Перевод с итальянского и вступительная статья Петра Епифанова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2012
Перевод Петр Епифанов
Литературное наследие#
Джамбаттиста Базиле
Сказка сказок
Перевод с итальянского и вступительная статья Петра Епифанова
Миллиарды
детей и взрослых на всех пяти континентах помнят сказки про Золушку, Кота в
сапогах, Спящую красавицу. Преодолевая века, расстояния, политические и
языковые границы, они давно стали такой же неотъемлемой частью общечеловеческой
культуры, как поэмы Гомера и Данте, драмы Шекспира или проза Достоевского.
Однако мало кому известно, что эти и многие другие сказки, прочно связанные с именами
Шарля Перро и братьев Гримм, являются переложениями из книги “Lo cunto de li
cunti” (“Сказка сказок”), вышедшей пятью томами в 1634-1636 годах в Неаполе. На
ее титульном листе стояло имя автора: Джан Алессио Аббатутис, а в предисловии
пояснялось, что книга написана кавалером Джамбаттиста Базиле, недавно умершим,
издается заботами его сестры и посвящается покровителю покойного сиятельному
Галеаццо Пинелли, герцогу Ачеренца.
Книга
носит подзаголовок “Lo trattenemiento de peccerille”, “Забава для малых ребят”.
Но уже с первой страницы читателю становится понятно, что детям этот текст
давать не следует, а лучше, наоборот, запрятать его от них подальше… Шарль
Перро и братья Гримм имели все основания существенно “подправить” тексты
Базиле, чтобы сделать их пригодными для детей. Да и неаполитанские бабушки не
по книге, а по памяти собственного детства, пересказывая внукам эти сказки, не
повторяют их буквально. Книга, конечно, предназначена была для взрослых. Она
встречает нас речью, пересыпанной уличными присловьями, отчаянной бранью,
жаргоном казармы и игорного дома, сочными шутками на тему виселицы… Речь
Базиле нередко заставляет вспомнить Рабле; но приемы Рабле используются отнюдь
не по-раблезиански. Перед нами не опрокинутый в смешной абсурд, в карнавальное
буйство мир “Гаргантюа и Пантагрюэля”, где что угодно — даже трагическое —
оборачивается игрой. У Базиле незамысловатые и, вероятно, древние, уходящие в
глубокую архаику, фабулы сказок, главным двигателем которых является магическое
чудо, вплетены в реальную жизнь его времени, всегда конкретную, осязаемую…
Будучи зрителем сказочного действа, ты ни на минуту не забываешь, что остаешься
в мире, каков он есть. В мире горя и зла, где всегда, однако, есть место для
благородства, надежды и радости. Причем вся эта картина реальной жизни
выстраивается как бы невзначай, из мелких деталей, сравнений, характеристик,
обмолвок. При чтении сказок Базиле перед нами будто мелькают лица трактирных
мальчишек, шулеров, служанок и блудниц с полотен Караваджо, лица крестьян и
рыбаков, которые так любил писать Рибера, вспоминаются офорты Жака Калло с
пляшущими горбунами и носатыми старухами, с его знаменитыми “деревьями
повешенных”[1]…
Джамбаттиста Базиле родился в одном из предместий Неаполя около 1570 года (мнения расходятся в диапазоне от 1566-го до 1575-го). Фамилия Базиле, распространенная на юге Италии и поныне, — одна из весьма древних, греческого происхождения. Надо полагать, предки писателя жили здесь еще в те далекие-предалекие времена, когда Неаполь был греческим полисом, а сами земли Юга Италии назывались Великой Грецией[2]. Имена родителей Базиле до нас не дошли, о его детстве и юности мы вовсе ничего не знаем. Богатством семья, судя по всему, не отличалась, зато талантов и пассионарности ей было не занимать. У Джамбаттиста было семь братьев и сестер; брат Лелио стал музыкантом и композитором, а три сестры — известными певицами. В 1603 году Джамбаттиста поступил наемным солдатом в войско Венецианской республики. Судя по его более поздней карьере, Базиле был человеком практичным и цепким; вероятно, в Неаполе, находившемся тогда под испанским господством, попытки устроить свою жизнь ему не удавались, поэтому и пришлось искать доли на чужой стороне.
Около пяти лет Базиле служит в гарнизоне венецианской колонии на Крите, участвуя в обороне острова от турецких нападений. Здесь он посещает литературный клуб, носящий, в духе времени, название юмористическое — “Академия чудаков”. Здесь появляются на свет его первые поэтические опыты. Находясь вдали от Неаполя, он, тем не менее, сочиняет стихи не только на итальянском, но и на неаполитанском языке, ведя на нем стихотворную переписку со своим другом, поэтом Джулио Чезаре Кортезе — одним из горячих ревнителей родного диалекта. Свои стихи — “Утихни, жестокая любовь”, “Плач Девы у Креста” и немногие другие, пока несмелые и подражательные, — он называет “рожденными среди грохота оружия и солдатского пота”. В 1608 году Базиле возвращается в Неаполь и обзаводится семьей. Начинается долгий период служения при дворах герцогов и князей юга Италии. Отныне и почти до самой смерти Базиле будет заниматься устройством театральных представлений, поэтических вечеров, концертов, маскарадов, совмещая это с секретарскими обязанностями. В то же время он попадает в гущу местной литературной и интеллектуальной жизни, войдя в так называемую “Академию бездельников”, где дружески общались не только местные интеллектуалы (поэт Дж. Б. Марино, физик и алхимик Дж. Б. де ла Порта, писатель и историк Дж. Ч. Капаччо и ряд других), но и просвещенные испанские аристократы и чиновники; среди них — поэт Франсиско Кеведо, служивший секретарем у вице-короля.
В первой половине XVII века в Неаполе трудилась целая плеяда поэтов, драматургов, прозаиков, объединенных общим желанием сделать крупнейший город Италии ее литературным центром, подняв неаполитанский диалект до уровня полноценного и самостоятельного литературного языка, способного стать альтернативой тосканскому диалекту в общенациональном масштабе. Но после Данте развитие национальной книжности шло именно на тосканской основе. Итальянский читатель уже не первый век был привычен к тосканскому диалекту; многие поэты и писатели Юга — в их числе великий Торквато Тассо — давно писали на нем. Богатой и развитой литературе на неаполитанском диалекте так и не суждено было выйти за пределы вице-королевства. Не приобретя читателя “внешнего”, она отчасти утратила и своего. Впрочем, волнующая и противоречивая история борьбы как за литературный неаполитанский язык, так в целом за культурную самобытность Юга, продолжается и поныне.
Надо отметить, что наиболее плодотворным для Базиле было сотрудничество не с собратьями-поэтами, а с родной сестрой Андреаной. Пока брат вел суровую жизнь солдата, младшая сестра, благодаря не только голосу и артистическому таланту, но и красоте, стала одной из знаменитейших певиц Италии. В течение десяти лет она состояла при дворе герцога Мантуи, одновременно имея множество почитателей и поклонников среди знатных персон и людей творчества. Помощь сестры имела для Джамбаттиста неоценимое значение. Благодаря ее протекции он смог впервые проявить себя в качестве постановщика и сценариста в придворном театре герцога Луиджи Карафа, одного из влиятельнейших неаполитанских нобилей. С ее же помощью стихотворные сборники Базиле не раз выходили в типографиях Мантуи. В свою очередь, поэт писал тексты многих мадригалов и арий, с которыми выступала Андреана, и сценарии для театральных постановок с ее участием. Наконец, в 1620 году Андреана помогла брату приблизиться к испанскому наместнику в Неаполе. К тому времени Базиле и сам занимал не самое низкое положение в местной иерархии — от лица князей Караччоло (еще одна знатная неаполитанская фамилия) он управлял округом Авеллино, но теперь получил и доступ к самой вершине Олимпа вице-королевства, занимавшего половину итальянских земель. О том, что режиссерские способности Базиле ценились весьма высоко, говорит хотя бы тот факт, что в 1630 году ему была поручена организация маскарадного спектакля “Гора Парнас” по случаю визита в Неаполь Марии Австрийской — сестры короля Испании Филиппа IV.
В последние годы жизни Базиле был связан дружбой с молодым герцогом Галеаццо Пинелли, не чуждым литературных увлечений. Заседания “Академии бездельников” устраивались теперь в городке Джульяно, находившемся во владении семьи Пинелли, во дворике францисканского монастыря. Есть основания считать, что перенести их сюда из Неаполя вынудил повышенный интерес инквизиции к некоторым сторонам деятельности и воззрений “бездельников”. Почитая Базиле как одного из лучших поэтов юга Италии, герцог назначил его на должность управителя Джульяно. Это могло бы обеспечить Базиле безбедную старость, но 23 февраля 1632 года он умер во время жестокой эпидемии гриппа. В рукописях остались те произведения, которым суждено было составить его славу у потомства: поэтический цикл “Неаполитанские музы” и сборник из 50 сказок. Подготовку текстов к печати и другие хлопоты (поиск средств, контракты с типографами) взяла на себя Андреана, посмертно оказав брату, может быть, самую главную услугу.
Сборник под заглавием “Сказка сказок, или Забава для малых ребят”, подписанный псевдонимом, которым Базиле подписывал все свои работы на диалекте, выдержал в течение XVII и XVIII веков полтора десятка полных и множество частичных переизданий. Уже в XVII веке стали появляться его французские переводы. В Германии в начале XIX века Якоб Гримм, кроме написанных вместе с братом переработок для детей, выполнил и точный перевод книги для взрослых, тоже имевший большой успех. Минимум четыре раза сборник был переведен на английский. Однако на литературном итальянском он впервые вышел в полном составе только в 1925 году благодаря трудам виднейшего историка, философа и литературоведа Бенедетто Кроче. С тех пор появилось еще три перевода. Однако и поныне произведения Базиле, на общем фоне итальянской литературы Ренессанса и барокко, остаются сравнительно малоизвестными и малоизученными. Дело не только в том, что неаполитанский диалект требует особого изучения, что для жителя Тосканы, Ломбардии или Венето не намного легче, нежели для иностранца. Здесь, на мой взгляд, проявляется вековой, остро ощущаемый и сегодня, дух регионального соперничества. В объединенной Италии с 1860-х годов и поныне политически и идеологически первенствует Север, выставляя себя перед страной и внешним миром в качестве локомотива национальной культуры. Югу отводится роль неблагополучного родственника, за которого “неловко перед гостями”. Базиле, патриот местной культуры и языка, как и другие писатели и поэты неаполитанского барокко, оказывается в стороне от официальной линии культурной и государственной преемственности. Эти обстоятельства сказываются и на российской итальянистике, в которой культуры севера и юга Италии изучены отнюдь не равномерно. Сказки Базиле у нас прежде не переводились и не были предметом специального исследования.
Скажем
несколько слов о том, в какой среде создавалась книга и какому читателю она
была адресована.
Неаполь
начала XVII века — самый многолюдный город Европы, крупнейший торговый порт и
военно-морская база Средиземноморья. Полумиллионная столица… без государства:
в 1503 году неаполитанская корона перешла к арагонским королям, и на долгие два
столетия Неаполь стал центром одной из провинций необозримой Испанской империи.
Наместник провинции носил громкий титул вице-короля, но это не означало чего-то
исключительного: вице-королевствами были Сардиния, Сицилия, Мексика…
Метрополия непрестанно заботилась об усилении своего военного и
административного господства в Неаполе; здесь стоял мощный гарнизон, с каждым
кораблем прибывали сюда новые испанские чиновники и военные, многие из которых
оседали на постоянное жительство, обзаводились семьями. В то же время
вице-короли старались не ущемлять и права местных влиятельных фамилий.
Неаполитанские кардиналы — выходцы из той же местной знати — составляли сильную
партию при папском престоле. Напряженное, неустойчивое спокойствие в городе
поддерживала мощная артиллерия нескольких замков, повернутая в сторону жилых
кварталов, а также пресловутая испанская “хустисиа”, скорая на пытку и
расправу. Картины художников XVII века с городскими видами, изображая огромное
здание городского трибунала, фиксируют просунутый в окно толстый брус,
заменяющий дыбу[3],
и стоящую перед зданием виселицу. Оба инструмента правосудия использовались по
назначению почти беспрерывно. Один из наиболее ревностных вице-королей XVI
века, знаменитый в истории Неаполя Педро де Толедо, отчитывался в восемнадцати
тысячах смертных приговоров, подписанных им за 20 лет пребывания в должности.
Увы, с досадой заключал наместник, несмотря на столь строгие меры, разбой в
провинции, грабежи и воровство в городе не удалось ни остановить, ни уменьшить.
