Вступление Павла Голобурды. Перевод с польского Л. Бухова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2013
Кшиштоф Конколевский пользуется заслуженной славой человека, который возвел польский репортаж в ранг художественной литературы. Менее известно, что параллельно из-под его пера выходили произведения с большей или меньшей долей вымысла.
Родившийся в 1930 году, Конколевский дебютировал на страницах печати в возрасте 16 лет; получив журналистское образование, начал с публикации в молодежной прессе заметок на бытовые темы (о литературном творчестве мечтает герой его более позднего романа “Заметка”, пишущий в газеты блестящие короткие тексты), занимался криминальной тематикой (первыми книжными изданиями стали детективы, по опубликованному в 1969 году “Преступнику, который украл преступление” был снят популярный фильм); от журналистики перешел к репортажу, а впоследствии — к прозе (в его романах много автобиографического материала). Он испробовал разные виды повествования, но высокого композиционного мастерства достиг в малой форме: среди его рассказов есть абсолютно законченные произведения, занимающие неполную страницу.
Об авторской концепции Конколевского ясно говорит уже само название сборника, из которого взяты публикуемые ниже тексты: “Документальные сказки”. Основные черты его прозы: глубокий психологический анализ, в равной степени опирающийся как на факты, так и на впечатления чуткого наблюдателя, поразительно точная, детальная реконструкция событий, эмоциональная напряженность, лаконичность и живость диалогов. (По рассказу “Игра в Агнешку” были поставлены спектакли в театре и на телевидении.)
Имя Кшиштофа Конколевского часто объединяют еще с двумя звездами польского репортажа — Рышардом Капущинским и Ханной Кралль (“три К”), хотя сам он с этим не согласен. Как его репортажи (в том числе знаменитый сборник 1975 года “Как вы теперь поживаете?” — цикл бесед с нацистскими военными преступниками), так и документальные произведения, будь то книга о Мареке Хласко или нападении банды Мэнсона на дом Романа Поланского, либо портрет-интервью с выдающимся репортером Мельхиором Ваньковичем, входят в классический фонд польской “литературы факта”. Конколевский открыл читателю кулисы убийства органами безопасности ксендза Ежи Попелушко, представил собственный, отличный от авторского, взгляд на события, побудившие Ежи Анджеевского написать “Пепел и алмаз”, а сравнительно недавно описал историю семейного мафиозного клана в маленьком провинциальном городе. В Народной Польше его книги печатались огромными тиражами в престижных издательствах, но после 1989 года отношения с новой властью не сложились; сам он полагает, что большую часть дверей перед ним закрыла книга “Мертвое кладбище”, посвященная еврейскому погрому в Кельце в 1946 году, поскольку его версия этой трагедии противоречит официальной. В любой провинциальной библиотеке есть комплект самых известных книг Конколевского, однако новые проходят незамеченными. Лишь недавно солидное издательство занялось переизданием большинства его детективов и репортажей, но в прессе признаков славы и уважения искать не стоит. Хотя репортерской интуиции писатель не утратил: тому свидетельством, в частности, трехтомный цикл “Генералы погибают в мирное время” об оставшихся нераскрытыми таинственных политических убийствах. К сожалению, хотя польская литература факта сейчас в почете и читатели охотно берутся за книги Мариуша Щигела, Яцека Хуго-Бадера или Войцеха Тохмана, Кшиштоф Конколевский в 2012 году не смог найти издателя для своих воспоминаний. Тем ценнее его сегодняшняя российская публикация[1].
Игра в Агнешку
-Я буду посредницей между вами и особой, которая не может назвать своей фамилии. Назову ее Агнешкой. Она хочет, чтобы мы обговорили условия вашей с ней встречи. Речь идет о мерах предосторожности, которые ее бы удовлетворили. Она уже десять лет скрывается. Ее разыскивают, поскольку она сбежала из психиатрической больницы. Вы согласны? — спросила меня пани М.
— Предлагаю устроить встречу в моей квартире. Здесь мне лучше известно, что происходит вокруг, самое удобное время — когда все уже вернулись с работы, а час прогулок с собаками или прихода гостей еще не наступил — между половиной пятого и шестью. Вы подъедете на такси к самому дому, войдете в лифт, а я буду ждать у приоткрытой двери…
— Из первоначальных переговоров с Агнешкой, — сказала пани М., — я поняла, что она предпочла бы встретиться в открытом месте, например, за Гоцлавским аэродромом, где все видно издалека, а не в замкнутом и заранее выбранном помещении. Не уверена, что она согласится с предварительно установленной датой. Мы с ней связываемся по телефону. Я не знаю, где она живет, могу лишь догадываться, что где-то на окраине Большой Варшавы. В письмах, которые она пишет в разные инстанции, указан какой-то адрес, она действует через разных людей, но сама никогда у них не появляется, мне кажется, что и свою корреспонденцию уже давно не забирает. У нее нет документов, она не пользуется своей фамилией, только псевдонимом, никуда сама не приходит, звонит из автоматов.
Аrнешка три раза обошла вокруг моего дома, обследуя территорию и приглядываясь к прохожим. Не захотела подняться на лифте, на лестнице проверяла на каждом этаже, нет ли наверху засады. Когда вошла, я обратил внимание на ее взгляд, брошенный вглубь квартиры.
— Если вы меня выдадите, я покончу с собой, — сказала она.
— В Польше не имеют обыкновения выдавать гостей, которые приходят в твой дом, — ответил я.
— Вы называете меня гостем? Меня, бездомную? — В ее глазах блеснули слезы. — Меня слишком легко растрогать. Мне очень важно, чтобы наш разговор убедил вас, что я нормальна. Я борюсь за то, чтобы выглядеть психически здоровой, прежде всего в собственных глазах. И у меня это неплохо получается. А вот как вести себя с вами? Как должен держаться нормальный человек? Достаточно над этим задуматься, и сразу начинаешь притворяться, разыгрывать из себя неизвестно кого. Я боюсь добрых людей. Они опасны. Когда со мной обращаются по-человечески: я сижу в теплой квартире, при свете лампы, на диване, как будто это обычный визит, — я раскисаю. Я боюсь добрых; одну даму, у которой я скрывалась, милиционер сумел убедить, что она обязана меня выдать, что моя болезнь, если ее не лечить, будет прогрессировать. И эта женщина изменилась. Мне удалось вытянуть из нее признание: она считала, что, пряча меня, наносит мне вред. Я едва успела сбежать.
