Рассказ. Перевод с немецкого Марка Белорусца
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2013
Летом
1940 года стояла жара, дождей не было. Земля пересохла, появились трещины
шириной в ладонь. Уровень воды в колодцах настолько упал, что приходилось
телячьими поводками наращивать колодезную цепь, чтобы достать воду. У ручья,
что, сбегая с лесистого пригорка, тек мимо церкви и пересекал деревенскую
улицу, выгорела вся зелень. Даже акации вокруг кладбища высохли и зачахли.
Когда солдаты шагали по улице, поднимались столбы пыли. Пыль оседала на сухой
траве. С южной стороны, где безграничная равнина сразу переходила в линию
горизонта, немногое открывалось взгляду: кроме раскаленного воздуха и
сверкающего неба, лишь одинокие деревья с безлиственными сучьями да
приплюснутые крыши цыганского селенья.
Дальше
к северу большинство цыган, как только началась война, отправили в лагеря, где
их убила тоска по вольному небу, опередив жуткую участь, выпавшую им наряду с
другими лагерниками. Цыган на юге дольше не трогали, поскольку они жили
постоянно в домах, не кочевали по всему краю и на родном языке больше
помалкивали. Утром пораньше они приходили к колодцу на рыночной площади набрать
воды. А когда бывали в деревне солдаты, являлись ночью, или Иво,
отрываясь от работы в поле, завозил им воду. На тележке стояли бочки, темные от
влаги и белые по краям, выгоревшим на солнце. Все лето до самой осени он с
рыночной площади привозил воду в селенье и выглядывал Сильву. Сильва заплетала
черные волосы в косы и была такой легконогой, будто вовсе не касалась земли.
Осенью
в деревню прибыли иностранные рабочие, они должны были заменить на тяжелых
работах мужчин. Предстояли новые сражения, повсюду шел призыв в армию. В
октябре Иво получил повестку, и Сильва подарила ему
на прощание пестрый платок. Он бормотал о возвращении и письмах. Сильва кивала,
рисуя какие-то знаки в уличной пыли. Пока ее было видно, она махала ему рукой,
после подобрала юбки и побежала в дом.
Поднявшийся
к вечеру ветер чисто вымел улицу.
Следующий
год принес много побед. Греция капитулировала, Югославию разгромили и заняли
Крит. Немецкие армии продвинулись далеко на восток, почта из России шла
бесконечно долго. Иво писал письма, а Сильва вместо
ответа слала ему засушенные цветы. Только через год Иво,
похудевший и посерьезневший, на несколько дней приехал в деревню. Его наградили
орденом. У домашних орден вызвал восхищение. На рыночной площади лежала гора
досок. Иностранные рабочие складывали их в штабели, стоявший рядом крестьянин
отдавал команды на языке недоразвитых.
—
Нет тут класть, — кричал он, — там класть.
Иво спросил у одного из иностранных
рабочих, что здесь собираются строить.
—
Новые бараки, господин обер-ефрейтор, — ответил тот,
— только не здесь.
—
А где?
—
Это еще точно неизвестно, господин обер-ефрейтор.
—
Меня зовут Иво, — сказал Иво.
Рабочий
оторвался от работы и улыбнулся.
—
Пьер.
—
Вы хорошо говорите по-немецки.
—
Раньше мы жили в Эльзасе. У меня мать из Эльзаса. Потом переехали в Париж.
—
Да-а, Париж, — сказал Иво.
Ему
рассказывали много всякого о Париже, о парижских женщинах, о вине, о том, что
там можно прямо на улице с любым — если захочется — завязать дружбу; что все
французы, особенно в Париже, немножко сумасшедшие и в какой-то мере
загнивающие; и что там может показаться, что никакой войны нет. А это самое,
самое прекрасное.
—
Париж, говорят, красивый город.
—
Очень, очень красивый, — Пьер благодарно улыбнулся. — Вы с Западного фронта?