Огромное количество выпавшего из социальной системы люда: поденщики, нищие, контрабандисты, торговцы краденым, воришки, уличные налетчики, профессиональные карточные шулеры. Целый класс людей (даже семей), круглый год живущих на улице, не имея в собственности ничего, кроме самого убогого тряпья. Широчайшая и неприкрытая проституция, в том числе детская. Убийства “лишних” детей, нередко зачатых вне семьи, обычное дело во всех европейских странах, были в Неаполе явлением настолько массовым, что еще в XV веке Указ королевы Джованны призывал не лишать нежеланных младенцев жизни, а оставлять под покровом ночи у церкви Санта-Мария Аннунциата, где был устроен приют. Эта мера спасла жизнь тысячам “детей Мадонны”, как называли их в городе[4]. Сиротским приютам город был обязан, в частности, своей знаменитой в XVII-XVIII веках девичьей музыкальной капеллой. На фоне массового нищенства и антисанитарии — ослепительное богатство монастырей и церквей, украшенных яркими сочетаниями цветных мраморов и майолик (майолика — несомненное влияние арабского Востока), не говоря о драгоценностях. Необозримое число частных часовенок, лепящихся к любой стене, вплоть до портового кабака или борделя. Неаполь испанской поры отличала особенная пышность и эмоциональность церковных праздников. В дни Страстей Христовых по улицам проходили толпы кающихся, таща на себе тяжелые кресты, бичуя себя в кровь за грехи, совершенные в течение года. В Святой четверг на одной из центральных площадей вице-король умывал ноги двенадцати городским беднякам, подражая примеру Христа, умывшего ноги апостолам. Набожность неаполитанцев искала вещественного и зримого выражения, иногда сливаясь до неразличимости с языческим магизмом. Наряду с патроном города святым Яннуарием они могли призывать на помощь… дух Вергилия, которого народная молва почитала в качестве провидца и мага, а его гробница была местом паломничества. От почти всей остальной тогдашней Европы город отличала относительная толерантность. Здесь существовали греческие и армянские церкви, еврейские синагоги, могли соблюдать свои обряды магометане. За более чем два века своего господства испанцам не удалось в полную силу ввести в городе инквизицию: даже в царствование Филиппа Второго, пережегшего несметное количество “еретиков” в Нидерландах, в Неаполе не горели костры аутодафе. Здесь нашли мирную пристань десятки тысяч изгнанных из Испании мавров и евреев. Именно Неаполь долгое время был убежищем таких известных вольнодумцев эпохи, как Томмазо Кампанелла и Джордано Бруно. Кампанелла, правда, попал здесь в тюрьму, но, во всяком случае, не кончил костром, как Бруно в Риме[5].
Неаполитанец
обладает талантом радоваться жизни, находить в ней красоту и блеск повсюду и в
любых обстоятельствах. Ему свойственна страстная, ревнивая любовь к родному
городу, к его кварталам-муравейникам, шумным рынкам, к великолепной, отражающей
яркое солнце чаше залива. Город расположен вдоль моря в форме полукруга,
постепенно поднимаясь на высокие холмы; смотреть на него как со стороны залива,
так и с холмов — бесконечное удовольствие, что подтверждает и известная
пословица: “Увидеть Неаполь и умереть”[6]. Правда,
четыре века назад над живописными берегами по утрам стояло зловоние:
полумиллионный город, не имея канализации, выливал содержимое ночных сосудов
прямо в воды залива. Но в сказках Базиле мы увидим, как даже такое бедствие
можно облечь в поэзию и юмор. Романтизация жизни во всех ее контрастах и
коллизиях, в сочетании прекрасного и безобразного, определяет вкус народного
искусства Неаполя — его поэзии, музыки, театра, мелкой скульптурной пластики.
Мирская
часть любого праздника — хороший стол. Юг Италии чрезвычайно плодороден,
местная кухня славилась с римской эпохи, и босоногое простонародье знало в еде
толк подчас не хуже богатых господ. Пища как искусство, как предмет
эстетического наслаждения, как целая философия жизни: эта сторона
неаполитанского — и в целом итальянского — образа жизни у Базиле отражена
великолепно.
В праздничные дни на улицах публику развлекали комедианты и жонглеры, бродячие певцы, певшие в оригинальной местной манере, которая сплавляла воедино итальянские, испанские, арабские и греческие мотивы… Народный театр продолжал традиции античной комедии. Юмор его был жизнелюбив, остр, поучителен, но порою жесток и по традиции, идущей еще от Аристофана и Плавта, изрядно приправлен скабрезностью.
О природе
средневекового и ренессансного смеха сказано немало. Российскому читателю
достаточно хотя бы вспомнить ставший классическим труд М. М. Бахтина
“Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса”.
Многие сделанные Бахтиным наблюдения пригодятся современному читателю и для
лучшего понимания художественного метода Базиле.
Во все
времена — в том числе и в Средние века, и в эпохи Ренессанса и барокко, и в
наше время — смех снимает психическое напряжение, страх, обиду. Жизнь человека
минувших эпох имела слишком мало гарантий; по ней периодически прокатывались
смертоносные эпидемии (в Италии до конца XIX века только малярия ежегодно
убивала десятки тысяч), большие и малые войны. Почти ежедневно он мог стать
жертвой произвола власть имущих, жадности более сильных и богатых соседей,
разбоя, множества стихийных и бытовых бедствий. Он был вплетен в густую сеть
отношений зависимости — в семье, в кругу родственников, соседей, товарищей по
ремеслу, в общественной иерархии. Эти связи, с одной стороны, создавали само
положение человека в обществе, защищали его, но и держали его днем и ночью в
узах долга. Личность никогда не была свободна, не оставалась предоставленной
себе самой. Как человек Средневековья и, возможно, даже больше, человек
переходной эпохи — а XVII век и был такой переходной эпохой — повседневно нес
бремя сложной и разнообразной ответственности. Любой горожанин — от нищего до
аристократа — нуждался в периодическом расслаблении. Оттого смех карнавала или
народной комедии и кажется грубым, жестоким, подчас совершенно бессмысленным:
он не должен ни поучать, ни обличать, а лишь расслабить, обновить, проветрить мозг
и нервы. В XVII векe потребность в смехе становится особенно острой. Вся Европа
того времени смеется над шутами, карлами, уродами, над всякой глупостью и
непристойностью, будто стремясь развеселиться любой ценой. Смех воспринимается
как жизненное средство первой необходимости. Базиле — совершенно в духе времени
— начинает свой цикл с рассказа о дочери короля, прекрасной и достойной
девушке, которая повергает своего отца в панику тем, что никогда не смеется. “И
бедный отец, который только и дышал единственной дочкой, чего только не делал,
чтобы избавить ее от грусти. <…> …сегодня одно выдумывал, а завтра
другое. Но все было впустую…” Можно подумать, будто речь идет об опаснейшей
болезни. “И тогда, делая последнюю попытку и не зная, что придумать еще…”,
король придумывает затею жестокую и глупую, пытаясь сделать всех жителей своего
города невольными шутами. Автор, сохраняя невозмутимый тон, отдает себе полный
отчет в жестокости и глупости монаршей выдумки. Но выдумка срабатывает. После
тысячи приключений непроизвольный смех принцессы над отвратительным, дурацким
происшествием… приводит к доброму концу.
Не только смех, по мнению Базиле, целителен. Человека исцеляет и обновляет детская способность удивляться, представить мир как фантазию и тайну, где возможно все, где буквально под ногами растет трава, способная врачевать смертельные раны, а в нескольких милях от Неаполя живут феи. Базиле вплетает сказочный мир в реальную местную топографию, будто за соседним селением, рощей, горой находятся маленькие сказочные государства. Грани между миром взрослой повседневности и миром чудес детской сказки стираются. Через сказку взрослый возвращается в детство, готов “над вымыслом слезами облиться” и снова надеется, что, несмотря на глупости, безрассудства, упрямо повторяемые ошибки, у него еще есть в жизни шанс.
Колорит
жизни Неаполя и сегодня отдает средневековьем. Улица, рынок, песня, церковный
праздник, представление народного театра Пульчинеллы — все это являет глазам
путешественника жизнь огромного города как единой общины, — не в политическом,
не в правовом смысле, а в плане некоего эмоционального единения. То, что в
остальной Европе или утеряно, или, во всяком случае, мало различимо. Это
удивляло иностранца еще полтора века назад:
Богачи и ладзароны[7] —
Все одна душа! У всех
Счастье — те же макароны,
Те же песни, тот же смех!
(Ап. Майков. Из “Неаполитанского альбома”)
Жизнь
здесь трудна и запутана, “неформальные” взаимоотношения пронизывают ее
миллионами нитей, в которых чужаку век не разобраться. Неаполитанец живет
постоянно, если воспользоваться нашими старыми выражениями, “в людях”, “на
людях”; для поддержания своего душевного здоровья он сегодня нуждается в смехе,
в романтике, в сказке еще, может быть, даже больше, чем четыре века назад.
Неаполь до сих пор хранит отношение к поэзии, свойственное глубокой древности. Для него поэт — это в первую очередь певец, поющий от лица своих земляков и для них. Здесь обычное явление, что яркий представитель городской культуры (будь то наш герой Базиле, живописец Сальватор Роза, историки и поэты Сальваторе Ди Джакомо и Фердинандо Руссо, киноактер-комик Тото, драматург Эдуардо Ди Филиппо и многие другие) считает долгом чести оставить своему городу песню. Среди сочинителей песен — адвокаты, медики, политики, военные, священники… Автор может писать прозу или научные труды на итальянском — как бы для всего мира, но поэзию, а в особенности песню, всегда на диалекте, потому что она обращена именно к Неаполю, вдохновлена любовью к нему и говорит о нем. Весьма часто такая песня становится народной и переживает автора на века.
Глядя на Неаполь в его прошлом и современности, можно полагать, что Базиле оставил свой сборник сказок в наследство родному городу — той большой семье, с которой он чувствовал себя связанным везде и повсюду. Мне неизвестно, сохранились ли в памяти горожан песни Базиле, но его сказки живут и поныне. Сегодня в Неаполе существует движение сказочников и собирателей сказочного фольклора, считающих себя наследниками Базиле: они совершенно серьезно говорят о сказке как о средстве социальной терапии…
Есть ли в
сказках Базиле мораль? Да, есть. Это расхожая мораль здравого смысла, довольно
далекая от христианской: она не хочет знать о равном достоинстве людей, не
стремится сострадать убогим и униженным только по причине их униженности; она
совсем не за то, чтобы подставлять правую щеку, когда бьют по левой. Базиле
ничего не имеет против жизни, какова она есть, — с неизбежным неравенством и
противостоянием; пусть человек лишь не переходит пределы дозволенного в борьбе
за место под солнцем, не задирает высоко нос при удаче и не отчаивается в беде.
Главная его мишень — наглый выскочка, который пытается урвать от жизни и от
ближних преимущества, на которые не имеет права ни по происхождению, ни по
талантам.
Начинаются
сказки с истории деревенского дурачины и лентяя Антуона, которому несколько раз
крупно повезло. Однако идея истории Антуона не сводится к заключающей ее
пословице: “Малому да глупому — Бог помогает”. Скорее история сама раскрывает
смысл пословицы. Засидевшийся близ матушкиной юбки Антуон отнюдь не безнадежно
глуп. Он не пытается хватать звезды с неба, не заносчив, не склонен к унынию, а
притом обладает еще и такими трогательными достоинствами, как любовь к
отчаявшейся, гонящей его прочь от себя матери, преданность родному дому и
селению. Семейственность и любовь к родному краю в сознании неаполитанца (и
итальянца вообще) являются необходимыми свойствами нормальной личности. Сказка
обнаруживает, что у “глупого” есть не раскрытые до поры добрые черты, ради которых
судьба к нему благосклонна. А кончается сказочный цикл жестоким наказанием
обманщицы, которая “никогда на ногах башмаков не носила, да захотела носить
корону на голове. <…> Обманом присвоив принадлежащее другим, она
кончила как колос посреди молотилки; и чем выше забралась, тем лишь хуже было
ей падать”.
Автор пишет о жестоких реалиях своего времени запросто, как о вещах будничных, само собой разумеющихся. Нас знобит от неистощимых шуток Базиле на тему виселицы, но их порождала сама будничность казни. Чьенцо, герой сказки “Купец и его сыновья”, хватается за нож, слыша любой шорох в ночной темноте. Еще не удостоверившись в реальности угрозы, он на всякий случай обещает “выпустить сало из брюха” тому, кто нарушил его сон. Готовность без обиняков пустить в ход оружие представлялась естественной чертой поведения мужчины: вспомним хотя бы судьбу великого современника Базиле — Караваджо, рука которого орудовала шпагой не реже и не хуже, чем кистью. Ни Базиле, ни его читателей не смущало, что в сказке “Миртовая ветка” принц, влюбленный в прекрасную фею, одновременно держит при себе семерых куртизанок, одна из которых, судя по всему, еще подросток. Служанку, обманным путем вышедшую замуж за князя, князь после разоблачения велит закопать живой в землю вместе с собственным будущим ребенком, появления которого он трепетно ждал еще вчера (“Заключение”). Впрочем, Базиле способен ярко и сильно передать и романтику любви, и радость отцовства. Нередко он роняет фразы в духе характерного для эпохи жесткого “мачизма”; тем не менее в его сказках идея мужского всевластия то и дело сама себя высмеивает. Напротив, женские образы выписаны с нежной жалостью; автор в них показывает себя хорошим психологом.
Конечно,
за четыре века быт и поведение итальянцев переменились. Не подвергая сомнению
заслуги церкви и школы, отметим, что сами буржуазные принципы межчеловеческих
отношений требуют от гражданина быть gentiluomo, что сегодня понимается как
“человек с хорошими манерами”. Лишь редкий из жителей современного итальянского
города — даже на Юге, который в этом отношении сохраняет больше архаики — в
наши дни позволит себе публично вступить в перепалку, награждая соседа или
коллегу проклятиями и позорными кличками, распуская кулаки или берясь за
оружие, как было довольно обычно в старину. Зато разыгрываемый порой буквально
на улице, в полном согласии со сценариями Базиле, скандал между супругами или
любовниками — не редкость, что не без юмора показывают итальянские театр и
кинематограф. Через столетия человек внутренне остается все тем же. Что
касается внешних форм поведения, тут возможен и регресс: Европа с поразительной
быстротой заполняется выходцами из обществ, весьма близких к Средневековью…
Если же говорить о России, то у нас дух насилия из отношений никогда не
выветривался вполне, а за последние годы старые традиции хамства и унижения
получили новые импульсы. Для нас Базиле, увы, пока отнюдь не устарел. Русскому
читателю в этих сказках явно “что-то слышится родное”; он может найти здесь
немало поводов для серьезных раздумий.