Иной раз я встречаю на улице знакомых из прежней жизни. Некоторые столь благородны, что делают вид, будто меня не узнают. Другие останавливаются, бросают пару коротких фраз — они знают, что мне нельзя задерживаться надолго. Телевизор я смотрю через стекла витрин. Бывает, что по месяцу не раздеваюсь. От меня исходит запах человека, который скрывается. Вонь. Ненавижу себя. Я не снимаю пальто, чтобы постоянно быть готовой к бегству. Серое пальто, платок — одежда защитного цвета, я сливаюсь с фоном, никто меня не замечает. Туфли с помойки. У меня есть крыша над головой. Я сплю на бетоне. Над моим изголовьем кран, из которого капает. Если закрутить потуже, капает каждые несколько минут. Это плохо. Если же туго не закручивать, капли срываются беспрерывно, распыляя над моей головой ореол влаги, зато тогда я сплю крепко. Сердце разрывается при мысли, что моя комнатка — запертая, опечатанная, — возможно, меня ждет. Я ношу с собой ключи, порой возникает искушение пойти и переночевать в ней, но там меня может подстерегать засада. Помещение, где я сейчас, так сказать, живу, используется только в дневное время. Однажды ночью участковый заметил свет. На другой день он явился к хозяевам моего убежища: “Там кто-то зажигает ночью свет, может, это взломщики, а может, еще кто”. С тех пор я сижу в темноте. Это и не смерть, и не жизнь. Хуже всего, когда появляется мысль: “Так будет до конца”. Я хочу, чтобы у меня была своя могила, мечтаю о ней, как о доме, тихой пристани. Может, Бог даст мне смерть, отняв ее у кого-то более счастливого. Иногда я нахожу опору в преступном мире. Эти люди знают, что я — чужая; я им не доверяю и немного их жалею. Они очень наивны.
Вся эта история мне самой представляется неправдоподобной, вымыслом больного человека. Я хотела, чтобы последнее мое заявление заставило когo-нибудь содрогнуться, но все испортила, написав: “Настоящим прошу великодушно убить меня”. А почему я должна делать это сама? Почему должна взваливать чувство вины на случайного вагоновожатого? Поначалу я выискивала еду на помойках. Был период, когда мне поручили сторожить дачу, хозяева отвезли меня туда на машине с запасом продуктов. На второй день выпал снег. Я прожила зиму в чудесной местности, одна. Потом копала картошку, полола клубнику. Потом в домах отдыха чинила белье. Теперь вяжу. Делаю модные салфетки, жилетки. Приспосабливаюсь к своему нелегальному положению. Осваиваю профессии, пригодные для такой жизни. Свою специальность я уже забыла. Все это выглядит чуть ли не забавно. Надо мной смеются. Прежде я гораздо больше себя жалела. Теперь каждый день проверяю себя, оцениваю свое поведение в такой странной жизни. Не знаю, какой диагноз вы мне поставите после нашего разговора. Я скрываюсь уже десять лет — и за все это время ни с кем никаких конфликтов. Два года ухаживала за четырьмя маленькими детьми.
После того как я лишилась последнего пристанища, я четыре дня провела на ногах, бродила, засыпая на ходу, и вдруг, когда шла по какой-то улице навстречу толпе, увидела знакомое лицо. Это был Чарек, отпрыск влиятельной перед войной семьи, состоящей в родстве с королями. Мы с ним познакомились пятнадцать лет назад, это время кажется мне далеким, как Средневековье. Он взглянул на меня, заметил, что со мной что-то неладно. “Пошли к нам”, — сказал. От былого великолепия у них осталась пятикомнатная квартира. Они жили в бывшем салоне. Три комнаты, никогда не убиравшиеся, забитые дворцовой мебелью, каким-то барахлом, скопившимся мусором, одну за другой запирали. В пятую вселился жилец. Кредитор, у которого Чарек одолжил большую сумму и не отдавал, привел к ним жильца. На шесть лет — плату за жилье тот отдавал кредитору. В бывшем салоне теснились мать Чарека, Чарек с женой, четырьмя маленькими детьми и взрослым сыном от первого брака. За перегородкой жил друг Чарека, скрывавшийся от жены; он влюбился в девушку по имени Илона и привел ее сюда. Рядом устроили спальное место для меня.
Они не мылись, ходили в жалких обносках, не чистили зубы, голодали. Раз в неделю, по четвергам, устраивали журфикс. Приходили люди, которые в прежние времена бывали в замке, приносили еду. Я выступала в роли субретки в накрахмаленном передничке. Подавать должна была как можно меньше: тем, что оставалось, мы питались потом всю неделю. Вместе с сыном Чарека от первого брака я ухаживала за детьми. Теща Чарека на пороге карьеры великого математика познакомилась со своим будущим мужем и стала хозяйкой во дворце. Ее муж в 1939 году ушел на войну и не вернулся. Она села на велосипед и несколько недель ездила по следам маршей и сражений его полка. В конце концов она отыскала могилу мужа. Когда пришла Красная Армия, солдаты ходили во дворец поглазеть на “настоящую графиню”. После земельной реформы ей оставили только мельницу. Она сдала экзамен на мастера, молола зерно. В нее влюбился сельский учитель, они собирались пожениться. Став бабушкой, она решила заняться диссертацией по математике.
— Что случилось с вами до этого?
— Момент, с которого все началось, прошел незамеченным. Организация, где я начинала работать, построила общежитие для сотрудников. Там поселилась молодежь, только что из института. Это был вполне приличный барак, разделенный перегородками на отдельные комнаты. Когда миновало первое радостное возбуждение, мы начали слышать друг друга. Я переносила это хуже других. Для моих соседей громкие разговоры были проявлением свободы, галдеж — чем-то естественным. “Мир наполнен мощными звуками”, — ответил мне молодой ученый, когда я попросила его вести себя потише. Сейчас я знаю, что лишение тех людей возможности шуметь было бы такой же жестокостью, как шум — для меня. Люди впечатлительные должны платить, возводя вокруг себя стену благополучия, или погибать. Когда мне впервые намекнули насчет моей ненормальности? Теперь-то я понимаю: на фоне их нормальности я была ненормальной. Моя защитная реакция оказалась чрезмерной. Мне сказали, что я — источник беспокойства. Они были оскорблены тем, что я ограничиваю их свободу. Чтобы доказать мне, что они у себя дома, музыку стали пускать еще громче — для меня. Чудовищные концерты по заявкам. Я обнажила свое самое больное место: меня сильнее страшил недостаток сна, чем голод. Они установили дежурства. Одни развлекались до трех утра, потом переносили магнитофон, и с пяти те же мелодии звучали чуть потише уже из другой комнаты, где жил тот, кто раньше вставал, чтобы закончить работу. “Айда, устроим ей базар, — говорили они так, чтобы я слышала. — Сыграем в нее? Играем!!!” Начали ходить, громко топая, под самой моей дверью, под окном. Это стало обязательным маршрутом, каждый должен был пройти там по многу раз, чтобы усилить эффект. Дети получили указание играть у меня под окном. Для них это было двойным развлечением. Они заглядывали ко мне в комнату, в окне то и дело появлялось чье-нибудь лицо, расплющенное о стекло. Раздавались возгласы: “Она наливает чай. Она взяла ложечку. Накладывает сахар. Размешивает. Сейчас будет пить. Уже пьет”. Каждое мое движение приобретало двоякий смысл. “Игра в меня” вступила в новую фазу. Дети стучали в стекло: “Не пей, чай отравлен”. Открывали снаружи окно, бросали в комнату дохлых мышей, гнилые яблоки, лампочки, с грохотом лопавшиеся.
Я купила спальный мешок, напротив нашего общежития был зеленый участок, еще дикий. Там, под деревьями, я спала. Люди, приходившие туда отдохнуть, поиграть в карты, выпить, удивлялись, комментировали: “Как в походе”.