—
О нет, с востока. Поближе к Смоленску.
Иво достал пачку сигарет и протянул
Пьеру.
—
Как вы сюда попали? — спросил он.
Пьер,
опустив глаза, крутил между пальцами сигарету. Крестьянин, надзиравший за
работой, подошел ближе.
—
За политику, за что еще, — вмешался он. — Всё теперь политика. Куда не
сунешься. Потом повернулся к Пьеру:
—
Нет разговаривать, работать! Нет каникул. Стараться.
Один
из рабочих выругался по-французски.
—
Нет французский, — выкрикнул крестьянин, — здесь немецкий.
Иво спросил по-хорватски, как
продвигается дело.
—
Смотри, поплатишься за свой язык, — вполголоса буркнул крестьянин по-хорватски
и громко добавил на немецком, искоса глянув на Пьера.
— Хочешь, можешь его взять. Пусть тебе поможет.
Пьер
поднял голову.
—
Я беру его, — сказал Иво. Крестьянин кивнул, и Иво повел Пьера к себе. Его дом находился возле пункта
сбора молока. В кухне накрывали праздничный стол, и они прошли в сад. Иво спросил, как ему в деревне.
—
Неплохо. Люди в общем относятся сносно. Вот только ортсгруппенляйтер[1]
устраивает спектакли время от времени, когда в деревне солдаты: науськивает
крестьян на иностранных рабочих и цыган. Но солдаты редко появляются, по большей
части здесь тихо. Мы, бывает, даже получаем письма из дома.
Сидя
на садовой изгороди, Иво обводил взглядом голые
фруктовые деревья и пожелтевшую траву.
—
Не могу вас понять, — внезапно сказал Пьер.
—
Почему?
—
У вас награда за храбрость. Вы — немец. А мы здесь сидим
будто войны нет.
—
Я — хорват. А с этой наградой… просто случайность. Я не мог по-другому.
Он
предложил Пьеру еще одну сигарету. Некоторое время они, молча, курили. Иво думал, что ему через пару дней снова на фронт, туда,
где война, и хорошо тем, кто остается. Потом он спросил Пьера, не придет ли он
в обед: будет маленькое торжество.
—
У вас дома?
—
Да.
—
Простите, но вы очень наивны.
Иво бросил на землю окурок и
растоптал огонь каблуком.
—
Наверное, — сказал он. — А почему?
—
Вам не следует громко говорить то, что вы говорите. Что вы — хорват. И вы не
должны так долго разговаривать со мной, тут, на виду. Еще нужно дать мне
какую-нибудь работу, чтобы у вас не было неприятностей.
Иво спросил, чем бы ему хотелось
заняться.
—
Все равно, — сказал Пьер.
Сошлись
на том, что Пьер очистит сад от палой листвы и подрежет кусты с краю у
изгороди. Повозившись в саду, они вдвоем отправились помыться к колодцу, потом
зашли в парадную комнату, из которой успели убрать всю лишнюю мебель, чтобы
хватило места для длинного стола. Собралось несколько друзей и родственников,
заглянул и ортсгруппенляйтер поприветствовать Иво и расспросить о наступлении. Потом пришла старшая дочь
соседа справа, все чуть подсмеивались над ней и Иво.
Говорили, что он теперь вроде снова вольная птица, с цыганщиной наконец-то,
слава Богу, покончили, но такому как он парню, пожалуй, и нужно было
перебеситься, никто не против. Иво
выпил немного лишнего, как всегда, когда заговаривали о войне, и рассказал, как
брали один город, который прежде обстреливали много часов подряд, и как убегали
из этого города люди: женщины, дети и старики. И как его камрат
рядом рухнул мертвый. Выстрелили из чердачного окна дома, на нем висел белый
флаг. Убитый был хорошим товарищем, настоящим другом, Иво
захватил чердачного стрелка. Стрелял очень пожилой мужчина. По дороге к месту,
где его временно заперли, он, не переставая, твердил, что ни о чем не жалеет,
только досадно, что попал лишь в одного, а смерть — когда больше ни разу не
будет никакого утра — хорошая штука.