Перевод
выполнен по изданию: Giambattista Basile. Lo
cunto de li cunti. A cura di Michele Rak. Milano, Garzanti, 2009, путем сверки итальянского
перевода с неаполитанским оригиналом. В случаях разночтений (в том числе
цензурного плана) я чаще отдавал предпочтение подлиннику, не смягченному
пересказом, чтобы не потерять дух той среды, в которой рождена книга. Пословицы
и поговорки, рифмованные присказки я старался переводить близко к тексту, но
иногда приходилось вводить близкие по смыслу русские выражения.
Джан
Алессио Аббатутис (кавалер Джован Баттиста Базиле, граф Тороне)
Сказка сказок, или Забава для малых ребят
Вступление
Есть одна пословица из старинных, что называется, прежней чеканки: “Кто ищет, чего не подобает, найдет то, чего не хочет”. Коль обезьяна в сапог влезет, потом не сможет ногу вытащить. Это и случилось с одной оборванкой, что никогда на ногах башмаков не носила, да захотела носить корону на голове. Но как водится, шлифовальный круг все огрехи стачивает; если хоть один имеешь — со всех сторон тебя отчистит; так же вышло и здесь: обманом присвоив принадлежащее другим, она кончила как колос в молотилке; и чем выше забралась, тем лишь хуже было ей падать. И вот как это было.
Рассказывают, что некогда у короля страны, называемой Валле Пелоза[8], была дочь по имени Зоза, и была она столь задумчива, словно некий Зороастр или Гераклит, — что вовсе никогда не смеялась. И бедный отец, который прямо-таки дышал единственной дочкой, чего только ни делал, чтобы избавить ее от грусти. Желая ее развлечь, он приводил к ней то танцоров на ходулях[9], то знаменитого маэстро Руджеро, то жонглеров, то Силы Геркулесовы, то танцующую собаку, то Браконе-прыгуна, то осла, что пьет из кружки, то Лючию-плясунью[10] — сегодня одно выдумывал, а завтра другое. Но все было впустую: ибо ни лекарства маэстро Грилло[11], ни сардинская трава, которая, как известно, вызывает неудержимый смех, ни даже такое испытанное средство, как укол шпагой в диафрагму, не могли заставить ее хоть чуточку улыбнуться. И тогда, делая последнюю попытку и не зная, что придумать еще, повелел король устроить перед воротами своего дворца большой фонтан, который брызгал бы во все стороны маслом. А народ сновал по той улице, словно муравьи. И тогда прохожие, чтобы не запачкать одежду, были бы вынуждены подскакивать как кузнечики, прыгать как козы, перелетать с места на место как белки, то скользя, то сшибая друг друга. Тут-то, по мысли короля, и могло случиться однажды что-нибудь особенно потешное, что уж наверняка развеселило бы его дочь.
Итак, соорудили этот фонтан. И в один из дней Зоза, стоявшая у окна, до того серьезная, будто ее замариновали в уксусе, увидела, как некая старуха, опустив губку в масло фонтана, выжимает ее в кувшинчик, который принесла с собою. И в ту минуту, когда старуха была полностью погружена в свое дело, один дьяволенок-паж из дворца запустил в нее камешком столь метко, что попал в кувшинчик и разбил его на куски.
Тогда старуха, у которой язык был не шерстью поросший и которая никому не позволяла влезть себе на шею, обернулась к пажу и говорит ему:
— Ах ты, грязи комок, шалопай, засранец, горшок ночной, попрыгунчик на чембало, рубашка на заднице, петля висельника, мошонка мула! Смотри, нынче и блохи яд имеют. Так пусть тебя паралич разобьет, пусть матушка твоя дурные вести получит, да чтоб тебе до первого мая не дожить[12], да чтоб тебя копье каталонское достало, да чтоб тебе на веревке ногами дрыгать; как кровь даром не льется, так мои слова исполнятся, и придет на тебя тысяча бед и еще кое-что! Раз уж ты в такой путь пустился — ветер тебе в паруса: и пусть твое семя зря прольется и плода не принесет, пропойца, рвань, сын той девки, что по списку в магистрате в месяц два карлина платит[13], разбойник!
Парень, у которого еще почти не было волос на подбородке, а смысла в голове и того меньше, услышав столь сочную речь, постарался отплатить старухе той же монетой:
— А ну-ка прикрой свою сточную канаву, бабка чертова, рвоты-вызывалка, младенцев-душилка, дерьма кусок, говенный рот!
Услыхав эти новые вести своему дому, старуха до того рассвирепела, что уже полностью сбилась с компаса самообладания и вырвалась из стойла терпения: на глазах у пажа высоко задрав занавес своего убранства, она показала такую пасторальную сцену, что тут и Сильвио мог бы сказать: “Бегите, раскрывши глаза широко, с рогом…”[14]. И когда Зоза увидела эту картину, ее так разобрало, что она чуть не умерла со смеху.
Тогда старуха, видя, что над ней смеются, разгневалась великим гневом и, обратив на Зозу взгляд, наводящий ужас, сказала ей:
— А тебе желаю никогда не увидать, что у твоего мужа в штанах, если только тебя князь Кампо Ретунно[15] замуж не возьмет!
Зоза, услыхав эти слова, вовсе ничего не поняла; она велела позвать старуху во дворец, ибо ей хотелось непременно узнать, просто ли та ее отругала, или наложила на нее некое заклятие.
И старуха отвечала:
— Знай же, что князь, чье имя я назвала, — прекрасное создание, юноша по имени Тадео, который, по заклятию некой феи, положил последний мазок кистью на картине своей жизни и теперь лежит в гробнице у городской стены. И вырезана над ним на камне надпись, где сказано, что та женщина, которая в три дня наполнит слезами кувшин, подвешенный рядом на крючке, воскресит его и он станет ей мужем. Но поскольку невозможно одной паре человеческих глаз пролить столько слез, чтобы наполнить кувшин мерой в полбочонка (разве что, говорят, была в Риме какая-то Эгерия, которая до того плакала, что превратилась в ручей слез[16]), то я, услышав, как Ваше Высочество надсмеялось надо мной, и послала вам это заклятие. И прошу небеса, да сбудется оно на тебе до точки, ради воздаяния за обиду, что я претерпела.
Сказав это, она во весь дух сбежала с лестницы вниз, боясь, как бы слуги ее не побили.
И начала Зоза в уме своем жевать да пережевывать слова старухи; и будто бесенок какой вскочил ей в голову. И когда она довольно уже покрутила мотовило дум и мельницу сомнений вокруг всего этого дела, наконец, повлекла ее за собою, как лебедка, та страсть, что ослепляет рассудок и очаровывает разум. И вот она, зажавши в кулачок сколько-то монет из отцовского ларца, убежала из дворца, куда глаза глядели и куда ноги несли; и так бродила, пока не дошла до замка, где жила одна фея.
Перед нею излила она жар своего сердца; и фея, пожалев столь красивую девушку, которую погнали в неизвестность шпоры юного возраста и ослепляющей любви, дала ей письмо для своей сестры, тоже феи. Высказав Зозе много ласковых слов и похвал[17], утром — когда Ночь через птиц огласила повсюду указ о том, что всякому, кто видел стадо потерявшихся черных теней, будет дано приличное вознаграждение, — фея подарила девушке красивый грецкий орех, говоря: “Возьми, доченька моя, да хорошо береги, но не открывай орех, разве только в минуту самой великой нужды”.
После долгого путешествия пришла Зоза в замок ее сестры, где была принята с такой же благожелательностью. И на следующее утро та фея дала ей письмо к другой их сестре и подарила каштан, с тем же предупреждением, что было сделано касательно ореха. И, проделав немалый путь, Зоза достигла замка третьей феи, которая оказала ей тысячу любезностей, а утром, когда настало время уходить, вручила ей лесной орешек, предупредив не открывать его, разве что крайняя нужда заставит.
Получив три этих подарка, взяла Зоза ноги в руки и прошла многие страны, много преодолела лесов и рек, пока, наконец, через семь лет — в тот самый час, когда трубы петухов подняли с постели сиятельное Солнце, и оно, вскочив в седло, поскакало по своим владеньям — она пришла в Кампо Ретунно, в такой великой усталости, что ноги у нее отваливались. И не войдя еще в город, увидела близ стены мраморную гробницу, а рядом с нею — фонтан, который, видя себя заключенным в оковы из порфира, проливал хрустальные слезы. Тут же был подвешен и кувшин.
Взяла Зоза кувшин, устроила его между коленок, и принялась разыгрывать с фонтаном Плавтову пьесу о двух близнецах[18], вовсе не поднимая глаз от края, — так, что еще не прошло и двух дней, а слез в кувшине набралось на два пальца выше горловины. Еще на два пальца слез, и кувшин был бы совсем полон; но тут Зозу, изнуренную столь сильным плачем, сморил сон, и ей, хоть и против воли, пришлось пару часов вздремнуть под покровом своих прекрасных ресниц.
Между тем одна служанка, с ногами черными, как у сверчка, часто приходила набрать воды из фонтана и знала все, о чем говорит надпись на гробнице, ибо надпись это ни от кого не скрывала. И видя, как Зоза плачет, что и на два ручья хватит, принялась она за нею следить, выжидая, когда кувшин будет уже достаточно полон, чтобы неожиданно вырвать из рук Зозы этот добрый трофей, а ее оставить, как говорится, с мухой в кулаке.
Видя, что Зоза уснула, служанка, пользуясь случаем, проворно подхватила кувшин, уставила над ним глаза и в четыре счета его наполнила. И как только кувшин наполнился до краев, князь, как бы очнувшись после долгого забытья, поднялся из своей беломраморной гробницы, сжал в объятиях эту груду копченого мяса и повел ее прямо во дворец, с празднествами и фейерверками невероятными, чтобы взять себе в жены.
А Зоза, пробудившись, нашла кувшин пустым, а вместе с кувшином — и свои надежды, и увидела раскрытую гробницу; и сдавила ее сердце такая боль, что едва не пришлось ей предъявить пожитки на таможне Смерти. Наконец, видя, что горю ничем не помочь и что никто ее здесь не пожалеет, кроме собственных глаз, которые так плохо стерегли телку ее мечты[19], медленно поплелась она в город. И здесь, услышав о празднике, что устроил князь, и о том, каких благородных кровей взял он жену, легко представила себе, как могло все это случиться, и сказала, вздыхая, что две черные вещи повергли ее на землю — сон и служанка.
Однако всякое живое существо защищается от Смерти, сколько имеет сил: вот и Зоза, чтобы испытать все доступные средства, напротив дворца князя сняла себе для житья миленький домик и оттуда, не находя возможности увидеть кумира своего сердца, рада была хотя бы созерцать стены храма, что скрывал в себе вожделенное ею сокровище. И вот в один прекрасный день увидел ее Тадео, который все время летал вокруг той служанки, как летучая мышь вокруг черной ночи[20], но внезапно обратился в истинного орла, лишь только направил взор на лицо Зозы, бывшее поистине расхищением всех привилегий Природы и радостным кличем победы над Красотою.
Служанка все это приметила и стала сама не своя от злости: будучи уже беременной от Тадео, она пригрозила ему, говоря: “Коль торчать в окошке будешь, меня как по пузу отлупишь и младенчика загубишь”. И Тадео, который более всего на свете желал иметь наследника, дрожа как камыш, оторвал взгляд от Зозы, словно душу от тела, чтобы только не огорчить жену.
Тут бедная Зоза, увидев, как быстро кончилась эта чашка бульона для поддержания ее слабых надежд, и не зная, что еще предпринять, вспомнила о дарах фей. И когда раскрыла грецкий орех, из него вышел карлик ростом с младенца, премилый человечек, какого свет не видал; забравшись на подоконник, он запел такими трелями, такими извивами да переливами, что равнялся с Компар Юнно, превосходил Пеццилло и оставлял далеко позади не только Чеккато де Потенца, но и самого Короля птиц[21].
По случаю увидела его и услыхала служанка; и до того ей захотелось его иметь, что позвала она Тадео и говорит ему: “Если не принесешь вон того чертенка, что так сладко поет, меня как по пузу отлупишь и младенчика загубишь”. Князь, которого уже хорошо взнуздала эта арапка, тут же послал спросить у Зозы, не продаст ли она ему карлика. Зоза в ответ велела ему передать, что торговкой сроду не была, но если он хочет получить его в подарок, то она ему, конечно, отдаст, ибо ей это будет только в честь. Тадео, более всего желая угодить жене ради наилучшего ее разрешения от бремени, принял подарок.
Как миновало четыре дня, Зоза открыла второй подарок — каштан, и из него вышла курочка с двенадцатью золотыми цыплятами, и стали они по подоконнику ходить да похаживать, пока служанка их не увидала; и тогда пришло ей столь великое желание их иметь, что пробрало ее до самых пяток. Призвала она Тадео и, показав ему эту прелестную штучку, говорит: “Если вон ту курочку не купишь, меня как по пузу отлупишь и младенчика загубишь”.
И Тадео, что поддавался на такие угрозы и крутился, будто его привязали к хвосту этой щенной суки, опять послал к Зозе, предлагая дать ей любую цену, сколько запросит, за столь прекрасную курочку. От нее пришел тот же ответ, что и прежде: пусть он берет курочку даром, а о цене говорить — только время зря терять. И он, поскольку не мог без этого подарка обойтись, поневоле задумался: снова заполучив лакомый кусок, он был удивлен щедростью женщины, ибо ведь женщины по природе до того алчны, что не хватило бы им и всего золота, что вывозят из Индий[22].
