне мой дед. Однажды
восемь каменщиков, отправившихся на заработки, укрылись от грозы в ветхом
храме. Снаружи раздавались раскаты грома, за воротами храма один за другим
прокатывались огненные шары, в воздухе вроде бы даже слышался рев дракона. У
всех душа в пятки ушла, лица побледнели. “Должно быть, кто-то из нас совершил
страшное деяние и вызвал гнев небес. Пусть совершивший это сам выйдет из храма
и примет наказание, чтобы избавить невинных”. Никто, естественно, выходить не
пожелал. Тогда еще один предложил: “Раз никто выходить не хочет, давайте все
бросим наружу свои шляпы. Чья шляпа вылетит в ворота, тот это деяние и
совершил, того мы и попросим выйти и принять наказание”. Стали они бросать свои
соломенные шляпы. Семь шляп под силой ветра залетели обратно в храм, и лишь
одна вылетела через ворота. Все насели на этого восьмого, чтобы он вышел и
понес наказание, а когда он, как и следовало ожидать, отказался, подхватили и
выбросили за ворота. Все, наверное, уже догадались, чем закончилась эта
история: как только этого человека вышвырнули, ветхий храм тут же обвалился.
Я
— сказитель.
Благодаря
своим историям я получил Нобелевскую премию по литературе.
После
присуждения мне премии произошло немало ярких событий, и это еще больше
укрепило мою убежденность в существовании правды и справедливости.
Отныне
я и дальше буду рассказывать свои истории.
Благодарю
всех присутствующих.
7 декабря 2012
года
[1] Праздник середины осени — праздник любования полной луной, приходится на 15-й день 8-го месяца (полнолуние) по китайскому календарю, что примерно соответствует второй половине сентября. (Здесь и далее — прим. перев.)
[2] Мо Янь — дословно “не говори”.
[3] Шэнь Цуньвэнь (1902-1988) — китайский писатель, автор лирической прозы, уделявший большое внимание классическим традициям, сторонник духовной независимости в творчестве.
[4] Пу Сунлин (1640-1715) — новеллист из провинции Шаньдун, автор широко известных “Записок о необычайном”, собрании фантастических новелл на основе народных сказаний и даосских легенд.
[5] Кан — отапливаемая лежанка в традиционном китайском доме.
[6] Циндао — порт в провинции Шаньдун.
[7] Дунбэй — собирательное название северо-восточных провинций Китая.
[8] Выражение восходит к строке из стихотворения танского поэта Ли Шанъиня (813-858) “Воедино трепещут сердца — рога волшебного носорога”.
[9] Пекинская опера — собирательное название китайского традиционного музыкального театра в его самой распространенной разновидности.
[10] Сансара — в буддизме круговорот возможных перерождений.