Ортсгруппенляйтер выпил
за здоровье Иво и объявил, что война скоро
закончится, победят самое позднее через год. Франция повержена, Англия долго не
продержится, Россия — созревший плод, она только и ждет, чтобы ее освободили от
большевиков. Это стало возможным благодаря таким парням, как Иво, фюрер наверняка гордится ими. А Иво вспоминал, как он напивался, чтобы все выдержать:
войну, беженцев, мертвых, и как он лежал без сна ночами — думал о Сильве, и,
безразлично пьяный он был или трезвый, после каждой ночи утро наступало ясное и
неумолимое, не оставлявшее времени для размышлений, и жалко было того очень
пожилого мужчину, у которого убили всю семью, — и ничего тут не поделаешь,
ничего, вообще ничего. Он таких стрелков и в дальнейшем будет хватать,
пока самого его не прихлопнут.
В
кухне, у печи, сидел Пьер, посматривал через открытую дверь в парадную комнату
и прислушивался к разговорам; выпивка у него была. Однако ортсгруппенляйтер
Пьера заметил и осведомился, что он тут делает.
—
Он нужен мне, — сказал Иво. — Потом я сам отведу его
обратно.
Ортсгруппенфюрер
скривился, но, поскольку только что сам утверждал, что фюрер гордится Иво, пришлось промолчать.
Почти
сразу после обеда Иво снова пошел с Пьером в сад.
Они, не произнеся ни слова, проработали до темноты и тогда лишь остановились.
—
Я вас доставлю обратно, — сказал Иво. — Съедите еще
что-нибудь или выпьете?
—
Не знаю, можно… Могу я взять с собой?
Иво кивнул и завернул ему все
съестное, что сумел найти. Пьер удивленно смотрел на него. По дороге к рыночной
площади, он предложил:
—
Если вам что-нибудь понадобится… Кажется, ваша девушка — цыганка. Она здесь
живет?
Иво ничего не ответил.
—
Я мог бы ей передать какие-нибудь вести от вас, если вы сами… Нам иногда
позволяют прогулки. Так, пожалуй, и будет, если кто-нибудь не сбежит. Нам
ничего не стоит зайти в селенье. Я хочу сказать, нам ничего не стоит это
сделать.
—
Я сам пойду, — сказал Иво.
Пьер
остановился.
—
Вы — славный парень. Но вы, и вправду, очень наивны. Вы не очень-то полагайтесь
на мундир, орден и все такое. Поначалу это подействует. Но войну Германия
проиграет, победить ей не удастся. И чем ближе к концу, тем хуже будет. Везде.
—
Мы везде побеждаем.
—
Пока что. Россия — большая. А еще есть Америка.
—
Если вы наденете мундир и окажетесь напротив меня, что вы станете делать?
—
Буду стрелять. Но это не какие-то личные счеты.
—
Ну а если вы меня узнаете?
—
Буду стрелять, — повторил Пьер. — Потому что война. И вы будете стрелять.
—
Мы в самом деле можем стать врагами?
—
Мы никогда, Иво, не станем врагами, отныне никогда,
но мы будем стрелять, оба, потому что на нас разные мундиры, потому что на
войне не нужно особых поводов — только другой мундир да какая-нибудь безумная
идея, нередко под названием “отечество”. И такой способ умерщвления людей похуже
всех других. Я бы хотел… я мог бы растолковать вам это за стаканом вина, если
бы проклятая война не дышала в затылок.
На
рыночной площади они разделились, и Иво пошел в
сторону цыганского селения. Но там его встретили только запертые двери и
занавешенные окна, а Сильва, появившаяся из соседнего со своим дома, бросилась
от него прочь, будто от чужого. Он нагнал ее за церковью, уже на опушке леса.