Когда прошло еще несколько дней, Зоза открыла и последний подарок — лесной орешек; и оттуда выскочила куколка, что пряла золотую пряжу — дело поистине небывалое в мире. И когда она посадила ее на то же окошко, служанка тотчас увидала и, шмыгнув носом, позвала Тадео, чтобы сказать ему: “Если куколку не купишь, меня как по пузу отлупишь и младенчика загубишь”. И Тадео, которого взбалмошность жены крутила, словно мотовило, и за нос водила, точно теленка с продетым в ноздри кольцом, во всем ей покорный, не имея дерзости послать и попросить куколку у Зозы, на этот раз решил пойти самолично, ибо помнил пословицу: “Лучше своим лицом, чем с добрым гонцом”, и другую: “Кому не нужно, тот посылает, а кому нужно, сам идет”, и еще: “Кто рыбку скушать хочет, пусть сперва хвост себе намочит”. Он долго просил у Зозы прощения за то, что был перед нею неучтив, связанный долгом исполнять прихоти беременной жены; но Зоза пришла в восторг, оказавшись рядом с тем, кто был причиной столь многих ее приключений, и, сдерживая свои чувства, даже заставила просить себя сверх меры, чтобы задержать весла в плавании и подольше наслаждаться видом своего господина, которого похитила у нее злая служанка. Наконец, как и в прошлый раз, она отдала ему куколку. А прежде чем отдать, шепнула на ушко этой глиняной игрушке вдохнуть в сердце служанки новое неукротимое желание — как бы сказок послушать.
Когда Тадео увидел куколку у себя в руках, не потратив на это ни сто двадцатой доли карлина[23], он, пораженный такою любезностью, готов был предложить Зозе взамен ее благодеяний хоть княжество свое, хоть саму жизнь свою. Вернувшись во дворец, он отдал куколку жене; и едва лишь служанка взяла ее в руки, чтобы поиграть, как куколка, подобно Амуру, принявшему облик Аскания в руках Дидоны[24], вложила ей в сердце огонь. Явилось у нее такое жгучее желание слушать сказки, что не могла она терпеть, и боялась, как говорится, “затронуть рот” и родить младенца-болтуна[25]. И потому позвала мужа и сказала ему: “Если мне сказочников не приведешь, меня как по пузу отлупишь и младенчика погубишь”. И князь, чтобы миновать такую беду, повелел срочно объявить подданным: в такой-то день — в час появления звезды Дианы, когда она приходит разбудить Рассвет, чтобы он хорошенько прибрал улицы, где должно будет прошествовать Солнце, — пускай все женщины той страны соберутся в условленном месте.
Однако Тадео не имел охоты томить столь великое множество народа ради особенного удовольствия своей жены; да и самому ему невмоготу было видеть такую толпу. И выбрал он из всего города только десять сказочниц, самых лучших — тех, что казались самыми опытными и речистыми. И это были Цеца Хромая, Чекка Кривая, Менека Зобатая, Толла Носатая, Поппа-горбунья, Антонелла-ползунья, Чулла Толстогубая, Паола Косоглазая, Чометелла-паршивка и Якова-говнючка[26].
Записал он их на листок, отослав домой всех остальных, после чего все они вместе со служанкой, неся над нею балдахин, взошли по лестнице дворца и неспешно направились во внутренний сад, где густолиственные ветви были так перепутаны, что и самому Солнцу не удавалось раздвинуть их шестом своих лучей. И когда уселись под шатром, который оплетали со всех сторон виноградные лозы, а в середине бурлил славный фонтан школы придворных, — ибо эта оборванка изо дня в день учила их сплетничать[27], — Тадео обратился к собравшимся, говоря:
— Нет на свете занятия более желанного, почтеннейшие мои сударыни, чем слушать о делах других людей, и не без глубокого смысла некий великий философ сказал, что для человека наибольшее удовольствие — слушать занятные рассказы. Ибо когда он слушает приятное, тревоги улетают, тяжкие мысли увядают, и жизнь продлевается. Я видел, как ради этого желанья ремесленники оставляют мастерские, продавцы — прилавки, адвокаты — судебные дела, а негоцианты — счетные книги и, открыв рты, целыми днями просиживают в цирюльнях или в кружках болтунов, слушая фальшивые новости, сочиненные вести и газеты из воздуха. По этой причине должен я извинить и свою супругу, что вбила себе в голову столь тягостное для меня желание — слушать сказки. Ради этого, если вам угодно будет, как говорится, подставить горшок под струю моей благородной княгини, да и моему желанию угодить, будьте любезны в течение ближайших четырех или пяти дней, ради наилучшего ее разрешения от бремени, рассказывать сказку за сказкой из числа тех, которыми обычно старухи тешат малых ребят, собираясь всегда в этом месте. Каждое утро после завтрака, полагая начало беседе, мы будем завершать ее некой стихотворной эклогой, которую прочтут наши слуги, чтобы в веселии проводить нам жизнь; ибо достоин сожаления тот, кто умирает.
Сказав эти слова, Тадео кивнул собравшимся головой, и они ответили согласием; затем были приготовлены столы и поданы кушанья, и все принялись за еду; а когда окончили, князь подал знак Цеце Хромой запалить, что называется, фитиль у пушки. И она, сделав почтительный поклон князю и его супруге, начала рассказывать.
Сказка про орка[28]
Первая забава первого дня
Антуон из Марильяно, которого матушка, по причине невыносимой его бестолковости, выгнала из дому, поступает в услужение к орку; и дважды, желая вернуться к себе домой, получает от орка чудесный подарок, но оба раза дает обмануть себя хозяину гостиницы, где останавливается на ночлег; наконец, Антуон получает от орка палку, которая, сперва наказав его самого за невежество, затем помогает ему воздать должное обманщику и обогатить свое семейство.
Кто первый изрек, что Фортуна слепа, понимал больше, чем
маэстро Ланца[29],
много рассуждавший на эту тему. Ибо поистине она действует вслепую, вознося
таких людей, кому самое место пастись на бобовом поле, и безжалостно свергая с
высоты на землю тех, которые суть истинный цвет человечества. Об этом я и
предлагаю вам сейчас послушать.
Рассказывают, что жила некогда в селении Марильяно одна добрая женщина по имени Мазелла, которая, кроме семи уже взрослых девок-замухрышек, длинных как жерди, имела сына — такого бездельника, такую бестолочь — впору хоть со скотиной на лугу пасти, что не сгодился бы зимой снежки лепить, не то что к какому доброму делу. И до того было ей лихо, как той свинье, что под нож ведут. И не проходило дня, чтобы она не говорила ему так:
— Что ты сидишь еще в этом доме, нахлебник проклятый? Сгинь от меня, кусок мерзости! Уйди с глаз моих, халдей эдакий! Иссохни, чертополох окаянный! Вон проваливай, поросенок! Подменили мне тебя в колыбели, и вместо куколки, вместо красавчика, вместо ангельчика, вместо миленького моего мальчика подложили борова ненасытного!
Вот какие слова Мазелла говорила сыну, ругательски его ругая.
И наконец, потеряв всякую надежду, что Антуон (так звали сына) повернет голову в добрую сторону, в один из дней, хорошенько намылив ему голову без мыла, схватила Мазелла скалку и начала снимать у него со спины мерку для кафтана. Антуон, не ожидавший такого поворота дела, когда увидел, как матушка по хребту его обмеривает, как по ребрам оглаживает да какой знатной подкладкой задницу ему подбивает, еле вырвался у нее из-под скалки и дал деру. И шел без роздыху чуть не до полуночи, когда в лавках у тетушки Луны уже зажглись фонарики. И пришел к подножию гор, да таких высоких, что с облаками в чехарду играли, кто кого выше. И тут, на корнях тополя, близ устья пещеры, вырубленной в скале, сидел орк; и — матушка моя — какой же он был страшный!
Был он маленького роста и безобразен телом, с головой больше индейской тыквы. Лицо в шишках, брови сросшиеся, глаза косые, нос приплюснутый, ноздри — как две дыры в отхожем месте, рот — как мельница, с двумя клыками длиной до колен, грудь мохнатая, руки — как ткацкое мотовило, ноги кривые, а ступни широкие, как гусиные лапы. А если вкратце, похож он был на демона, как рисуют на картинах, где его архангел Михаил копием поражает, на пугало огородное, на сонное наваждение, на злое привидение, что словами невозможно описать, а разве только сказать, что он навел бы дрожь на Роланда[30], ужаснул бы Скандербега[31] и заставил бы побледнеть самого отпетого деревенского драчуна.
Но Антуон, которого было и камнем из рогатки не испугать, не смутился, а, будто и добрый человек, сделал орку почтительный поклон и начал такой разговор:
— Бог в помощь, сударь! Как дела? Как здоровьице? Не надо ли чего? Не знаешь ли, сударь, сколько еще осталось ходу до места, куда я путь держу?
Орк, услышав дурацкую речь — с пятого да на десятое, — засмеялся и, поскольку пришелся ему по сердцу нрав дуралея, сказал ему:
— Слушай, парень, хочешь жить у хозяина?
Антуон говорит:
— А это смотря сколько мне в месяц положишь.
Орк ему на это отвечает:
— Постарайся служить мне честно, как договоримся, и будет тебе у меня хорошо.
Ударили они по рукам, и остался Антуон служить у орка. И было у орка в дому столько еды, что на землю сыпалась, а работы — хоть весь день на овчине лежи и не вставай. И таким манером за четыре дня стал он толстый как турок, упитанный как вол, нахальный как петух, красный как рак, крепкий как чеснок, пузатый как кит, и кожа на нем натянулась как на барабане, что и глаза еле открывались.
Однако не прошло и двух лет, как надоело Антуону сытое житье, и такая пришла ему великая охота повидать свою деревню, что, тоскуя о родном доме, стал он снова худой, почти как прежде был. А орк его прознал до такой черточки, что в самые кишки ему глядел и каждый пук из задницы слышал. И видит орк, что стал Антуон как женка недолюбленная, что ничем ему угодить невозможно, отозвал его раз в сторонку и говорит:
— Антуон мой милый, вижу я, как ты истомился по родненьким своим. И я, любя тебя, как свои очи, только рад буду, если ты прогуляешься до дому и свое желание исполнишь. Так что бери вот этого осла, с которым веселее будет тебе путь-дороженька. Только смотри, не говори ему никогда: “Пошел, засранец!” Прошу тебя, ради памяти покойного моего дедушки; не то пожалеешь потом.
Антуон взял осла и, не сказав орку даже “Счастливо оставаться”, запрыгнул верхом — и знай себе потрусил. Но и сотни шагов не проехавши, слез с осла и говорит ему: “Пошел, засранец!” И рта еще не успел он закрыть, как ослик стал из заднего места испражнять жемчуга, рубины, изумруды, сапфиры и алмазы, каждый величиной с орех. Антуон так и застыл с раскрытым ртом, глядя на столь прекрасные какашки, великолепные говняшки, на понос сей драгоценнейший, а потом с великим ликованием, наполнив переметную суму всеми этими радостями, снова забрался ослу на круп и, вложив ему ногами прыти, поспешил к ближайшей гостинице.
Спешившись у ворот, первым делом он сказал гостиннику:
— Привяжи осла, да задай ему корму до сытости, но смотри, не говори ему: “Пошел, засранец!”, чтобы тебе не пожалеть потом. А пожитки мои сохрани в надежном месте.
Гостинник, что был четырех благородных искусств мастер[32], салака бывалая, в четырех портах плавала, в пяти бочках просолилась, с кишок до мозгов проходимец, услышав столь странное предостережение и увидев такие игрушки, что стоили немалых тысяч, решил разузнать, какую же имеют силу эти слова. И вот, накормил Антуона до сытости, напоил его, сколько ему пилось, заложил его поглубже между тюфяком и толстым одеялом, и, еще не дождавшись, пока он глаза сомкнет, побежал на конюшню и говорит ослу: “Пошел, засранец!” И осел, по магическому действию этих слов, вновь проделал все, что и прежде, разразившись поносом золота и потоком самоцветных камней. Увидев сие драгоценное испражнение, гостинник решил подменить осла и обдурить деревенского невежу Антуона, не считая за труд пыль в глаза пустить, вокруг пальца обвести, обдурить, облапошить, надуть, в мешок посадить и показать светлячка вместо фонаря этому глупому борову, хаму, болвану, барану, раз уж тот к нему в руки попал. И на рассвете, когда хозяюшка Аврора вышла вылить ночной горшок своего старика Тритона, полный красного песку, в восточное окошко[33], проснулся наш Антуон, час глаза кулаком протирал, с полчаса потягивался, разов шестьдесят то зевнул, то пукнул, вроде бы как сам с собою беседуя, потом позвал хозяина и говорит ему:
— Поди-ка сюда, дружище. Вовремя платить — долго дружить; нам дружба, а кошелькам война; давай сюда счет, расплачусь — не обижу.
— Хорошо, коли так: столько за хлеб, столько за винцо, то за похлебку, это за мясо, пять за стойло, десять за кровать, чтоб помягче лежать, а пятнадцать — чтоб тебе добрый час пожелать.
Вытянул Антуон свои денежки и, взяв ослика подменного, да сумку с камнями, годными только мешки стирать, вместо тех, что впору в перстни вставлять, потрусил верхом к родному селению. И только коснувшись ногою порога, заголосил, будто крапивой ошпаренный:
— Беги сюда, мамочка, беги скорее! О, как мы богаты теперь! Полотенца расстилай, простыни разворачивай, покрывала раскидывай. О, какие сейчас сокровища увидишь!
И матушка, с великою радостью открывши сундук, стала оттуда вытягивать приданое, что дочкам берегла: простыни тонкие, что как дунешь, так полетят, скатерти, душистым мылом благоухающие, покрывала цветов столь ярких, что в глазах рябило, и теми весь двор устелила. Завел Антуон во двор осла и давай напевать сладким голосом: “Пошел, засранец!” Но что поделать, если это “Пошел, засранец!” осел оценил не более высоко, чем некогда иной осел — звуки лиры[34]. Во всяком случае, повторив и трижды и четырежды, Антуон не добился никакого успеха. И тогда, схватив толстую дубину, стал лупить невинную скотину, и так бил, и так колотил, что наконец несчастное животное не вытерпело и наложило на белейшие матушкины простыни хорошенькую желтую плюху.