Меня как бы невзначай толкнули в коридоре. На следующий день одна из женщин плеснула на меня горячим супом. Потом собралось несколько человек, и они двинулись цепью, оттесняя меня к стене.
Я спала днем, ночью бодрствовала. Обила стены звуконепроницаемыми плитками, окна изнутри закрыла ставнями из досок. Жила в темноте, не зная когда день, когда ночь. О времени суток догадывалась по звукам. Почти не выходила, запершись в своем бункере. Для естественных нужд завела ведро. Вылезала через окно. Продукты покупала на неделю. Отвращение к их чудовищной бесцеремонности и к себе самой — оттого что своим поведением провоцирую их на расправу, — вызывало рвоту. Я жила на воде с сахаром, запивая ею успокоительные таблетки и снотворное, но сон не приходил. Я перестала ходить на работу. Меня уволили.
Как-то, вернувшись, я застала свою комнату опечатанной. Начала барабанить в дверь. Колотила из чувства протеста, оповещая весь мир, что хочу войти к себе. Они злорадствовали, им казалось, что я считаю, будто одновременно нахожусь снаружи и внутри, думаю, будто я изнутри открою себе — той, которая стучит. Я сломала печать и вошла в комнату.
Мой жених начал меня избегать. Я узнала, что его останавливали, предостерегали относительно меня. Знакомые, родственники перестали мне писать. Спустя несколько месяцев во мне шевельнулось подозрение. Я сама написала себе письмо. Оно не дошло. Второе тоже. Официальные письма они отсылали назад с пометкой: “Адресат отказался принять”. Личные письма вскрывали, прочитывали и уничтожали. В письмах, посылаемых себе, я, к счастью, не писала ничего о своей жизни, опасаясь, как бы они не догадались, что эти письма — проверка. Их сохраняли, как улику против меня. Выкрали письма, которые я хранила у себя. Их прочитала пани доктор “для моей же пользы, чтобы поставить диагноз”.
Началась пытка тишиной. После всего, что было, я боялась, что же начнется теперь. Напряженно вслушивалась. Признаюсь вам в самом ужасном: в этой тишине через определенные промежутки времени мне слышались удары гонга, волчий вой, какие-то крики. Теперь я знаю, что это были звуковые галлюцинации, я предпочитала хоть что-нибудь слышать, чем ждать.
Потом я услышала за дверью подстроенный разговор. Все, что надо мной вытворяли, они приписывали мне; говорили, что я шумно себя веду, не даю им спать, нарушаю покой. Та женщина рассказала, как я облила ее супом. Я почувствовала себя свободной от всех моих принципов. Все равно обвинят меня. Сварила такой же суп, каким облили меня, притаилась в коридоре. Когда та женщина проходила мимо, я на нее плеснула. Она взвизгнула от боли, я увидела страх на ее лице. Я совершила поступок, который мне приписывали. “Она способна даже убить”, — говорил кто-то. Я купила топорик, носила его на плече. Перестала запираться, прятаться. Отвоевала все их владения: туалеты, общую кухню. Сидя с топориком, никого туда не впускала. Они утверждали, что я испражняюсь в раковину, — я так и сделала. Плевала им в лицо. Они прятались в комнатах, крадучись пробегали по коридору. Теперь уже они вылезали наружу через окна, детей отправили к родственникам. По ночам я колотила обухом в стены. Тринадцать семей просыпались и прислушивались, не поджигаю ли я барак. Им хотелось спровоцировать меня на преступление, но страх был сильнее: они не знали, на кого падет мой выбор. Мной овладела ошеломляющая радость мщения, головокружительного риска, освобождения — от принципов, которые я внушала сама себе, и от страха, который внушали мне они. Это было всеохватывающее, но не свойственное моему характеру чувство, и оно лишало меня способности критически оценивать ситуацию.
Однажды около полудня я услышала осторожный стук в дверь. Я молчала, из-за двери донеслось: “Почта”. Немного погодя: “Вам посылка, откройте, пожалуйста”. Ко мне уже давно не допускали почтальона, и я встревожилась. Сидела тихо. Кто-то начал снаружи выталкивать ключ. Я испугалась: что это за почтальон, который пытается взломать дверь, чтобы насильно вручить посылку? Для самообороны, на крайний случай, у меня была припасена соляная кислота в керамической банке. Вдруг раздался грохот. Дверь под мощным ударом прогнулась, замок вылетел, показались какие-то люди. Я плеснула кислотой. Они отступили, но заметив, что я уже безоружна, снова двинулись вперед, схватили меня и понесли. Вы этого хотели, ну что ж, получайте: я кричала, выла. Меня связали, прикрутили к носилкам. Мы поехали в суд. Судья, женщина, любезно представила сидящих там людей. Я услышала приговор: “Паранойя, опасна для окружения”, — и поняла, что слишком поздно что-либо доказывать, что с этой минуты мои слова ничего не значат, что теперь они — просто звуки. На мои вопросы отвечали с самой разнообразной интонацией: от легкого пренебрежения до открытой грубости. Я боялась успокаивающих средств. Ощущала в себе странные перемены, меня охватывало безразличие. “Если я сразу же не сбегу, то останусь здесь навсегда”. 1З апреля 196З года я убежала. Как, каким образом — сказать не могу. По сей день не знаю всего до конца, когда вы выясните, то и мне расскажете. Я не знаю даже номера своего дела.
— Если бы вас оттуда не забрали, было бы гораздо хуже. То, как вы живете теперь, снижает риск заболевания. Свяжитесь со мной через две недели.
Пани М. выходит первой, проверяет, свободен ли путь.
В секретариате суда мне дают дело. Видно, что в папку часто заглядывали. Секретарша прерывает мое чтение: “Есть одно похожее дело”. Протягивает мне толстый том. Я начинаю с него. Через год, после того как увезли Агнешку, один из обитателей общежития, аспирант Ян А., сев заниматься, вдруг услышал “внезапный взрыв пения”, как описал это потом. Перед его окном выстроился сельский народный хор. Ян А. несколько минут просидел, раздумывая, что предпринять. Потом вышел, чтобы сделать замечание руководителю хора. Ему показалось, что тот иронически усмехается. Аспирант, крестьянский сын, не дрался уже много лет и потерял чувство меры. Он нанес руководителю хора один удар, огромной силы. Тот упал. Яну А. показалось, что он продолжает над ним насмехаться. Аспирант сказал: “Чего это ты так веселишься?” Но тот умирал. Яна А. отправили в психиатрическую больницу, бессрочно. В родном селе руководителя хора возникла легенда о его мученичестве. Ян А. в больнице переживает, что не в состоянии помогать старикам-родителям во время жатвы.
Я вернулся к папке Агнешки. Дело открывается коллективным письмом. Следующие десять страниц — подобные письма. Затем подключается администрация общежития: подстегиваемая жильцами, обращается в другие органы, требует принять меры. Изучаю подписи в письмах. Фамилий только одиннадцать, две семьи в этом не участвовали. Восемь фамилий повторяются под тремя петициями, три — под четырьмя, одна — под всеми.