Лес стоял голый, наполненный осенью, как год назад, когда он уходил в армию.
Сильва убегала все дальше между свежими пнями недавно срубленных деревьев, по
взрытой земле, на которой лежали выкорчеванные кусты. Когда Иво
снова обнаружил Сильву, она, съежившись, сидела на земле.
—
Ты не должен был приходить, — сказала она.
—
В деревне то же самое говорят.
—
Вот тебе и нужно было держаться подальше.
—
Почему?
—
Ты же теперь герой.
Иво покраснел и покачал головой. Он
поднял Сильву и показал ей платок. Рассказал, что однажды перевязал ее платком
пулевую царапину, что порой засыпал с этим платком под головой.
—
Так делают маленькие мальчики.
—
Да.
—
Но ты уже не маленький мальчик.
—
Я хотел бы им быть. Пока ты маленький, можно заниматься лишь одними
замечательными вещами: руками ловить рыбу в ручье, или бросаться снежками,
или…
—
…или дергать за косички маленьких девочек.
Иво рассмеялся. Вспомнил, как гнался
за Сильвой, потому что она не хотела говорить, что кричала им вслед ее сестра.
—
Не забыл еще? — спросила Сильва. — Тогда ты очень злился.
—
Ты отказывалась перевести. Еще сказала: “Нельзя, чтобы кто-нибудь понимал
цыганский язык, если он не цыган”. А я пообещал стать цыганом.
—
И не стал. Теперь хорошо, что не стал.
—
Нет, не хорошо, — возразил Иво. — И лучше бы мне не
быть солдатом.
—
Да вы ведь и тогда играли в войну. А нашим единственным оружием был наш язык.
Вы никогда не знали, о чем мы сговариваемся.
—
Мы играли в войну, но вечером, перед тем как идти домой, снова относились друг
к другу по-доброму.
Они
прошли дальше, вглубь леса, вспоминая, как бывало тогда, и все было почти как
тогда. На пригорке они увидали облако, над горами оно плыло на север. Солнце
казалось блекло-желтым, вдруг стало очень холодно, неожиданно они очутились
посреди облака. Пошел снег, ранний первый снег в этом году, и они поняли, что
зима настанет суровая и долгая. За церковью попрощались. Иво
бормотал, что вернется, что придет еще, но Сильва покачала головой.
—
Ты не можешь больше рисковать.
Он
крепко прижимал ее к себе и уверял, что готов всем рисковать. Возможно, Пьер
доставит ей весточку от него, Пьер — иностранный рабочий, француз…
—
Никто не должен знать.
—
Да пусть все знают.
Сильва
поглядела на него и сглотнула комок в горле.
—
Ты не понимаешь, — выдавила она из себя, — совсем ничего не понимаешь.
Возможно, ты вернешься. Возможно, будешь потом здесь жить. Если тебе повезет.
Но нас к тому времени давно тут не будет. Теперь уходи.
—
Куда?
—
Куда хочешь. Только уходи.
—
А ты?
Она
достала из кармана камешек. Из тех, что попадаются на дне ручья.
—
На, возьми. Только это от нас и останется.
—
Бессмыслица какая-то. Ну давай.
Возвратившись
обратно в деревню, Иво заметил, что за ним тянется
след. По деревенской улице пролегли в снегу следы от ворот к воротам, и каждый
мог узнать, куда ходил сосед.
Попозже
Иво наблюдал из окна трактира, как снежные хлопья
мельчали и уплотнялись. Напротив него сидел ортсгруппенляйтер
и рассуждал об охоте. Он завел новую собаку: редкие способности, особенно пригодна для охоты на лис. Разговор шел о собаках и ружьях,
пока они напивались, а потом снова о войне, о потрясающих победах. Старая Ага[2]
прошла мимо окна и быстро отвернулась, почувствовав на себе взгляд Иво. Когда ортсгруппенляйтер
заговорил об опасности загрязнения германской расы неполноценными расами, а Иво увидел, как медленно и тяжело ложится снег, понятно
стало, что его путь в цыганское селенье легко прослеживается и отпуск у него
закончился.