Увидела бедная Мазелла, как на то самое, в чем она полагала единственную надежду выбраться из бедности, осел навалил столь много богатства, что весь дом ее наполнился зловония. Схватила она палку и, не дав Антуону времени открыть сумку и показать ей золото и камни самоцветные, отдубасила его от всего материнского сердца. А тот — шапку в охапку да и вон со двора, и побежал что было духу обратно к орку. Орк, видя, что Антуон приближается, словно не по земле идя, а по воздуху летя, и от своей волшебной силы зная, что и как с ним приключилось, стал хорошенько кислым соусом его поливать да поперчивать за то, что дал он гостиннику так над собою надсмеяться. И называл его отбросом Божьего творения (матушка моя, и вымолвить-то страшно!), и мешком пустым, и петухом бесхвостым, и сараем гнилым, и корягой кривой, и поросенком неблагодарным, и тупицею, и пустомелею, и простофилею, что взамен осла, срущего драгоценностями, позволил подсунуть себе скотину, приносящую лишь обычные шарики ослиной моццареллы[35]. И Антуон, проглотив эту пилюлю, поклялся, что никогда больше не позволит обхитрить и надсмеяться над собою ни одной живой душе.
Однако через год опять обуяла его та же самая головная боль; и стал он изнывать от желания увидеть родимую матушку и сестер-голубушек. Орк, что был лицом ужасен, а сердцем прекрасен, отпустил его, а на прощание подарил ему красивую скатерку, говоря так:
— Отнеси ее матушке; только предупреждаю тебя, не будь такой осел, как с тем ослом, что подарил я тебе в прошлый раз. И пока не придешь к себе в дом, не говори: “Развернись, скатерка!” и “Свернись, скатерка!” А иначе, коль опять с тобой приключится беда, сам будешь виноват. Ну, а теперь — в добрый час, ступай, да возвращайся поскорее.
Ну, пошагал Антуон к дому; и лишь немного отойдя от орковой пещеры, положил скатерку наземь и сказал: “Развернись, скатерка!” И она тут же развернулась, и увидел он на ней много всякого добра: всякие товары роскошные, всякие штуки галантные, что у знатных господ в домах; и все вещи такой красоты, что глазам не поверишь. И быстро говорит: “Свернись, скатерка!” И скатерка свернулась, и все вещи скрылись внутри. Подхватил ее Антуон под мышку и прямиком к прежней гостинице. Пришел и говорит гостиннику:
— Возьми и сбереги мне эту скатерку. Только смотри, не говори ей: “Развернись, скатерка!” и “Свернись, скатерка!”
Ну, а тот — он ведь был кусок, трижды на огне поджаренный, — отвечает ему:
— Будь спокоен, все сделаю, как надо.
И, задав ему хорошенько покушать и напоив его так, что впору хоть обезьяну за хвост ловить, уложил его спать. Потом взял скатерку и произнес эти самые слова. И скатерка раскрылась, и столько оказалось на ней дорогих вещей, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Тогда гостинник спрятал скатерку, а взамен подложил Антуону другую, по всему похожую. Антуон, поднявшись утром, взяв подменную скатерку, пустился в путь и, вскоре дойдя до дому, кричит матушке:
— Теперь-то мы уж точно прогоним бедность со двора, любезная матушка! Не придется тебе больше тряпки перебирать, дырки латать да лоскутья сшивать!
С этими словами положил он скатерку на землю и сказал: “Развернись, скатерка!” Но хоть бы он с утра до ночи эти слова повторял, только бы время потерял, ибо не мог получить от скатерки ни крошки, ни соломинки. Видя, что дело идет против шерсти, говорит Антуон матушке: “Поделом мне, дураку. Опять меня гостинник вокруг пальца обвел. Ну, однако мы стоим один другого, найду и я на него управу. Лучше бы ему на свет не родиться! Лучше бы его телега колесом переехала! Да пусть в моем дому самая лучшая вещь пропадет, если я, когда приду спросить с него за осла и за сокровища, не перебью ему в гостинице все чашки и плошки на мелкие кусочки.
Как услышала матушка новую ослиную историю, развела хорошенько огонь в очаге и говорит Антуону:
— Сдохни, сломи себе шею, сыночек проклятый! Чтоб тебе хребет по позвоночку рассыпали и не собрали! Вон катись с моего порога! Лучше бы мне кишки мои показали и обратно не вложили! Лучше бы меня грыжа загрызла или зоб задушил, когда ты у меня между ног пролезал. Сгинь отсюда сей же миг, и пусть дом этот жжет тебе пятки, как огонь! Вытрясла уж я тебя из своих пеленок, и не считай меня больше за ту дуру, что высрала тебя на белый свет!
Несчастный Антуон, видя такую жаркую молнию, не стал дожидаться грома и пустился наутек, будто стибрил мыла кусок — только пятки сверкнули. Побежал снова к орку. Орк, увидев, что он явился не запылился, да лица на нем нету, сразу понял что к чему, и сыграл Антуону звонкую сонату на чембало, сказав ему так:
— Уж не знаю, что меня удерживает засветить тебе под глазом добрый фонарь, раззява ты эдакая, кошель без завязок, рот говенный, кусок протухлый, гузно куриное, балаболище, фанфара суда викариатского, что ради каждого пройдохи на базаре трубить готова[36]! Ох, вот бы тебе выблевать все кишки изнутри, авось тогда и горох повысыпался бы из дурной твоей башки[37]! Если бы запер ты роток да на крепкий замок, то не случилось бы с тобой того, что случилось. Но у тебя рот как ветряная мельница, и промолол ты впустую все счастье, что само тебе в руки пришло!
Антуон, обруганный поделом, зажал хвост между коленок и молча внимал сей музыке. И после того три года исправно нес службу у орка, не больше надеясь когда-либо домой к себе вернуться, чем графский титул заполучить. Но время прошло, и опять его залихорадило: пришел ему каприз прогуляться до дому, и стал он опять у орка отпрашиваться. И орк, устав от его нытья, рад был его отпустить. И дал ему гладко обтесанную палку, сказав при этом:
— Возьми в подарок, чтобы помнить мою доброту. Только смотри, не говори никогда: “Поднимайся, дубина!” или: “Ложись, дубина!”, а скажешь — ох, не желаю тебе, что тогда с тобой приключится.
Взял Антуон палку и говорит:
— Истинно, вырос у меня зуб мудрости, уж больше я не мальчик и знаю, во сколько пар трех быков запрягают. А кто теперь над Антуоном вздумает посмеяться, тому легче свой локоток поцеловать.
Орк ему на это отвечает:
— Мастера по делу судят. Говорить много женщине пригоже, а мужчина делом хорош[38]. Поживем — увидим. Ты парень не глухой: я сказал, а ты слыхал. Вовремя остеречь — наполовину сберечь. А теперь ступай, да гляди в оба.
И еще не окончил орк свои наставления, как Антуон уже поспешил к дому. Но и полмили еще не одолел, как не стерпел зуда любопытства и сказал палке: “Поднимайся, дубина!” И в один миг с волшебным словом свершилось новое чудо. Палка, будто у нее внутри сидел чертенок, как вскочит, да как начнет охаживать бедного Антуона по спине и по ребрам! И сыпались удары как дождь с ясного неба — один другого не дожидался. Бедняга, видя, что палка скоро отделает его, как сафьяновую кожу, вскричал: “Ложись, дубина!” Тогда только палка и перестала полосовать ему спину вдоль и поперек.
Пройдя такое доброе обучение за собственный счет, Антуон воскликнул:
— Правду говорят: кто задом пятится — тот ногу подвернет. Клянусь, на этот раз я уж своего случая не упущу. Поспешу, однако, пока не лег еще спать тот, кому сегодня предстоит веселый вечерок!
Так приговаривая, вскоре дошел он до прежней гостиницы, где был принят с величайшими на свете почестями, ибо знал гостинник, сколько доброго сала можно из этой свиньи вытопить. Антуон ему говорит:
— Возьми да сбереги мне эту палку. Но смотри, не говори ей: “Поднимайся, дубина!”, потому что опасное это дело. А не послушаешься, то не жалуйся потом на Антуона, не виноват я буду в твоей беде.
Гостинник, безмерно обрадованный третьей удачей, напичкал его до отвала всякими кушаньями и дал ему увидеть дно у кружки. И когда отвел его, еле стоящего на ногах, в спальню, сам побежал туда, где положил палку, да и жену с собой позвал, чтобы показать ей новый счастливый праздник. И, полный благих надежд, сказал палке: “Поднимайся, дубина!” И начался для них праздник: так стала она углаживать им бока — там треснет, а тут хрястнет, — такой показала им вход и выход с пушечным салютом, что, видя себя в самом горьком положении, оба, и муж, и жена, неотступно преследуемые палкою, побежали будить Антуона, умоляя его о пощаде.
Антуон, видя, что все вышло как задумано и макаронина легла, как ей подобает, к сыру, а капустный кочешок — к салу[39], говорит:
— Не дождетесь вы пощады. Так и помрете под палкой, коль все мое обратно не вернете.
Тогда гостинник, которого хорошенько уже растолкла волшебная палка, закричал:
— Возьми что хочешь — и свое, и мое, только избавь от проклятого этого битья мои лопатки!
И, чтобы удостоверить Антуона, выдал ему тут же все, что увел у него обманом. Заполучив то в руки, Антуон приказал: “Ложись, дубина!” — и она приземлилась и спокойно легла в сторонке. Взяв осла и все прочее, пошел Антуон к матушке домой. И здесь, проведя королевский турнир с задницей осла и успешно испытав действие скатерки, собрал немало добра, выдал замуж сестриц и обеспечил матушку, чем подтвердил верность сказанного:
Малому да глупому — Бог помогает.
Миртовая ветка
Вторая забава первого дня
У одной крестьянки из Миано рождается миртовая ветка; впоследствии в эту ветку влюбляется принц, и она оказывается прекраснейшей феей. Затем принц уходит далеко и оставляет ее в прежнем виде миртовой ветки, привязав к ней колокольчик. Входят в дом принца некие дурные и завистливые женщины; когда они трогают колокольчик, из ветки выходит фея; ее убивают. Принц, вернувшись и обнаружив это несчастие, готов умереть от горя; чудесным образом он снова обретает возлюбленную, казнит убивших ее куртизанок и делает фею своей женой.
Не было слышно ни шороха, пока Цеца продолжала рассказывать; но как только окончила, завязался долгий разговор: все стали без умолку болтать про какашки осла да про волшебную палку. И кто-то сказал, что, если бы вырос целый лес таких палок, ох, мало нашлось бы охотников заниматься разбоем, а те, что грабили прежде, образумились бы; и не было бы, как стало в наши времена, больше ослов, чем грузов[40]. И когда уже порядком наговорились про эти дела, князь повелел Чекке продолжить нить сказок. И она сказала:
— Если бы думал мужчина, сколько ущерба, сколько бед, сколько падений случается в мире по вине проклятых распутниц этого света, то даже следа бесчестной женщины больше бы опасался, чем вида змеи, и не тратил бы свою честь ради отбросов из борделя, не обращал бы жизнь в лечебницу скорбей, и не изводил бы все имение на шлюху, что и трех торнезе[41] не стоит; ибо она только накормит тебя пилюлями, где смешаны горести и обиды, — как вы сможете услышать сейчас об одном принце, что попал в силки этой дрянной породы.
Рассказывают, что жили в селении Миано муж с женою, у которых не было детей, и томились они
великим желанием оставить по себе хоть какое-то потомство — особенно жена,
которая только и говорила: “Боже, да мне бы хоть кого-нибудь родить; все равно,
хоть миртовую ветку!” И часто повторяла она эту песню; и до того докучала
небесам этими словами, что стал расти у нее живот и округлилось брюхо, и через
положенный срок, вместо того чтобы разродиться мальчишкой или девчонкой,
произрастила она из Элизейских полей своего чрева
самую настоящую миртовую ветку. И с великим удовольствием посадив ее в вазу,
украшенную многими прекрасными маскаронами, поставила
на подоконник, поливая ее утром и вечером с бóльшим
старанием, чем крестьянин — капустную грядку, урожаем с которой надеется
оправдать наем огорода.
Однажды сын короля, что ходил тем путем на охоту, проезжая мимо ее дома, безмерно увлекся этой красивой веткой и послал сказать хозяйке, чтобы продала ему ее за любую цену, какую только захочет. И хозяйка, после тысячи отказов да отговорок, наконец, возбужденная выгодой, связанная обещаниями, приведенная в смятение угрозами, побежденная мольбами, отдала ему вазу, заклиная беречь и холить ветку, ибо любила ее воистину не меньше дочери и так именно ее и ценила, как плод своей утробы.
И вот принц с величайшей радостью велел принести вазу с веткой прямо к себе в покои и поставить на подоконник и стал окапывать и поливать ее своими руками. А потом случилось вот что: однажды вечером улегся принц в постель, слуги погасили свечи, и едва все вокруг утихло и все во дворце погрузились в первый сон, как услышал принц в доме шаги, будто кто ощупью потихоньку идет к его ложу.
И стал он думать: то ли это слуга крадется стащить кошель с деньгами, то ли домовой — сдернуть со спины одеяло; но как он был человек мужественный, который не устрашился бы и злого беса, то застыл на месте, словно мертвая кошка, ожидая, что будет дальше. И тут он почувствовал, что это существо приблизилось к нему вплотную, и от прикосновения ощутил, что оно гладкое; и где он ожидал наткнуться на иглы дикобраза, там нашел нечто более нежное и мягкое, чем берберская шерсть, более приятное и податливое, чем хвост куницы, более шелковистое и легкое, чем перышки щегленка. Он быстро передвинулся поближе, подумав, что это фея (как оно и было на самом деле), приклеился к ней, словно коралловый полип, и принялись они в игры играть: то в “Поклюй, поклюй, воробушек”, то в “А ну-ка, где спрятал камушек?”[42].