Общежитие существует по сей день, дом отремонтирован, покрашен масляной краской. Зеленый участок, где ночевала Агнешка, застроен. Список жильцов. Ни одна из тринадцати фамилий в нем не значится. В домоуправлении мне говорят: “Мы долго не занимали комнату этой женщины, ждали, что она вернется. Так как она столько лет не платила, пришлось перенести вещи на склад. Их можно получить”. За десять лет жильцы сменились дважды. Документация спустя пять лет идет в макулатуру вместе с отметками о новой прописке. Сделав свое дело, люди исчезли в миллионном городе. Я выхожу на след четверых. Затрачиваю два месяца на воссоздание их жизненного пути: новые места работы, новые квартиры, браки, разводы. Три линии идут по восходящей, одна ниспадает.
Начинаю с последнего адреса. Холостяцкая квартирка на Охоте[2].
— Живу на восемнадцати метрах, зато один. Там была интеллектуальная трущоба. Люмпенинтеллигенция. Ничего вам рассказывать не станут, потому что сделали карьеру. В студенческие годы в общежитии мы играли попеременно в покер, очко, бридж. В обращении было около шестисот злотых, временами вся сумма скапливалась у одного человека. Тогда отдавали под залог у кого что было: книги, банки сардин, часы. Потом и эти предметы сосредотачивались в одних руках, и у нас уже ничего не оставалось. “Нечем платить — почисти мне ботинки”, — сказал однажды кто-то. Это стало распространяться и на другие виды услуг. Проигрыш — если учитывать наши тогдашние возможности — накопился огромный: две с половиной тысячи. “Это уже целый человек”, — воскликнул один из нас. Так установилась ставка за человека. Можно было проиграть себя и выиграть кого-то другого. Живые куклы — идеальное развлечение. “Человек может проиграть себя другой человеческой особи на срок не более семи дней” — гласил первый пункт правил. В круг обязанностей раба могла входить стирка для хозяина, чистка его личных вещей, покупки, стояние в очередях, работа в картотеке, заполнение анкет. Знатоки прибавляли к этому еще двадцать других вариантов, утверждая, что в Древнем Риме рабы-прислужники должны были владеть бóльшим количеством профессий, чем “рабочие” рабы. Существовала возможность выкупить себя. Поначалу ценой написания дипломного проекта. Потом, если между двоими возникали “отношения”, они, пользуясь случаем, ликвидировали долги. Одна девушка выкупала себя много раз. Началось шулерство.
Некоторые снова встретились в этом общежитии, кое-кто уже завел семью, остепенился, возврат к прошлому никого не привлекал. Первое время мы были счастливы, что остаемся в Варшаве, потом заскучали. Игру необходимо было поднять на более высокий уровень, ставки удвоить.
И тогда появилась эта женщина. Она хорошо одевалась, была подчеркнуто вежлива, создавая между нами и собой дистанцию. Не захотела ни с кем знакомиться и относилась к нам с излишней серьезностью. Рассчитывала, что мы окажемся на уровне, какого сами от себя не требовали. Начала с замечаний, просила соблюдать тишину. Сама напросилась. Дальше все развивалось уже стремительно. Сначала за дело взялись бабы, хотели ей досадить, потому что она умела где-то доставать элегантные перчатки, косынки, кофточки. Потом я сказал ей: “В наше время опасно прислушиваться к шуму. Тот, кто однажды напряг слух, может услышать такое, что никогда уже не будет тем, кем был. Как бы жестоко человек ни страдал, он не запретит ездить грузовикам или заводить детей”. Ей сказали, чтоб вела себя тихо. Здорово — взять и все вот так перевернуть. Противник теряет дар речи, задыхается, умирает. Мы говорили, что она то или иное сделала, и она это делала, исполняла как приказ. Мы проштудировали учебник. Выяснили, как развиваются галлюцинации, начали их специально для нее создавать. Каждый час ударяли в гонг. За этим следовал волчий вой, крики. Мы создали мир, который ей казался галлюцинацией, а на самом деле был реальным.
В одном из заявлений мы написали: “Или она убьет кого-нибудь из нас, или мы убьем ее”. Пути назад не было. Ситуация стала угрожающей. Игра могла обернуться против нас. Может, это с нами было что-то не так? Вся надежда была на пани доктора. Мы ее ни во что не посвящали, но ее подпись могла сыграть решающую роль. Одна из женщин загримировалась под ту, воспроизвела походку, голос, начала дубасить в дверь пани доктор, плеваться, кричать: “Вас я тоже убью. Час настал”. И тогда пани доктор подписала заявление.
Стук в дверь, входит паренек.
— Я даю ему уроки. Хочет поступить в политехнический. Вот будет беда для него, для института, для общества. Он уже сейчас в ужасе.
— А вы берете деньги, — вставляет парень.
—— Можно задать еще один вопрос? — говорю я. — Что было целью игры в Агнешку — довести ее до безумия или создать у нее и у других впечатление, что она больна?
— Дайте мне несколько человек, шайку логиков, и я обещаю сотворить мир.
— Я бы мог брать у вас уроки?
— Пожалуйста. Сто злотых в час. Спасибо, — сказал он, пряча деньги, — это за сегодня. К следующему разу заведите тетрадь и напишите работу на одну страницу. Опровергните утверждение: “Глуп тот, кто говорит о других, что они глупы”. И вопрос к вам: вы когда-нибудь лечились у психиатра?
К пани доктор И. я вхожу последним. Сестра хочет меня остановить: я без талона, прием окончен.
— Сегодня идет дождь, — говорю я пани доктору. — Холодный летний день, сумрачно, автомобили едут с включенными фарами. В эту самую минуту Агнешка где-то, не знаю где, под дождем бредет по улице. Для вас это старая история — подпись, поставленная одиннадцать лет назад. С моей стороны бестактно об этом напоминать.
— А у меня сегодня был напряженный рабочий день.
— Ваша подпись по-прежнему остается в силе. В том деле ваша позиция была ключевой, чреватой огромными последствиями для судьбы человека.
— Она была экзальтированна и чрезмерно независима. Все это привело к замкнутости и обостренной чувствительности, постепенно усугублявшимся. Она стала странно одеваться, прислушиваться, не подслушивают ли ее. Там все подслушивали, и всех было слышно. Все были мучениками. Ее защитные реакции, неадекватные происходящему, постепенно перерождались в акты агрессии. Она повела борьбу со всем миром. Стала плеваться и плевалась, пока хватало слюны. Это уже смахивало на психические нарушения. Я хотела устроить небольшое представление, показать ей ее саму, чтобы она поглядела на себя со стороны, но побоялась. У нее не было чувства юмора.
— Вам известно, что существовал сговор с целью вовлечь вас?
— Не стану скрывать, знаю. Мой муж это обнаружил — застукал под нашей дверью женщину, которая изображала Агнешку.
— И тем не менее?..
— Я навещала ее в больнице. Принесла букет чайных роз. Все было хорошо до того момента, когда она попросила забрать ее оттуда.
— Вы читали ее письма и давали их читать другим?