Через
день он покинул деревню, но перед тем отдал Пьеру все деньги, какие у него
были.
В
июне 1942 года было новое наступление, немецкая армия продвинулась еще дальше
на восток. На северном фланге войска перешли Дон, на юге армия генерала Паулюса
продвинулась к Сталинграду. Бои шли жестокие и кровопролитные. В октябре
Сталинград все еще не был полностью взят. Подоспели главные силы Красной армии,
и в ноябре немцы оказались в окружении. Они в ноябре и в первой половине
декабря еще надеялись, что их вызволят из “котла” ударом с юга или отдадут
приказ прорываться. Но прорыв запретили, а попытка снять окружение провалилась.
Прямо перед тем, как кольцо у Сталинграда замкнулось, Иво
зацепило. Возле него взорвалась граната, разносчика пищи, которого он
сопровождал, убило, кругом валялись осколки. У Иво
раздробило бедро, левой руке тоже досталось и голову задело. Он долго лежал в
беспамятстве и не понимал, что у него жар и что врачи пытаются сохранить ему
ногу. Сначала, правда, они хотели ее ампутировать, но все же решили этого не
делать и в конечном счете оказались правы. Иво сперва научился ходить на
костылях, потом ходил с палочкой. В феврале сорок третьего ему сообщили, что
Паулюс капитулировал, и хирург, сшивший ему ногу, поздравил его задним числом с
той гранатой, благодаря которой он ускользнул из “котла” и стал, вдобавок,
непригодным для фронта. Они выпили за гранату и за послевоенную жизнь. Врач
повторил, что Иво очень повезло: в плен не попал,
отделался всего только негнущейся ногой. В лагерях у русских почти так же
скверно, как и у немцев. Самые худшие немецкие лагеря, где над входом написано:
“Труд освобождает”, Иво разве не слыхал?
И хирург рассказал про Аушвиц и ему подобные места,
где теперь приспособились убивать заключенных газом и согнали туда евреев со
всей территории рейха. Только Италия, Венгрия и Румыния на это не согласились. Дерьмо — война, и рейх — дерьмо. А Иво
хорошо теперь, он не сможет этому паскудному режиму полноценно служить, да и не обязан. И Иво — он
надеется — языком болтать не будет. Иво его заверил и
спросил про цыган: обходятся ли с ними так же, как с евреями. Врач подтвердил.
—
В этом треклятом фатерланде кто не соответствует
норме — не имеет права жить. А норму определяет партия…
Но
вдруг он замолк и не проронил больше ни слова. Откуда-то выползло недоверие, и
нашел страх. Разговор закончился, врач внезапно вскочил и вышел из комнаты. Иво все это время думал о Сильве и о камешке, но мундир,
где в кармане лежал камешек, разодрала в клочья граната.
В
конце февраля его выписали из госпиталя и отправили домой, в отпуск. Повсюду
лежал толстым ковром снег. Пути в сторону от шоссе оказались временно
непроезжими, и, если ты шел пешком, видно было лишь небо и дорогу, а между ними
отдельные вертикали, будто эскизные зарисовки: древесные стволы, оконные
переплеты, дверные косяки.
Была
уже середина марта, когда он наконец добрался домой.
По дороге он еще навестил семью одного камрата, которому не удалось выбраться из Сталинграда. Потом на два
дня заехал к родственникам в Оденбург[3]. Они,
глядя на Иво, никак не могли забыть про его ногу и о
том, что он калека.