А потом — прежде чем Солнце вышло, как главный врач, осмотреть поникшие и печальные цветы, которые ожидали его с нетерпением, — загадочная гостья поднялась с ложа и исчезла, и принц остался один, полный блаженства, беременный любопытством, нагруженный удивлением. И поскольку вся эта история повторялась в течение семи дней, его снедало и томило желание узнать, что за счастье подарили ему звезды и что за корабль, нагруженный сладостями Любви, приходит каждую ночь бросать якорь в его постели.
И вот когда в одну из ночей, утомленная его ласками, милая девочка делала баиньки, он привязал одну из ее кос к своей руке, чтобы она не улизнула, позвал слугу и велел зажечь свечи. И что же он увидел? Истинный цвет красоты, чудо из женщин, зеркальце, расписное яичко Венеры, прекрасное сокровище Амура; увидел куколку, лапушку, горлинку ясную, Фату Моргану[43], знамя парчовое, колос золотой; увидел похитительницу сердец, глаз соколиный, луну полную, голубиный клювик, королевский кусочек, игрушечку — словом, такое увидал зрелище, что впору ума лишиться.
И, созерцая эту красоту, воскликнул:
— Кинься в огонь, богиня Кипрская! Надень себе веревку на шею, Елена Прекрасная! Идите прочь, Креуса и Фьорелла[44], ибо ваши красоты — всего лишь безделушки рядом с этой красавицей, что одна стоит вас двоих! О красота всецелая, совершенная, спелая, полная, истинная! О дар, достойный королевских сокровищниц, Севильи, блеска двора; о грация, в которой не найти изъяна, которой нет предела! О сон, сладкий сон, пролей свой маковый отвар в очи этой драгоценности, не лишай меня наслаждения созерцать, сколько захочу, этот триумф красоты! О прекрасная коса, связавшая меня! О прекрасные очи, палящие меня огнем! О прекрасные губы, наполняющие меня силами! О прекрасная грудь, что утешает меня! О прекрасная рука, пронзающая мне сердце! Где, где, в какой мастерской чудес Природы исполнена эта живая статуя! Какая Индия прислала свое золото для этих волос! Какая Эфиопия — слоновую кость, чтобы изваять этот лоб! Какая Маремма[45] доставила изумруды для этих очей! Какой Тир принес пурпур, чтобы украсить румянцем это лицо! Какой Восток отдал свои жемчуга, чтобы составить в ряд эти зубки, словно бусы! Какая горная вершина от своих снегов подарила белизну этой груди! От снегов, которые чудесно, вопреки природе, дают жизнь цветам и воспламеняют сердца!
С этими словами он обхватил ее будто виноградную лозу, которая одна могла даровать утешение всей его жизни; и, когда обнял ее так, она, освободившись ото сна, ответила на воздыхания влюбленного принца грациозным зевком. Видя, что она проснулась, он сказал ей:
— О счастье мое! Если, рассматривая этот храм Любви без свечей, я был как в муках, что же станет с моей жизнью теперь, когда ты зажгла два своих светильника! О прекрасные очи, которые одним триумфальным пасом света заставили звезды играть с пустым банком[46]! Вы, только вы пронзили это сердце; только вы, как свежее яичко, способны приложить к нему целебный пластырь[47]! И ты, дивная моя целительница, сжалься над больным от любви, которого охватил жар, когда на смену ночной тьме явились лучи твоей красы! Коснись своими руками моей груди, потрогай пульс, пропиши мне рецепт! Но зачем я еще жду рецепта, душа моя? Приложи к моим губам пять примочек своим нежным ротиком! Не желаю иных растираний, кроме ласк твоей руки, ибо уверен, что только сердечный напиток твоей великолепной грации и корень этого “воловьего языка”[48] сделают меня совершенно свободным и здоровым!
Зардевшись, как огонь, фея отвечала на его слова:
— К чему столько похвал, господин принц! Я — раба твоя и, чтобы служить твоему царственному лицу, рада была бы ночной горшок за тобой выливать; и считаю большим счастьем, что из миртовой ветки, что росла в глиняной вазе, стала кроной лавра, приклонившейся к гостинице живого сердца — сердца, исполненного такого величия и доблести!
От слов феи, растаяв, будто сальная свеча, принц снова бросился обнимать ее, запечатлевая это послание поцелуем, и дал ей руку, говоря:
— Вот мое слово: ты станешь моей женой, ты будешь госпожой моей державы, ты будешь владеть ключами от моего сердца, ибо руль жизни моей уже у тебя в руках.
И после этих и сотни других любезностей и ласк, восстав, наконец, от ложа, они проверили, в полном ли порядке кишки и желудок; и так делали в течение нескольких дней.
Но Фортуна, играющая несчастьями, разрушительница браков, всегда бросает свои шипы под ноги влюбленным. Словно противная собачонка, она всегда какает в минуту наивысших удовольствий Любви; и случилось так, что принца позвали на охоту, чтобы убить огромного лесного кабана, который опустошал поля той страны. Ради этого он был принужден расстаться с возлюбленной, а вместе с нею оставить и две третьих своего сердца.
Но, поскольку он любил ее больше жизни и видел, что красотой она затмевает всех иных красавиц, от его любви и от этой красоты произросло нечто третье — то, что есть буря в море радостей любви, дождь над бельем любовных ласк, сажа, падающая в сочное блюдо наслаждений тех, кто влюблен, — явилась та, о которой я сказал бы: как змея жалит и как червь точит; как желчь горчит и как лед холодит; та, из-за которой жизнь любящих всегда идет будто по канату, ум всегда неспокоен, а сердце терзается подозрениями.
И, обратившись к фее, принц сказал:
— Я вынужден, любимая, провести две или три ночи вне дома; Бог один знает, с какою скорбью я расстаюсь с тобою, ибо ты — подлинно душа моя. И беру Небо в свидетели: если ты меня пустишь рысью[49], я пущусь галопом к Смерти; но, поскольку я не могу не пойти, ибо должен выполнить желание отца, мне придется сейчас оставить тебя одну. И молю тебя, ради той любви, что ты ко мне имеешь, вернись обратно в вазу и не выходи, покуда я не вернусь. А тогда все у нас с тобой будет по-прежнему.
— Я сделаю, как ты говоришь, — сказала фея, — поскольку не умею, не хочу и не могу возражать против того, что тебе угодно. Итак, иди, и пусть сопутствует тебе матушка всякой удачи, и знай, что я всегда рядом с тобой. Но исполни и ты мое желание: привяжи к верхушке мирта шелковую нитку и колокольчик. А когда вернешься, дерни за нитку, колокольчик зазвенит, и я быстренько выйду тебе навстречу и скажу: “Вот я”.
Принц так и сделал. Призвав слугу, он сказал ему:
— Ну-ка поди сюда, открой уши да хорошенько слушай. Застилай мое ложе каждый вечер так, как будто я сам сейчас приду и лягу; поливай всегда эту ветку в вазе, да смотри у меня: я на ней все листочки сосчитал, и, если хоть один упадет, останешься без хлеба.
И, сказав так, сел на коня и поехал добывать кабана; а любимую оставил, словно овечку у мясника.
Между тем семь женщин дурного поведения, которых принц держал при себе, когда увидели, что он охладел в любви и бросил обрабатывать их поля, стали подозревать, что он забыл прежнюю с ними дружбу ради некой новой интриги. И, желая узнать причину, призвали они каменщика, и тот за хорошие деньги выкопал от их дома подземный ход прямо в покои принца.
Войдя туда, эти записные[50] прощелыги, желая видеть, не новая ли ночная совушка очаровала их клиента, открыли опочивальню и, никого не обнаружив, увидели только прекраснейший миртовый куст, и каждая оторвала себе по ветке. Только самая младшая из них схватилась за всю верхушку, к которой был привязан колокольчик.
Колокольчик зазвенел, и фея, думая, что это принц, тотчас вышла. И как только жалкие вороны увидали это лучезарное чудо, они тут же напали на нее и схватили своими лапами, говоря:
— Ах, это ты увела воду наших надежд на свою мельницу? Это ты заграбастала себе в задаток благосклонность нашего господина? Это ты, важная цаца, присвоила достояние, купленное нашими телами? Вот мы и встретились, какая радость! Ну, сейчас выцедим мы из тебя сок! Ну, и пожалеет же твоя матушка, что не в добрый час на свет тебя высрала! Ты уж думала, что отхватила наш огород, да только вовремя поймали тебя за холку. Да чтобы не были мы в девять месяцев рождены, если ты сейчас за все не расплатишься!
И с такими речами они разбили ей палкой голову и растерзали тело на сотню кусочков; и каждая взяла себе часть; только самая младшая не захотела приложить руку к сему жестокому делу; и, когда сестры звали ее делать то же, что и они, взяла только маленькую прядку прекрасных золотых волос. Сотворив все это, они испарились по тому же подземному ходу.
Тою порой пришел и слуга, чтобы приготовить постель и полить ветку, как было ему велено господином. И, обнаружив все это несчастье, чуть не умер от переживаний; кусая себе руки, он собрал частички плоти и костей, отчистил кровь с пола, сложил все это в вазу и полил водой. Потом приготовил постель, закрыл комнату и, оставив ключи под дверью, унес свои башмаки подальше от той страны.
И вот вернулся принц с охоты; дернул он за шелковую нитку, позвонил в колокольчик. Но в колокольчик звонят, когда на перепелок охотятся! Но в колокольчик звонят, когда епископ выходит! А бедный принц мог бить хоть во все церковные колокола: его фея была так рассеянна[51]! Немедля вбежал он в свои покои и, не имея терпения звать слугу и спрашивать ключи, врезал кулаком со всей силы по замку, открыл дверь, вошел внутрь, растворил окно… И, увидев вазу без куста, принялся рыдать, бить себя, кричать, вопить, голосить:
— О бедный я, о несчастный я, о обездоленный! И кто же меня посмешищем таким сотворил? И кто меня разыграл так ловко и безжалостно[52]? О принц ограбленный, разоренный, убитый! О ветка моя поломанная, о фея моя потерянная, о жизнь моя, от горя почернелая! О радости мои, развеянные как дым! О сладости мои, кто вас полил едким уксусом? Что будешь делать теперь, Кола Маркьоне[53] злополучный? Что сотворишь, несчастный? Прыгай в ров — избавишься от своей беды! Всего добра ты лишился в этой жизни, и неужто горло себе не перережешь? Потерял сокровища бесценные, и как еще бритвой себя по жилам не полоснешь? Стерли тебя из этой жизни, и как ты еще с высоты не бросишься? Где же ты, где, веточка моя? Какая черная душа, что чернее камня с Везувия, разграбила мою прекрасную вазу? О проклятая охота, все ты радости у меня отняла! О горе мне: пропащий, безнадежный, мертвый; оборвались дни мои; и невозможно, чтобы еще пытался я жить этой жизнью без той, которая поистине есть моя жизнь. И всяко теперь протяну я ноги: без милой сон мне будет пыткой, пища — отравой, удовольствия — удушьем, а жизнь — горечью.
Этими и другими словами, способными растрогать и уличные камни, взывал принц; и после долгого плача и горького рыдания, полный муки и гнева, не в силах ни закрыть глаза для сна, ни открыть рот для еды, настолько предался он горю, что лицо его, прежде бравшее румянец от пурпура восточного, теперь пожелтело, как фальшивое золото, и сочное прошутто[54] губ изменилось в прогорклое сало.
А тем временем фея вновь выросла из остатков, собранных в вазу, и увидела, как бедный ее возлюбленный рвет на себе волосы и бьется в рыданиях — высохший как щепка, цветом похожий на больного испанца[55] и на зеленую ящерицу, на травяной настой, на желтуху, на грушу, на хвост канарейки, на волчий помет. Взволнованная, выпрыгнула она из вазы, как луч света из слепой лампы[56], изумив Кола Маркьоне, и, сжимая его руки, стала ему говорить:
— Вставай, вставай, принц мой ненаглядный! Довольно, довольно тебе горевать! Оставь плач, утри слезы, отложи в сторону гнев, утоли печаль! Смотри, я снова жива и прекрасна, назло этим стервам, которые, разбив мне голову, сотворили со мной то, что сделал Тифон со своим бедным братом[57]!
Принц, увидав своими глазами чудо, которому не мог поверить, от смерти вернулся к жизни, и вновь зарумянились у него щеки, страсть закипела в крови, бурно задышала грудь. Одарив любимую тысячами нежностей и ласк, он захотел узнать от начала и до конца все, что произошло. И услышав, что слуга ни в чем не виноват, послал призвать его к себе. И, устроив великий пир, с благосклонного согласия отца, объявил фею своею женою. Пригласив лучших людей королевства, он, кроме того, повелел прийти и семи злым ведьмам, что убили эту молочную телочку.
И когда окончили есть, принц, указав рукою на фею, стал спрашивать по очереди каждого из гостей: “Какого воздаяния был бы достоин тот, кто сотворил бы зло этой милой девочке?” А она сидела рядом с ним, столь прекрасная, что разрезала сердца точно бритвой, поднимала в высоту души словно лебедкой, и притягивала желание как магнит. И тогда все, что были за столом, стали отвечать: один — что тот злодей был бы достоин виселицы, другой — что колеса; кто говорил — что щипцов, а кто — чтобы в пропасть бросили; кто одну казнь предлагал, кто другую. Дошла наконец очередь и до тех бесстыжих рож; хотя разговор им и не по вкусу был, и начинали уже они, как говорится, видеть сны недоброй ночи, деваться было некуда. А поскольку нередко там истина рот открывает, где вино играет, сами ответили они, что, если бы кто дерзнул руку поднять на сей сладостный плод из сада Любви, того подобало бы в сточной канаве живым утопить.