— Вы меня осуждаете?
— Что было в письмах?
— Не помню. Я хотела спасти ей жизнь. Читала не ради праздного любопытства.
— Не припоминаете, никто не брал у вас учебники?
— Нет.
— Игра в людей — это вам о чем-нибудь говорит?
— Об игре в людей мне неизвестно. Это чудовищная выдумка. Ничего подобного не было. Я, во всяком случае, не слышала. Это просто статистика. С ней стряслась беда — с кем-то должна была случиться, так уж карта легла. Кто знает, может, она подсознательно к этому стремилась, может, теперешний образ жизни отвечает ее наклонностям?
Из кабинета доктора я отправляюсь в южный район города. Этой улицы еще нет на карте. С последнего этажа высотного дома, стоящего у самой городской черты, как с высоты птичьего полета видны поля и огороды.
— Вы, — начинаю я, — третий человек, которого мне удалось разыскать спустя одиннадцать лет. Я рад: вы занимали в этой истории особое место, поскольку были подругой Агнешки.
— Я была ее ближайшей подругой. Многому от нее научилась, в частности, умению размышлять о людях, о себе. Дома таким вещам меня не учили. Оказалось, что существуют душевные глубины, о чем я раньше представления не имела. Это была дверь в иной мир. Агнешка обладала способностью преображать то, что казалось будничным, серым, в нечто значительное. Даже с вещами так поступала: умела что-то добавить к дешевым туфлям, чтобы они стали нарядными, могла смастерить шляпку, никогда не забывала о цветах. Я тяжело переживаю потерю Агнешки. Помогите ей. Я не смогла.
— Почему не смогли?
— Этого я сказать не могу. Слишком мало вас знаю.
— Спасибо, что просите ей помочь, но я приехал к вам, чтобы спросить, почему вы участвовали в травле Агнешки? Ведь с того момента, когда вы присоединились к ее врагам, они стали для нее по-настоящему опасны. Она во всем разуверилась, а ее противники приобрели бесценного союзника. У меня есть основания подозревать, что вы посвящали их в некоторые обстоятельства жизни Агнешки, известные только вам, ее подруге.
— Сначала она изменилась по отношению ко мне.
— Что ж, отмщение было достойным.
— Клянусь, я убеждена, что люди с отклонениями от нормы, шизофреники больше способствуют совершенствованию мира, чем мы.
— Не понимаю.
— Поясню на примере. Моя знакомая, выходя замуж, чувствовала, что необходима мужу. Он надеялся найти в ней опору. Призрачный мир, центром которого была она, мог быть развеян только ею. Она же пожелала остаться такой, какой существовала в его болезненных видениях. Старалась обращать их в реальность. Он утверждал, что она ходит к любовнику. Она отправилась к одному человеку, зная, что муж пойдет за ней, будет подслушивать. Человек этот удивился, спросил, что ей нужно. Она ответила: “Вы мой любовник, так считает мой муж”. — “Прошу, входите, — сказал мужчина. — И что я должен делать?” Потом муж говорил ей: “Ты этот визит разыграла. Вы заранее договорились”. У них было трое детей. После рождения каждого он говорил, что ребенок не его. Проник в архив родильного дома, чтобы по документам проверить группу крови ребенка. Потом делал следующего, который будет “уж точно от него”. Женщина опасалась, что так ей придется родить одиннадцать детей. Он сам был одиннадцатым в семье. Первопричиной его болезни, возможно, было то, что в семье он чувствовал себя чужаком — мать постоянно занята, на него, самого младшего, сил почти не оставалось. Потому у него и зародилась мысль, что он — не родной сын, отдан в эту семью на воспитание за деньги. Тогда же возникло и другое подозрение — что все дети от разных отцов. Этот человек был внешне настолько сдержан, настолько обаятелен, что все считали его жену истеричкой и сочувствовали ему. Она “управляла им”. То уменьшала дозу успокоительных, то увеличивала чуть ли не до смертельной. Если бы он умер, обвинили бы ее. Иной раз достаточно было кому-нибудь на улице мельком на него взглянуть, и он опознавал в прохожем соперника. Случайный встречный, сам того не зная, оказывался в опасности. Иногда муж этой моей знакомой приходил домой весь в крови. Она спрашивала: “С тобой что-то случилось? Ты кого-то обидел?” Она бы предпочла, чтобы он умер, чем жил с сознанием, что совершил убийство и остаток жизни провел в больнице. Вина этой женщины состояла в том, что она оберегала его от лечения. Скрывала его болезнь, хотя знала, что он опасен для других. Цель ее жизни была — сохранить ему свободу. Ей не было дела до того, какую ответственность она на себя берет. В конце концов, она поняла, что сможет его уберечь, если они расстанутся. Из-за того что любила, развелась. Его галлюцинации прекратились.
— Вы рассказали свою историю? Надеетесь, что я вам посочувствую, вместо того чтобы обвинять.
— Я была не в состоянии оберегать двоих. Не могла взвалить на себя еще и Агнешку.
— Комплекс вины за сокрытие болезни мужа был настолько силен, что вы особенно жестоко обошлись с Агнешкой. А может, вы опасались, как бы дело не обернулось против вас, как бы они не стали копаться в вашей жизни, не обнаружили правды, не соотнесли историю Агнешки с вашим мужем? Или они что-то знали и шантажировали вас? Тогда бы его у вас отняли.
— Так и случилось. Он уехал за границу, звонит с другого полушария, издалека, расспрашивает о детях, дает распоряжения, я их выполняю.
Остается визит к судье. Я ограничиваюсь анализом дела.
— Решение суда основано на заключении экспертов. Из дела явствует, что сотрудник милиции не представился, а сказал: “почта”; затем человек, выдававший себя за почтальона, начал, судя по всему, ломиться в комнату. Милиционер показал, что Агнешка выплеснула содержимое банки “на стену перед собой” и жидкость “обрызгала его шинель”. Жидкость не исследовалась. На основании показаний самой обвиняемой суд счел, что это была соляная кислота. Нигде не упоминается, что шинель милиционера была этой жидкостью повреждена и даже, что подверглась экспертизе. Эксперты признали покушение на представителя власти очевидным фактом и пришли к заключению, что подозреваемая представляет собой опасность для общества. Особа, признанная опасной для общества и психически больной, скрывается уже более десяти лет, не вступая ни в какие конфликты с правопорядком, ухаживает за детьми и выполняет разнообразные работы, полностью себя контролирует и борется с последствиями ненормальной ситуации. Все это — намного убедительнее, чем любое обследование, — доказывает, что она здорова.
— Мы не можем обойтись без обследования, — говорит судья. — Существует приговор. Мы должны его отменить. Для этого необходимы основания. Пусть она придет ко мне. Обследование состоится здесь, в суде. Какой нам интерес держать человека в больнице — это ведь крайняя мера. Мы теперь перешли на открытую систему, больных время от времени отпускают домой.
— Можно провести обследование у меня дома? — спрашиваю я.
— Да.
— Могу ли я надеяться, что вопросы будет составлены так, чтобы обследование носило характер беседы?