К
дому он подошел огородами, оставил свои вещи у копны сена и пошел по деревне,
не показавшись домашним. На рыночной площади развевался флаг со свастикой,
позади школы появился барак, в котором размещались иностранные рабочие. Лужайка
за бараком стала, видно, чем-то вроде плаца, где собирались по утрам рабочие,
перед тем как их посылали на разные работы: в поле, в лес или еще куда-нибудь.
Посреди лужайки стояла мачта, на ней тоже вился флаг со свастикой. Иво понаблюдал за девушками, которые слонялись возле
барака; заметив его, они поспешно убежали. Двух он помнил по школе, другие были
знакомы по танцам в церковные праздники и перед работой в поле, но они его не
узнали. Иво стоял, опираясь на палку, и глядел им
вслед, как они бежали вдоль улицы и друг за другом скрылись в каком-то доме.
Потом он увидел, как спускается с пригорка груженная дровами повозка, а со
стороны деревни подъезжает телега. Когда обе они скрылись, он отправился в
цыганское селенье. Снег на дорогах был бурый, потемневший, Иво
пришло в голову, что только он начнет таять, спокойствию в деревне придет
конец. Небо заполнил фён, теплый сухой ветер, Сильве постараться бы убраться в
Венгрию или даже подальше, на родину ее прадедов, в Румынию, где они
чувствовали себя дома. Добравшись до селенья, он увидел, что дома в нем брошены
и разрушены. А чего он ждал, спросила его старая Ага, ведь война, война и
война, везде: внутри и вовне война. У нее в завернутом подоле передника лежали
латунная чашка и ложка, должно быть, она нашла их в развалинах. Иво перелез через поваленный забор и пошел к другим домам,
они были покинутыми, как и дом Сильвиной семьи. На
взрыхленной земле, перемешанной с тающим снегом, остались свежие следы. Видать,
подожгли. Везде лежал еще не развеянный ветром пепел, и сажа на стенах еще
липла.
—
Когда? — спросил Иво.
—
Четыре дня назад, — ответила Ага. У нее руки были в саже, щеки — в саже, и на
волосах — пепел.
—
Кто?
—
Все мы, — думаю.
Она
засеменила ему вслед, на ходу распахнула еще не сгоревшую дверь, висевшую на
одной петле.
—
Мы молчали. Как зайцы, прижимали уши. И научились хохотать над каждым, кто
умирает.
Раньше
Ага была повитухой, помогала почти всем роженицам в деревне. После того как
армия Гитлера вступила в Австрию, она закрылась у себя в доме и указала на
порог ортсгруппенляйтеру, когда тот спросил, не хочет
ли она вступить в партию. В деревне появилась новая повитуха, но пробыла
недолго, никто не хотел ее помощи.
—
Мы не могли знать, — сказал Иво, — ведь сначала так
не было. Он, однако, понимал, что они могли всё это знать. Ага
рассмеялась. В смехе звучала горечь.
—
На неправде нет никаких знаков, да? Смотришь, а она уже здесь. Это они там, в
городе, верят всему, что им говорят. А мы должны были почуять нашими
крестьянскими носами. Вонь от неправды ее опережает.
Иво вошел в лес, и, передохнув,
поднялся на пригорок, откуда вдали видна была Венгрия, пуста[4] и
небо. Там он последний раз был с Сильвой. Потом он спустился в деревню и стал
напиваться в трактире. Подошел ортсгруппенляйтер,
расспрашивал Иво, давно ли он приехал, получил ли снова орден и как случилось с ногой. Немного
погодя он спросил, как, по мнению Иво, пойдет дело
дальше.
—
Зима всех зверски измучила, — ответил Иво.
—
Дед Мороз, да? Русские еще сильнее будут мерзнуть, у них — никаких идеалов, не то что у нас. Идеалы согревают.
Он
подсел к Иво за стол. Иво
подумал, что надо бы его послать к черту, но промолчал.
—
К фронту ты, пожалуй, непригоден, — сказал ортсгруппенляйтер.
Иво кивнул.
—
Но можно послужить фатерланду и не на фронте. Есть
много всякой работы, кто-то же должен ее делать.