И когда они собственными устами произнесли такой суд, принц сказал:
— Сами вы свое дело защищали, сами и приговор себе вынесли. Остается только, чтобы я повелел исполнить ваше решение. Ибо вы и есть те самые, кто, имея бессердечие Нерона и жестокость Медеи, разбили эту прекрасную головку, как яйцо, и несравненные члены ее тела измельчили в кусочки, словно мясо для колбасы. Итак, скорее, не будем время терять! Сейчас же пусть бросят их в самую большую сточную канаву нашего королевства, чтобы окончили они там презренную свою жизнь!
Когда все это было без промедления исполнено, князь выдал замуж младшую сестру тех потаскух за своего слугу, дав ей хорошее приданое, и устроил безбедную жизнь для отца и матушки миртовой ветки. И зажил он с феей в веселии; а дочери сатаны, горько и мучительно расставшись с жизнью, подтвердили верность изреченного древними мудрецами:
Дурная коза скачет,
покуда за рога не схватят.
Перуонто.
Третья забава первого дня
Перуонто, человек совершенно ни на что не годный, идет в лес собирать хворост, здесь делает доброе дело для уснувших под палящим солнцем трех юношей и в награду получает от них дар волшебства. Затем, осмеянный дочерью короля, посылает ей заклятие, чтобы она от него забеременела, что и происходит. Когда обнаруживается, что именно он является отцом, король заключает его в бочку, вместе со своей дочерью и рожденными от него детьми, и бросает в море. Но Перуонто силою своего волшебства избавляется от опасности и, превратившись в прекрасного юношу, сам становится королем.
Все были весьма обрадованы, услышав об утешении бедного
принца и о наказании тех жестоких женщин. И вот, наконец, перестали судачить,
потому что теперь Менеке пришла очередь продолжить
разговор. И она начала рассказ так:
— Сделанное добро никогда не пропадет; кто посеет доброе дело, тот пожнет и сам доброе воздаяние; кто возделывает в себе благородство, тот соберет плоды благодарности. Благодеяние, оказанное благодарной душе, никогда не остается безответным, но производит признательность и влечет за собою награды. Это все многократно проверено человеческим опытом, и о подобном случае вы услышите в сказке, которую я сейчас расскажу.
У одной знатной женщины из Казории[58], по имени Чеккарелла, был сын, коего звали Перуонто[59], и был он самым безобразным на вид, самым ужасным тупицею, самым отъявленным балбесом, подобного которому Природа никогда не производила. По этой причине у бедной его матушки душа всегда была черна, словно тряпка, которой моют котлы. Тысячу раз на дню проклинала она колени[60], которые приняли эту мухоловку, эту бестолочь, от которой не больше было проку, чем от козла молока; и несчастная могла бы кричать, хоть вовсе не закрывая рта, но с проклятого бездельника, как говорится, кроме говна, взять было нечего.
В конце концов, после тысячи приступов бессильной ярости, после тысячи “Я что тебе говорю?” и “Я что тебе сказала?”, кричавши нынче и оравши завтра, однажды она заставила-таки его пойти в лес и принести домой вязанку хвороста, с такими словами:
— Время уже и кусок проводить в добрый путь. Сбегай-ка за хворостом, да не задерживайся, набрал — и скорей назад. Затоплю печку, да приготовлю четыре кочана “протянутой” капусты[61], чтобы нам малость протянуть эту жизнь.
И вот лежебока Перуонто отправился в путь; и шел он, как приговоренный к смерти в сопровождении монахов в белых балахонах, шел так, будто по всей дороге были наложены яйца и он боялся раздавить хоть одно; шел, считая шаги, словно часовой на крепостной башне, шел тихо-тихо, медленно-медленно, потихоньку-полегоньку, вразвалочку, направляясь в сторону леса, так, будто собирался вернуться домой не раньше, чем ворон, выпущенный Ноем из ковчега[62].
Путь его лежал среди лугов, где протекала речка, которая сердито журчала и ворчала на камни за то, что они не уступают ей дорогу; и здесь он увидел трех юношей, сделавших себе ложе из травы и изголовье из камней. Как убитые, спали они под солнцем, которое, стоя в зените, палило их своими лучами.
Увидев этих бедняг, которые кипели на жаре, словно источник воды посреди раскаленной печи, пожалел их Перуонто, нарубил топором дубовых веток и устроил над ними тенистый шалаш. В это время юноши пробудились; и поскольку были они сыновьями феи, то за добрую услугу наградили Перуонто волшебным даром: теперь все, чего он ни попросит, тут же исполнялось.
Расстался Перуонто с юношами и вышел на дорогу, что вела к лесу. И там собрал он такую непомерную вязанку хвороста, что впору хоть на лебедке ее поднимать. И видя, что пустое дело — пытаться взвалить ее на спину, уселся на нее и сказал: “Вот бы хорошо, если бы вязанка меня, как конь, домой понесла”. И тут же вязанка сама по себе пошла иноходью, будто конь, выращенный в конюшнях Бисиньяно[63], и донесла его до королевского дворца, выписывая на скаку фигуры невероятные.
Придворные девушки, стоявшие у окна, видя такое диво, побежали позвать Вастоллу[64], королевскую дочь; и она, появившись в окне и поглядев на пируэты охапки веток и курбеты лесного сухостоя, принялась хохотать до упаду, хотя от рожденья была столь грустна, что никто никогда прежде не видел ее смеющейся.
Перуонто, услышав, поднял голову, чтобы посмотреть, кто над ним смеется, и сказал: “Вастолла! Хочу, чтобы ты от меня забеременела!” После этих слов, пришпорив вязанку башмаками, он понесся к дому таким лихим галопом, что только треск стоял по пути. А за ним неслась толпа детей, вытаращив глаза и поднимая жуткий гвалт, так что, если бы матушка, вскочив, не побежала поскорее закрыть за сыном ворота, его насмерть закидали бы апельсинами[65] и кочанами капусты.
А Вастолла, когда у нее сначала прекратилось обычное женское, потом ей стало хотеться съесть то одного, то другого, и потом вдруг сильнее забилось сердце, поняла, что нахваталась теста[66]. Сколько было в ее силах, она таила свою беременность, но потом живот уже нельзя стало скрывать; а когда ее разнесло как бочонок, дошло и до короля. После долгой скорби, собрав советников, он сказал им:
— Вам уже известно, что Луна моей чести показала мне рога[67]; вы уже знаете, что моя драгоценная дочь запаслась чернилами, чтобы написать ими летопись моего позора, а самой сменить королевский пурпур на перья вороны[68]; вы уже осведомлены, что мое любимое дитя надуло себе пузо, чтобы голова моя раздувалась от тяжких мыслей! Итак, скажите мне хоть что-нибудь! Посоветуйте! Ибо я счел бы за лучшее вынуть из нее душу, прежде чем она выпустит на свет дрянное потомство; ибо мне по сердцу, чтобы она испытала смертные судороги прежде родовых схваток; ибо мне угодно выкорчевать ее с этого света, прежде чем она принесет сорные семена и побеги!
Советники, у которых было в обычае употреблять в пищу больше масла, чем вина[69], отвечали королю:
— Поистине, она достойна великого наказания; и из рога, что приделала она к вашему лбу, надобно сделать рукоятку для ножа, который прекратит ее жизнь. Но все-таки — нет: ибо, если убить ее сейчас, когда она беременна, из разорванной сети выскочит тот наглец, который вверг Ваше Величество в битву скорбей, вооружил вас рогом слева и рогом справа, тот мерзавец, который, чтобы научить вас политике Тиберия, заставил изучать Корнелия Тацита[70]; чтобы показать вам наяву сон бесславия, заставил пройти через двери из рога[71]! Итак, давайте, посмотрим, что за корабль выйдет из ее порта, и тогда узнаем сам корень этого оскорбления, а потом еще поразмыслим и решим, с крупинкой соли[72], что с нею сотворить.
Совет понравился королю, ибо он увидел, что они ответили рассудительно и достойно; и он поднял руку и сказал: “Итак, подождем исхода дела”.
И вот, наконец, когда соизволило Небо, настал час родов. И после четырех легких схваток, с первым выдохом в бутыль, с первым возгласом повитухи[73], Вастолла выдала на колени кумы двух чудесных малышей — словно два яблока золотых.
Король, тоже беременный — гневом, призвал советников, чтобы в свою очередь родить то, что ему подобало, и сказал им:
— Вот моя дочка и разродилась; пришло, значит, время дать ей дубинкой по башке.
— Нет, Ваше Величество, — отвечали старые мудрецы. (Видно, все происходило так, чтобы, как говорится, дать время времени.) — Давайте подождем, пока дети хоть немного подрастут, чтобы мы могли определить физиономию отца.
Король, который не писал ни строчки без линейки совета, чтобы не вышло криво, пожав плечами, набрался терпения и ждал, пока мальчикам исполнится семь лет. И когда он снова созвал советников, чтобы наконец выкорчевать пень с корнями, один из них сказал ему:
— Поскольку вы еще хорошенько не расспросили вашу дочку и до сих пор не смогли дознаться, что за поддельщик подменил корону на вашем изображении[74], теперь мы, наконец, должны стереть это позорное пятно. Итак, повелите устроить великий пир, куда будет обязан прийти всякий титулованный и благородный человек из жителей города. А мы внимательно осмотрим всех сидящих за столом; и к кому дети, побуждаемые самою Природою, прильнут наиболее охотно, тот, без сомнения, и есть их отец. Тут мы его быстренько и выметем вон, как вороний помет.
Эта мысль понравилась королю, и он назначил пир, созвав на него все общество плаща и кошелька[75]. И когда гости поели, всем повелел стать в ряд и провел мимо них мальчиков. Но малыши обращали на всю эту публику не больше внимания, чем собака Александра Македонского — на кроликов[76]; так что король, видя неудачу, бормотал проклятия и кусал губы; и, хоть не было у него недостатка в обуви, отчаянно сбивал ноги о камни, ибо невыносимо тесны были ему сапоги скорби.
Тогда советники сказали:
— Успокойтесь, Ваше Величество, и послушайте. Ничего, завтра мы устроим другой пир, теперь уже не для важных особ, а для всякого мелкого народца. Поскольку женщин всегда влечет к худшему, возможно, среди точильщиков ножей, торговцев образками и галантерейщиков мы найдем виновника вашего горя, раз не обнаружили его среди кавалеров.
Эта мысль показалась королю разумной, и он повелел приготовить новое пиршество, на которое, как гласил указ, должны были явиться все: вплоть до слабоумных, до бродяг, до оборванцев, до головорезов; все молодые парни вплоть до самых дрянных и непотребных, босяки, мошенники, жулики. И вот огромная толпа народа в засаленных фартуках и с навозом, налипшим на деревянных башмаках, — все простолюдины, сколько было в городе, будто вельможные графы и князья, уселись вдоль предлинного стола и принялись за еду.
И вот Чеккарелла, услыхав про указ, стала подгонять Перуонто, чтобы шел и он на королевский праздник; и ей удалось-таки выпроводить его на пир. Но лишь только он приблизился к столу, как подбежали эти славные мальчишки и, обхватив его за шею, будто приклеились, ласкаясь к нему так, что и передать нельзя.
Король, увидев, что за боб запечен был внутри пирога[77], вырвал себе всю бороду; ибо обнаружил, что награда в розыгрыше досталась мерзейшей образине, на которую и глянуть тошно: мало того что у Перуонто голова была сшита из тряпок[78], Природа наградила его совиными глазищами, носом попугая, ртом карнавальной маски; он был бос и в рванье; так что, даже не советуясь с доктором Фьораванте[79], можно было все понять о нем с первого взгляда.
И вот, тяжко вздохнув, король горестно изрек:
— Как могла эта свинья, эта шлюха, которую считали моей дочерью, влюбиться в такое чудище морское? Где умудрилась она спознаться с этим мохноногим животным? Ах, мерзкая, лживая, слепая — что за “Метаморфозы” Овидиевы она устроила! Превратиться в корову[80] ради грязного кабана, чтобы меня, в свою очередь, на весь мир выставить рогатым козлом! Но чего еще ждем? Что еще раздумываем? Пусть теперь понесет кару, которую вы назначите; и гоните ее прочь с моих глаз, ибо утроба моя не переваривает ее больше!
И советники, вновь собравшись на совещание, приговорили: и саму Вастоллу, и злодея, и их детей забить в бочку и бросить в море, чтобы подвести под их жизнью последнюю черту, не оскверняя рук презренной кровью.
Как только вынесен был приговор, немедленно принесли бочку, куда посадили всех четверых; но еще прежде чем ее закрыли, девушки из свиты Вастоллы, плача и рыдая о своей госпоже, опустили внутрь корзинку с сушеным виноградом и фигами, чтобы она могла протянуть в бочке хоть немного. Бочку забили, выкатили прочь и бросили в море, и вот поплыла она, куда ветер гнал и волны несли.
И тогда Вастолла стала говорить Перуонто, проливая из очей реки слез и горестно стеная:
— О, что за лютая судьба нам досталась — иметь вместо гроба Вакхову люльку! О, если б я знала, кто посмеет так надругаться над моим телом, чтобы загнать меня в эту бочку! Скажи мне, о, скажи мне, жестокий человек, какое чародейство ты сотворил, каким волшебным прутиком, чтобы уморить меня в этой бочке! Скажи мне, о, скажи, какой дьявол помог тебе просунуть мне в живот невидимую трубочку, чтобы в последний мой час я не видела просвета в этой проклятой дыре!
Тогда Перуонто, в котором неожиданно проснулись повадки торговца, ей отвечает:
— Я скажу, коль ты в награду
дашь мне фиг и винограда.
Вастолла, желая хоть что-то из него выудить, дала ему по горсти того и другого. И он, набив полный рот и еще продолжая жевать, рассказал ей все по порядку: как вышло у него с теми тремя юношами, потом с вязанкой хвороста и, наконец, — у нее под окошком; как за то, что она надрывала живот, потешаясь над ним, он и надул ей живот.