— Это зависит от врачей. Но если она не явится, я буду вынужден объявить ее в розыск.
Я консультируюсь со знакомыми психиатрами, мы составляем сценарий беседы, внешне безобидной; преобладает мнение, что уже сам рассказ Агнешки об ее злоключениях станет доказательством ее здоровья или болезни. Я беспокоюсь: сумеет ли она удержаться от проявлений отчаяния или гнева, когда придется снова обо всем рассказывать.
В соответствии с уговором, сначала мне звонит пани М., потом сама Агнешка.
— Вам удалось снять с меня заклятие?
— Да. Остались только формальности.
— Какие?
— Вам нужно прийти ко мне для беседы.
— Будет еще кто-нибудь?
— Да.
— Могу себе представить. Я к вам не приду и звонить не буду. Больше я вам не доверяю. Как знать, может, вас переубедили, и вы готовите мне ловушку. Или слишком доверчивы и стали орудием в их руках.
— “Их” нет, пани Агнешка.
— Мне не нравится, что вы начинаете меня поучать. Это доказывает, что ваше отношение ко мне изменилось.
— Пани Агнешка, если мы не уладим дело мирным путем, судья объявит вас в розыск.
— Тогда я покончу с собой, — сказала Агнешка и повесила трубку.
Я связываюсь с пани М., которая просит известную ей особу передать Агнешке, чтобы та ей позвонила. Агнешка звонит пани М. Услышав, что она должна согласиться с моим предложением, вешает трубку. С этих пор Агнешка неуловима. Я разыскиваю ее, высматриваю в тех местах, где она, по ее рассказам, бывает, однако она прячется и от меня. Я хочу рассказать ей, что у нее были за “галлюцинации”, каков механизм создания мира, который вокруг нее выстроили. Агнешка, где бы ты ни находилась, если ты прочтешь эти слова — откликнись.
P. S. В декабре прошлого года у меня был авторский вечер в одном из больших городов Польши. Мне задали вопрос: “Над чем вы работаете?” Я стал рассказывать историю Агнешки и заметил, что одна из слушательниц плачет. После окончания встречи женщина подошла ко мне и сказала, что она — сестра Агнешки. Ищет возможности помочь ей и пришла на мой вечер, чтобы посмотреть, что я собой представляю, и решить, можно ли мне доверить дело ее сестры.
Через неделю я получил историю Агнешки, записанную сестрой. Рассказ начинается со времен войны и “комплекса дома”, возникшего у Агнешки, когда она, еще ребенком, вынуждена была постоянно куда-то из дома убегать. Выселение, стычки с бандами, близость фронта… Тоска по родному углу, покою — и вместо этого полная противоположность: бесприютность, скитания, постоянное бегство. Уже много лет, как связь между сестрами оборвалась. Дело Агнешки становится навязчивой идеей ее сестры.
— Так значит здесь, на одном из этих стульев сидела Агнешка? — спросила ее сестра, оглядывая мебель в моей квартире.
Голубая плитка
ПРОХОДЯТ, держась за руки, две девочки в халатах; у одной заклеен левый глаз, у другой — правый. “Тот мальчик плакал, потому что его хомяк полысел”, — говорит одна из девочек. Больные теснятся на скамейках, из больницы хочется вернуться загорелым. Мусорные ящики хирургического отделения напоминают выставку скульптуры: гипсовые отливки рук, ног, торсов, нагромождение пустых форм; их ненужность — свидетельство скрытых драм тел, у которых позаимствованы формы.
В хирургическом корпусе между второй и четвертой палатами пол выложен коричневой плиткой. Каждая из санитарок: две Дневные и одна Ночная — за время дежурства пересекают это пространство не меньше ста раз. Больной учитель географии подсчитал, что они уже покрыли расстояние от Лиссабона до Владивостока. На этом огромном, бескрайнем пространстве, приблизительно на полпути между второй и четвертой палатами, маячит единственная голубая плитка. Может, в этом месте не хватило одной коричневой? Или рабочим, которые выкладывали пол, захотелось пошутить? А может, у них была более важная цель: оставить некий таинственный знак, который всякий раз, когда там проходишь, бросается в глаза?
Когда больной учитель географии, проснувшись после наркоза, увидел самую красивую в отделении докторшу, склонившуюся над ним, всю в белом, он спросил: “Где я?” Сестра ответила: “Вы в раю”. Он закрыл глаза, не сомневаясь, что уже на том свете. За стеной больная № 44 говорила: “Рис от гречки я еще отличаю, а все остальное забыла. Забыла даже себя”. У больной № 44 шестеро детей, но она не помнит их имен. Не узнает внуков, когда те приходят ее навестить. “Бабушка, это я, Ядя”, — говорит внучка, а она — не желая огорчать эту незнакомую девушку, разрушать ее иллюзии, — деликатно отказывается от знакомства с ней, извиняется, поясняет, что они, должно быть, ищут кого-то другого. После их ухода она просит больную с кровати № 46, двадцатидвухлетнюю Йолю, чтобы та кое-что за нее запоминала. “Запомните, пожалуйста, кто эти люди и что они говорили”. Превращает Йолю, ее мозг, в подсобную кладовую памяти, куда складывает необходимые факты. Записывает их в памяти Йоли, рассчитывая, что в любой момент сможет ими воспользоваться.
Йоля постоянно будила больную № 48, тормошила ее. Сносила гнев, недовольство тем, что ее вырывают из сна, лишают покоя. Та засыпала за едой, на ходу, сидя, разговаривая. Йоля стала живым будильником, неустанно прерывавшим этот сон. Единственным человеком, навещавшим больную № 48, был водитель машины, под которую она попала. Так Йоля помогала обеим Дневным и Ночной, то есть — Ане, Вале и Ночной. И хотя все они — и больные тоже — принимали живое участие в истории Йоли, одна лишь Валя сыграла в ней действительно серьезную роль.
Йоля еще не пришла в себя после наркоза, лежала, осунувшаяся, с не смытой тушью на бровях и ресницах, что производило жуткое впечатление, и еще не было уверенности, что она будет жить, когда в коридоре отделения появился молодой мужчина с букетом из девяти роз. Для непосвященных подобная картина не представляет ничего особенного: кто-то пришел навестить больного. Однако Валя остановила человека с розами: “Сейчас не время посещений”.
Чуть погодя розы, поставленные в кастрюлю, стояли на полу кухоньки отделения, а молодой мужчина излагал Вале свое дело: он опасается, что eгo жена Йоланта может дать неблагоприятные для него показания, утверждая — должно быть, вследствие шока, — что он сильно ударил ее кулаком по голове, а когда она упала, пнул ногой в живот, и это привело к разрыву селезенки и внутреннему кровотечению. А ведь она сама споткнулась и ударилась головой о край дивана. Он хотел бы, чтобы с первого же мгновения, сразу после того, как она очнется, до ее сознания довели истинную версию случившегося, повлияли на нее, помогли ей вспомнить, как все происходило в действительности. “У меня даже была причина поступить так, как, по ее словам, я поступил: к нам пришли знакомые, и она вышла к ним в одной комбинации, а когда они ушли, я сделал ей замечание, и тогда она споткнулась. И теперь мне грозит тюрьма”.