Иво молчал, ортсгруппенляйтер
объяснял молчание Иво ранением и пьянством. Когда они
дошли до трех литров, и Иво почувствовал, как тяжесть
вина, соскальзывая с языка, забирается ему в ноги и в тело, а голова постепенно
опустошается и задурманивается, к ним подошел старый крестьянин и спросил про
русских. У него сын пропал без вести в Сталинграде. Вслед за ним еще один
спросил сначала о русских солдатах, затем — о женщинах. И Иво
рассказал о девушках, которые приходили к солдатам в расположение роты, хотя
это было запрещено. Как солдаты подменяли друг друга в караулах, чтобы девушек
не заметили. Еще описал, как его ранило, но прежде упомянул случай, из-за
которого его наградили второй раз.
—
Да-да, — вмешался ортсгруппенляйтер, — война — это
место для полноценных мужчин. Здесь он, смутившись, осекся, потому что Иво больше полноценным мужчиной не был, по крайней мере,
полноценным солдатом.
—
Почему бы вам не пойти вахманом в какой-нибудь
лагерь, — посоветовал он, — стрелять, на худой конец, вы сможете. Руки целы, правда же?
—
Ну да, — сказал Иво и сжал кулаки. Около полуночи он
вышел из трактира и направился к дому. Домашние уже спали, Иво
постучал в окно спальни. Когда и повторный стук никого не разбудил, он залез на
сеновал над хлевом, там слышно было, как шуршали соломой коровы, к нему наверх
поднималось тепло от их тел. Холод по дороге к дому его протрезвил, и голова
больше не была пустой. Все время, пока не заснул, Иво
думал, что, если он станет вахманом в лагере, можно
будет поискать Сильву; он — дурак, если верит, что это
удастся, но нужно попробовать и хотя бы помочь бежать каким-нибудь ее
сородичам. Чтобы они выжили, наперекор желанию их истребить. Хотят уничтожить —
пусть живут, хотят извести — пусть вернутся. И если стараются, чтоб следа не
осталось, — пусть свой след отпечатают на лбу мира. Пусть умножатся — раз их
хотят искоренить. И думал он, что не хотел бы здесь жить, но живет, это — его
родина, и все здешние такие, как он, а он такой, как они.
Иво до конца года, а затем весну
следующего пробыл переводчиком. Он хорошо говорил по-венгерски и сносно на
чешском, его гоняли по всему краю. За это время он познакомился с врачом,
который, если ему передать привет от тети Эммы и добавить, что она чудесная
женщина, выписывал молодым парням освобождение от армии и ничего за это не
брал, кроме шнапса. Для некоего человека, называвшего себя Францем, Иво выносил из канцелярий служебные бланки и дважды
штемпели. Это давало возможность выписывать отпускные документы и помогать
таким способом людям бежать. Он запоминал места, где были спрятаны консервы и
одеяла, чтобы бежавшие не умерли от голода и не замерзли. В мае Иво поступил вахманом в Аушвиц. Венгрию в начале марта оккупировали немецкие
войска, теперь день и ночь в лагерь катили товарные вагоны. Когда Иво прибыл в лагерь, уничтожение шло полным ходом, до конца
года нужно было умертвить 700 тысяч евреев. Иво
понял, что сопротивляться этому едва ли имело смысл. Сделать ничего нельзя,
разве что поменьше избивать и не наступать потом на
лежащего. На утренней перекличке, когда он впервые увидел эту массу
истерзанных, изломанных тел, его вывернуло, и вместо него поставили другого.
Утро выдалось светлое, сверкающее солнце обводило четкими контурами
происходящее. Несколько облаков на небе были островами, на которых души мертвых
грезили о иной жизни в иных краях, пока вопли под ними
нарастали и напоследок глохли, как это давно оглохшее пространство. В полдень Иво отправил два письма: одно — домашним, другое — старой Аге. Оба письма совпадали почти дословно: “Нужно
делать, что возможно, даже если ты больше не видишь смысла в этих действиях.