У Вали можно купить минеральную воду, апельсиновый сок, консервированный компот, сигареты, показания пострадавших, выгодные для виновных. Последние обращаются к ней, пока еще не арестованы, пока пытаются установить контакт с пострадавшими, лихорадочно ищут посредников, боясь оказаться лицом к лицу со своей жертвой. Дело это сложное, деликатное: необходимо показать, сколь велико раскаяние виновника, и внушить, что приговор ничего уже не исправит, а лишь нанесет вред и жертве, и обидчику.
— Все бедные, всем плохо, — говорит Валя Йоле, — ну отберут у вас мужа, отца ребенка, из-за вас его отец станет уголовником, арестантом. Вы страдаете из-за того, что случилось, но ведь и он страдает. Уж так отчаивается! Давно уже ждет тут с цветами. Девять роз! Он даже согласится на развод, хоть и любит вас безумно, оставит вам квартиру. На ребенка будет давать. Вы же только упали на диван, правда? А у него есть причины вас ревновать. Думаете, мы все — персонал и больные — не видели, как к вам приходил еще один молодой человек, в кожаной куртке, и тоже принес цветы? Все спрашивал, достаточно ли вы окрепли, чтобы выйти с ним в больничный сад. Ну, так как?
Всю неделю Валя обхаживает Йолю, но в субботу приходят родители. Они убеждают Йолю, что она должна рассказать и про удар, и про пинок ногой. Тогда Валя посвящает в дело больных: только под их нажимом удастся спасти бедного парня. От них требуется постоянно разговаривать с Йолей, советовать, убеждать. Так себя с ней вести, чтобы она поняла: если даст не те показания, всех против себя восстановит. Есть еще один аргумент: Ночная, если захочет поддержать в этом деле Валю, может не услышать звонков с Йолиной кровати. И еще будет трудно доказать, что это она вылила под Йолю мочу, вынимая судно, а не сама больная по неловкости.
Когда молодой следователь, выселив больных с ближайших кроватей, допрашивал Йолю, двадцать пар глаз с дальних кроватей впились в ее спину. Со следователя пот лился в три ручья, так как в тот день победу одержали сторонники закрытых окон. Услышаны были три отрывочных слова: “нога…”, “в ботинке…”, “умоляю”; из них реконструируется весь двух- или трехчасовой допрос. Валя близко к Йоле не подходит. Даже в сторону ее кровати не смотрит. Общественное мнение тоже обращается против Йоли. Палата обсуждает ее вызывающий образ жизни, привычку расхаживать в одном белье. Все ждут парня в кожаной куртке. “А что если запереть дверь на ключ, задержать его, вызвать милицию, пусть проверят, кто он такой?” Только Аня — вторая Дневная — защищает Йолю. Ночная — как утверждают — в этой истории держит нейтралитет. Не было еще случая, чтобы Валя с Ночной объединились.
Только Ночная обладает абсолютной властью. Ночью отделение закрыто, отрезано от мира. Из рук виртуозов хирургической техники, поражающих спасенных тем, что их спасли, власть над их жизнью переходит в руки Ночной. Никто не захотел пойти на эту, нечеловечески тяжелую работу, но никто и не обрел в своей жизни такой полноты власти. Эту власть можно раздуть до невероятных, ошеломляющих масштабов. Подвластные знают, что балансируют на грани жизни и смерти: необходимо снискать благосклонность владычицы, умилостивить божество. Каждый жест Ночной — олицетворение власти, символом которой, орудием, эмблемой является ночной горшок. Достаточно впасть к ней в немилость, и в коридоре под зуммер звонка, на котором значится номер опальной кровати, подкладывается трамвайный билет. Приговор вынесен, звонок обреченного номера не прозвонит. И нельзя уволить Ночную. На ее место никто не придет.
Ночную нельзя уволить, если знать ее жизнь. Про нее говорят, что последние десять лет она не смыкает глаз. “Жизнь совы” начинается в девять вечера. Она готовит первый и второй завтрак детям, которые уже спят: какао, хлеб — и все это выставляет за окно, завернув в полиэтиленовый пакет. В половине десятого вечера отправляется на работу. С десяти до шести утра — дежурство. По дороге домой она делает покупки, приходит, когда дети уже в школе, чистит картошку к обеду, заливает водой; за этим следует первый сеанс сна — до часу дня. Затем — пробуждение, приход детей, обед, уборка, шитье, дети садятся за уроки, около семи — второй, двухчасовой сеанс сна, приготовление завтрака — и все сначала. Единственное светлое пятно — прекрасная квартира, которую оставил муж, бросив ее. Как утверждают некоторые, свои беды она вымещает на больных. Главная ее беда — одиночество. Из-за этого она часто бывает неумолимой. Кое-кто подумывает о мщении. Больная № 33 попросила знакомую актрису сыграть роль цыганки. Актриса должна была пойти к Ночной и погадать ей. С помощью профессиональной гадалки составили предсказание, страшное, угрожающее, где число тридцать три должно было намекнуть, откуда придет несчастье, предвещаемое пиками и трефами — черными картами: никаких красных, никакой надежды. Трудно сказать, что было Ночной предсказано, так как больная № 33, узнав историю ее жизни, отменила визит цыганки. Испугалась, что придуманная ею ворожба может сбыться.
Вторая Дневная, Аня, иногда заключает союз с Валей против Ночной. Валя может быть недоброй, когда дело касается денег, однако часто выступает против Ночной, считая, что ее суровость бесцельна, беспричинна.
Валя уже сорок три года работает и живет в больнице. Бывает, она год-два не выходит на улицу, не видит Варшавы. Двадцать часов проводит в отделении. Без нее уже трудно обойтись, она постоянно под рукой — властная, пытающаяся управлять чужими судьбами. Один из врачей говорит: “Она хочет только, чтобы ценили ее жертвенность. Когда мы попробовали выселить ее с территории больницы, у нее не оказалось денег даже на первый взнос за квартиру. Только смерть разрешит эту проблему, освободит нас от Вали. Но что мы станем без нее делать?” Валя не меняет больным постельное белье, скупится в интересах больницы, собирает несъеденные бутерброды в холодильник и потом их продает. У нее водится спирт и апельсиновый сок из “валютного”.
Сын неизлечимо больной пациентки, забирая мать домой, чтобы не умерла здесь, между Валей и Ночной, рассказал Ане по секрету, что Валя предложила ему наркотики. “Ваша мама умрет такой счастливой, какой никогда не была, отправится прямиком в рай”. Аня замечает, что из города приходят какие-то люди, берут у Вали маленькие пакетики. Одну из сестер она уличила в том, что вместо болеутоляющих та иногда делает больным инъекции витаминов, а наркотики продает Вале. В образе Вали вернулось то, от чего Аня бежала сюда.