Дай Бог, чтобы запомнили о нас в конце концов не
только то, что происходит сейчас”. Потом он сварил из табака и кое-каких
снадобий питье, после принятия которого повышалась
температура тела. В медчасти, куда Иво поместили, он попытался уяснить для себя общую картину
расположения лагеря. Побег был возможен только через прачечную. Выйдя из медчасти, Иво стал подыскивать
себе связанную с прачечной работу. К середине июля он уже не сомневался, что
сумеет трех-четырех заключенных доставить за территорию лагеря, запаковав их в
бельевые мешки. Он раздобыл гражданскую одежду и спрятал ее в леске поблизости,
где можно было укрыться днем, чтобы ночью пробираться дальше. К началу августа
все было готово. Ему к тому времени исполнилось двадцать четыре года, и дожить
до двадцать пятого дня рождения представлялось маловероятным. За плечами у него
было восемь классов сельской школы и три с половиной года войны. Он имел двух
братьев и трех сестер, и в его солдатской книжке значилось немецкое имя Ханс, соответствующее его имени — Иво.
Во
вторую неделю августа он выбрал четырех заключенных — они ему показались еще
достаточно крепкими, способными вынести побег — и снабдил их сведениями об
окрестностях лагеря и о предполагаемых дальнейших маршрутах. Трех женщин и
одного мужчину он в третью неделю августа вывез из лагеря, одну из женщин звали
Илона, она была цыганка. В июле 1945-го она добралась до деревни, где жил Иво, хотела его разыскать. Война закончилась, солдатские окопы и воронки от снарядов зарастали травой, на полях
работали люди. В доме у Иво Илона увидела на стене
его фотографию, обвитую черным крепом, на ней он, четырнадцатилетний, выглядел
слегка строптивым и очень смущенным подростком. Илону приняли за нищенку, дали
ей немного молока и хлеба, и выставили за дверь. Илона ушла раздраженной,
ничего не сказав об Иво. Она отыскала бывшее
цыганское селенье. Развалившиеся дома все еще оставались пустыми. Потом нашла старую Агу. Та как раз собралась белить кухню, когда пришла
Илона, чтобы исполнить обещание, данное Иво на
случай, если ей повезет, а ему нет. Она должна была разузнать о Сильве и Пьере
и рассказать про Иво его домашним. Она рассказала о
нем старой Аге.
Спустя
годы я снова приехала в деревню: меня, городского ребенка, туда отправили
одолевать послевоенное недоедание и туберкулез. В жаркий августовский день старая Ага мне рассказала историю Иво.
Почти слепая, еле переставлявшая ноги, она теперь больше жила в своих
воспоминаниях и повествовала о времени, отдаленном от меня и чужом, словно
Пунические войны.
А
Пьера война пощадила. Но Сильва и вся ее семья не возвратились. В цыганском
селении снова жили люди. Так и осталось неизвестным, как погиб Иво. В извещении о его смерти
стояло: “Пал в боях за фюрера, народ и фатерланд”.
—
Они его расстреляли, — сказала Ага, — и хорошо, если только расстреляли. Она
показала мне письмо Иво. Непривыкшая писать рука,
почерк школьника, уже трудно было разобрать слова. На оборотной стороне
надорванного листка в линейку приписка: “Скажи им: они должны выжить”.
[1] Руководитель местной организации национал-социалистической партии в Третьем рейхе. (Здесь и далее — прим. перев.)
[2] Сокращенное имя, от немецкого Агата.
[3] Венгерское название — Сопрон, город на западе Венгрии, в непосредственной близости от австро-венгерской границы, до 1921 г. считался австрийским.
[4] Пуста (венг. Puszta) — степные пространства в низменной части Венгрии и в восточной части земли Бургенланд в Австрии.