Здешние истории делятся на те, что происходят у всех на глазах, и те, что без конца рассказывают больные: эти истории заменяют книги, которых они не читают. Одна из больных рассказывает: чтобы быть в курсе дел своей дочери, она подкупает ее подружку, с которой дочка делится своими секретами. Подружка получает за информацию чулки, кофточки. Доходит до того, что дочь завидует подружкиным нарядам. Соседка больной говорит: “Как выйду из больницы, сообщу матери этой девочки, что вы ее подкупаете и развращаете, заставляя шпионить за подругой”. Разражается скандал. Валя вступается за методы матери, Аня — против; начинается перебранка.
Привозят женщину со страшными ожогами. Ноги у нее облиты кислотой. Она утверждает, что ничего не помнит. Была в гостях и заснула, проснулась в больнице. Санитарки разузнали, как обстояло дело: среди участников вечеринки была ее соперница или соучастник соперницы. Женщине подсыпали в вино люминал, она уснула, появилась соперница и облила ее кислотой. Но жертва ничего говорить не хочет. “Не знаю, не знаю”, — твердит. Ссылается на то, что спала. Покрывает преступницу. В коридоре появляются какие-то люди, пытаются пройти к обожженной. Валя их останавливает. Начинаются переговоры.
Аня всегда одета в черное. Родственники больных просят ее признаться, что она законспирированная монахиня из ордена с очень строгим уставом, требующим жертвовать собой ради ближних. Их интуиция ее удивляет, потому что они близки к истине, однако она все отрицает. Ее тоже нельзя уволить. Она добра к больным; это вызывает ненависть Вали и Ночной. Почему она вступает с ними в борьбу? Три года назад она была директором магазина бытовой техники. Один из руководителей управления брал в кредит у нее в магазине стиральные машины, холодильники, телевизоры, электрополотеры. Когда она продавала что-нибудь за наличные, он забирал деньги, а потом привозил документы каких-то людей. Удостоверения, справки. Кажется, ему это обходилось в 100-200 злотых. Изъятые суммы — иной раз до 50000 злотых в день — он передавал шайке ростовщиков. Начальник аккуратно выплачивал взносы по кредитам, оформленным на мертвые души, Аня же не спала по ночам. Перепробовала все виды снотворных. Ей снились клиенты — лица, знакомые только по документам; она даже прочитала книгу Гоголя.
Между тем начальник не унимался. Потребовал денег из кассы только под его личную расписку. Она отказала. Он пригрозил ей увольнением. Она ответила: “Пожалуйста”. — “Я не стану вас увольнять, но жизнь испорчу”. Она подала заявление об уходе, начальник отказался его подписать, так как боялся ревизии. Она закрыла магазин и повесила табличку: “Магазин закрыт из-за отсутствия персонала”. Начальник сначала пригрозил, что повесит на нее убытки, потом, что сообщит в прокуратуру о самовольном уходе с работы. Ей прислали официальный приказ приступить к работе. Она не явилась. Начальник предостерег, что путь в торговлю будет закрыт для нее навсегда. Она не уступила. Тогда он ее уволил. Она осталась без работы.
— И тут я поняла: то, что случилось, было необходимо, — говорит Аня, — без этого я, наверное, никогда не исполнила бы свой обет. И на два года, оставшиеся до пенсии, решила пойти санитаркой в больницу. Для пенсии можно будет выбрать три месяца из тех лет, когда я хорошо зарабатывала.
Не думала, что испытание будет столь тяжким. Иногда я остаюсь в отделении одна. Эти “малыши” по восемьдесят килограммов — чудовищные младенцы, которых надо перепеленывать, злобые, требовательные. Бывают дни, когда в беспрестанной беготне по отделению единственное утешение — голубая плитка. Ниже нас нельзя опуститься. Он — выше всех, мы — ниже всех. Именно здесь, в особенности ночью, замечаешь абсолютное отсутствие Бога. Ведь не мы, санитарки, все это придумали. Не мы отвечаем за неизлечимость опухолей, за потерю памяти, за непрерывный сон.
Иногда просто руки опускаются, взять хотя бы больную, о которой в отделении говорят: “Это та, что не сумела покончить с собой”. Когда ее привезли, она вырывалась из рук врача и кричала: “Нe xoчy, не хочу, не хочу жить… Не смейте меня заставлять!” Разве я не обязана быть к ней по-особому добра, иначе, чем ко всем остальным? Или фельдшер, который всем больным говорит “ты”. Должно быть, услышал от кого-то из профессоров. Родственники одной больной дали ему взятку 20 злотых, чтобы он обращался к ней на “вы”.
Один больной составил молитву: “Боже, если Ты не существуешь, пусть мне кажется, что Ты возник ради меня…” Ничего подобного в молитвенниках нет, потому что нет больше единого Бога, есть только такой, которого каждый создал для себя сам. И если я хоть раз сделала что-то для людей, то, наверное, это было в тот раз, когда я записала на обороте температурного листка (под рукой не оказалось другого клочка бумаги), чтó говорила одна больная сквозь сон. Ей казалось, что она уже умерла и разговаривает с Богом. Рассказывала Ему о своем сыне, описывала его так, чтобы Бог к нему расположился. Я все записала. Больная умерла, и ее сын понял, какое огромное событие произошло в его жизни. Никогда я так остро не ощущала, что пригодилась другим. Мне кажется, что трое самых близких мне людей, которых уже нет в живых, встречаются, их соединяет то, что происходит здесь. В одном я уверена: они к нам не придут, разве что мы пойдем к ним. А что будет там, во что нас оденут? Наверняка, в какие-нибудь лохмотья. Я становлюсь злой. Обругала больную, у меня вырываются грубые слова. Смогу ли выдержать до конца, как поклялась? Я потеряла троих: мать, дочь и брата. Мать не захотела идти в больницу, в молодости там с ней случилось что-то ужасное. Брат, поручик Армии Крайовой, участвовал в Варшавском восстании, был тяжело ранен. Его вытащила из-под развалин и на носилках доволокла до госпиталя девятнадцатилетняя санитарка, я знаю только, что подпольный псевдоним у нее был Аня: меня так зовут. Случилось это 23 августа. Он был ранен в грудь. Целую неделю она спасала ему жизнь. 29 августа бомба попала в госпиталь и убила обоих. Они лежат рядом на восьмом участке военного кладбища на Повонзках[3], где лежат повстанцы. Я тогда поклялась, что и я когда-нибудь буду делать добро, что придет время, и я сделаю для кого-нибудь то, что сделала Аня. За двадцать лет ничего не сделала. Уход из торговли стал толчком, чтобы в последние минуты деятельной жизни отдать людям хоть частичку того, что совершила та Аня.
Все силы, потраченные на единоборство с каменными глыбами, из-под которых девушка с псевдонимом Аня вытащила раненого, неимоверные усилия, затраченные на то, чтобы дотащить носилки, спустя четверть века воплощаются в точные размеренные движения рук Ани на каждом этапе смены постельного белья. Оттащить больного на грязной простыне к краю кровати. Расстелить на освободившемся месте чистую простыню. Перевернуть и перекатить больного на место, застеленное чистой простыней. Снять с другой половины кровати грязную простыню и расправить свежую. Потом — в обратный путь по коридору, от Владивостока до Лиссабона, с кучей грязного белья.
— Скажите — говорит Аня, — эта голубая плитка что-нибудь означает?