Услышав это, бедная женщина приободрилась сердцем и сказала Перуонто:
— Брат мой, но зачем же нам тогда испускать дух в бочке? Почему бы тебе не сказать, чтобы эта лодка скорби превратилась в прекрасный корабль, на котором мы избавимся от беды и приплывем в счастливую гавань?
А Перуонто отвечает:
— Я скажу, коль ты в награду
дашь мне фиг и винограда.
И Вастолла с готовностью наполнила ему рот. Как рыбачка на карнавале, нанизывая на крючок сушеные виноградины и смоквы, она выуживала из него свежие слова.
И как только Перуонто сказал то, что хотела Вастолла, бочка превратилась в корабль со всеми снастями, нужными для плавания, с капитаном и матросами. И каждый был при деле: кто тянет шкот, кто сматывает тросы, кто держит руку на штурвале, кто паруса направляет, кто на мачту лезет, кто кричит: “Ad orza!”, кто кричит: “A poggia!”[81], кто в горн трубит, кто фитиль у пушки запаливает: один одно, другой другое делает.
Теперь Вастолла, сидя в корабле, плыла среди моря наслаждения, — а настал уже час, когда Луна захотела поиграть с Солнцем в “Ты ушел и пришел, а местечка не нашел”, — и вот, говорит она Перуонто:
— Милый мой мальчик, а не сделаешь ли ты, чтобы наш корабль стал прекрасным дворцом? И тогда нам будет еще уютнее. Ведь знаешь, как люди говорят: “Море хвали, да держись земли”.
На что Перуонто опять отвечает:
— Я скажу, коль ты в награду
дашь мне фиг и винограда.
И она тут же все ему дала. Пережевывая ягоды, Перуонто сотворил и эту милость: сказал слово, и в тот же миг корабль пристал к берегу и обернулся великолепным дворцом, что снабжен был всем необходимым до последней мелочи и настолько полон мебели и всякой роскоши, что нечего больше и желать.
Вастолла, которая еще недавно не ценила свою жизнь и в три кавалло, теперь не поменялась бы местом и с первой госпожой в мире, видя себя окруженной безмерным изобилием и всевозможной обслугой, подобно королеве. И вот, желая поставить печать под списком своих благих приобретений, она попросила Перуонто получить новую милость: стать красивым и благовоспитанным, чтобы им было впору вместе наслаждаться всеми этими радостями; ибо хоть и говорит пословица, что “лучше муженек трубочист, чем дружок император”, однако сейчас ей казалось самой большой удачей на свете, если бы он сменил внешность.
А Перуонто ей отвечает все с тем же припевом:
— Я скажу, коль ты в награду
дашь мне фиг и винограда.
Вастолла сейчас же вытащила чудесное лекарство винограда, вкупе со слабительным из смокв, чтобы излечить словесный запор Перуонто; и, только промолвив слово, он превратился из чучела в красавчика-щеголя, из страшилища — в Нарцисса, из маски сатира — в ангельскую головку. Увидев это, Вастолла, не помня себя от радости и стиснув Перуонто в объятиях, словно прекрасный плод, выдавила сок величайшего наслаждения.
Тем временем король, который с самого дня казни был еле жив от горя, отправился на охоту, послушав придворных, ибо они уговаривали его хоть как-то развлечься. И вот вдалеке от города застигла его ночь; и увидев свет, что светил из окон того дворца, он послал слугу спросить, не примут ли его хозяева. И пришел ему от хозяев ответ, что у них во дворце он сможет не только опрокинуть стаканчик, но и опорожнить утром ночную вазу. Король тут же поскакал туда, поднялся по лестницам, прошел в комнаты, но не обнаружил ни одной живой души, кроме двух милых мальчуганов, которые сновали вокруг него и приговаривали: “Дедушка, дедушка!”
Изумленный, пораженный, ошеломленный, король чувствовал себя будто во власти волшебных чар. В изнеможении усевшись за стол, он видел, как незримые руки расстилали перед ним фламандские скатерти, подавали блюда, полные всякой всячины. Он ел и пил подлинно по-королевски, и все это время с ним были только те два мальчика. И пока он вкушал все яства и пития, ни на минуту не умолкали гитары и тамбурины, чья музыка пробирала его до самых пяток. А когда отужинал, появилось ложе, блистающее золотом, куда он, стянув сапоги, улегся спать. И вся его свита, напитавшись досыта за множеством других столов, расставленных в иных комнатах дворца, расположилась на приятный ночлег.
И вот настало утро, и король, собираясь в путь, захотел взять с собою и обоих мальчиков, настолько они пришлись ему по сердцу; но тут появилась Вастолла с мужем; припав к ногам отца, она просила его о прощении, рассказав ему о своей счастливой судьбе. И тогда король, видя себя безмерно богатым — с любимой дочерью, драгоценными внуками и зятем-волшебником, — заключил их всех в объятия и, нагруженный этими сокровищами, вернулся в город, где на много дней устроил великий праздник, признав, вопреки прежним своим решениям, что
человек предполагает,
а Бог располагает.
# ї Петр Епифанов. Перевод, вступительная статья, 2012
[1] Все трое — современники Базиле. Караваджо и Рибера работали в Неаполе в его время; скорее всего, он лично знал и одного, и другого.
[2] Первые поселения греков в Италии, основанные еще в VIII в. до н. э. — Питекуса и Кумы, — находятся недалеко от Неаполя. Сам Неаполь ведет свою историю с V в. до н. э. Кварталы его исторического центра сохранили первоначальную античную планировку.
[3] Т. е. обвиняемых подвешивали за руки и пытали прямо на глазах у прохожих.
[4] Прием
младенцев в “Аннунциате” продолжался вплоть до
[5] Кампанелла посещал какое-то время “Академию бездельников”; его труды даже издавались в Неаполе. Бруно был связан дружбой со старейшими членами академии — Дж. Б. де ла Порта и Дж. Б. Марино.
[6] “Vedi Napoli e poi muori”, что надо переводить скорее так: “Вот увидишь Неаполь, а уж потом помирай”.
[7] Lazzarone — бездомный нищий.
[8] Название переводится как “Мохнатая долина”. (Здесь и далее — прим. перев.)
[9] Танцы на ходулях — увлекательное и очень красивое зрелище, своеобразно передающее дух и эстетику итальянского барокко.
[10] Имена и прозвища рыночных комедиантов.
[11] Лекарь на все случаи жизни, персонаж городских анекдотов.
[12] Первый день мая, праздник весеннего обновления природы, эротики и любовной магии, отмечался веселыми гуляниями молодежи.
[13] В Неаполе проституток регистрировали в специальной книге, обязывая ежемесячно вносить в городскую казну по два карлина.
[14] Сильвио — герой поэмы Дж. Б. Гварини “Верный пастух”, из которой приведена цитата. Публично заголиться в знак крайнего презрения к обидчику — такое бывало не только в старой Италии. В. Розанов наблюдал точно такую сцену на петербургской улице в 1910-е гг.
[15] Буквально переводится как “Круглое поле”. Для придания юмористически-сказочного колорита автор дает вымышленным государствам названия, типичные для деревень.
[16] Овидий в “Метаморфозах” передает легенду о том, что нимфа Эгерия, оплакивая римского царя Нуму Помпилия, обратилась в ручей.
[17] Старший, независимо от пола, делает девочке или девушке комплименты. У итальянцев это принято и считается особенно уместным при знакомстве.
[18] Пьеса Плавта “Два Менехма”, приспособленная к реалиям эпохи, под названием “Близнецы”, входила в репертуар народных артистических трупп.
[19] Снова аллюзия на “Метаморфозы” Овидия: Ио, обращенная в телку, была похищена Меркурием, который обманул ее сторожа — стоглазого великана Аргуса.
[20] Базиле постоянно издевается над “чернотой” служанки. Возможно, имеется в виду ее происхождение от так называемых морисков — потомков испанских арабов. После массового изгнания морисков из Испании на рубеже ХVI и XVII веков их число в Неаполе резко выросло, что могло вызывать раздражение коренных жителей.
[21] Прозвища знаменитых народных певцов Неаполя, современников Базиле. Буквально означают: “Кум Белый”, “Певчий дрозд” и “Могучий Слепец”. Королем птиц назван Орфей в поэме Дж. Ч. Кортезе “Вайяссоида”. Базиле — видный член городского литературного сообщества — регулярно отсылает читателя к произведениям местных авторов.
[22] В ХVI и XVII веках испанские владения в Америке официально назывались Индиями.
[23] Серебряный карлин равнялся по стоимости 120 медным монетам, называемым кавалло (“конь”). Кавалло был самой мелкой неаполитанской монетой.
[24] Вергилий в “Энеиде” описывает, как Дидона с наслаждением наблюдала черты любимого ею Энея в лице его юного сына Аскания.
[25] Считалось, что, если беременная вынуждена подавлять в себе какое-то особенно большое желание, оно перейдет потом к ребенку в виде нездоровой склонности.
[26] Типы безобразия и уродства были широко представлены в городской комедии. Примечательно, однако, что сказительницы со столь неприятными обличьями и прозвищами, сами того не зная, выступают союзницами и помощницами Зозы в ее справедливой борьбе за свое счастье. Их сказки постепенно приводят самозванку к разоблачению.
[27] “Фонтаном школы придворных” Базиле издевательски называет, конечно, саму служанку.
[28] Представление об орках в итальянском фольклоре восходит к древней италийской и этрусской мифологии, где именем Orcus назывался бог подземного царства. Орки — уродливые фантастические существа, обитатели подземелий и пещер, склонные к людоедству и другим злым делам.
[29] Знаменитый рассказчик, выступавший перед народом в Венеции, на площади Сан-Марко, в годы, когда Базиле служил в войсках Венецианской республики.
[30] Граф из окружения императора Карла Великого, павший в битве с арабами, герой знаменитой “Песни о Роланде”, а также ренессансных поэм “Неистовый Роланд” Лодовико Ариосто, “Орландино” Фоленго и др.
[31] Георгий Кастриот, последний правитель независимой Албании, в 1450-1460-е гг. успешно сопротивлявшийся турецкой агрессии. Турки называли его Искандер-беем, в Европе это прозвище переделали в Скандербег.
[32] В иерархии средневековых городских цехов ведущее место занимали цеха “четырех благородных искусств”.
[33] Неаполитанские домохозяйки вплоть до конца ХVIII века выливали содержимое ночных горшков в море. Чтобы не загрязнять воды залива в течение всего дня, гражданам предписывалось проделывать эту операцию единожды в сутки, ранним утром. Большим спросом пользовался специальный мочевой песок, впитывавший нечистоты и ослаблявший их запах.
[34] Античная басня “Осел и лира” до сих пор входит во все элементарные учебники латыни.
[35] Сыр из молока буйволицы, изготавливается в форме крупных шариков.
[36] Заседания в неаполитанском суде времен испанского владычества, не исключая дел и по мелким правонарушениям, предварялись торжественным сигналом трубы.
[37] “У него горох в голове”, — говорят о глупом человеке.
[38] В оригинале пословица звучит так: “Слова — женщины, а дела — мужчины”. Рarola (слово) имеет женский род, а fatto (дело) — мужской.
[39] Капуста брокколи с мелкими кочешками, которые тушат целиком.
[40] С раннего Средневековья вплоть до 2-й половины ХIХ в. разбойные нападения на горных дорогах были обычным явлением в Южной Италии.
[41] Торнезе — мелкая монета; равнялась шести кавалло.
[42] Названия детских игр.
[43] Кельтские легенды о фее Моргане (итал. fata Morgana) в Средние века перешли в итальянский фольклор, а отсюда — в поэзию (Торквато Тассо).
[44] Богиня Кипрская — Венера. Креуса — имя нескольких персонажей античной мифологии и литературы. В частности, так звалась невеста Ясона, погубленная ревностью Медеи. У Вергилия Креуса — жена Энея. Фьорелла — героиня популярной в XVII веке книжки “История о Марко и Фьорелле”.
[45] Местность в Тоскане, на берегу Тирренского моря, где в большом количестве встречались изумруды.
[46] Сравнения из сферы карточных игр увлекают Базиле не меньше, чем кулинарные ассоциации.
[47] Заживляющий пластырь делали из смешения яичного белка, розового масла и живицы.
[48] Печеночник, съедобный гриб с красной мякотью, богатой витаминами.
[49] Покинешь.
[50] В оригинале: leiestre — зарегистрированные, записанные. Одно из названий проституток.
[51] В подлиннике игра слов: быть рассеянной (distratta), т. е. невнимательной — и быть рассеянной, т. е. растерзанной на части.
[52] В подлиннике здесь стоит рифмованное двустишие с использованием выражений из карточной игры.
[53] Кола — сокращенная форма имени Никола; маркьоне — маркиз. Сына короля зовут именем в уменьшительной форме (что невозможно в реальной жизни), не принцем, а маркизом (каких в одном Неаполе были десятки семей), вероятно, с той же целью, с какой автор дает сказочным королевствам названия, характерные для деревень: реальность, чтобы стать “понарошку”, должна как бы уменьшиться в размерах. В неаполитанском уличном театре Дон Никола — персонаж, представляющий тип благородного жениха-страдальца.
[54] Род ветчины; изготавливается из сырого свиного окорока. При длительном хранении на срезе меняет цвет с ярко-красного на серый.
[55] Базиле не упускает случая слегка подтрунить над иноземными властителями Неаполя.
[56] Железная лампа, которую можно было в случае надобности закрыть, не погашая свечи.
[57] Тифон — греческое наименование египетского злого бога Сета, который растерзал на части тело убитого им Осириса.
[58] Селение неаполитанской округи. “Знатной” Чеккареллу можно назвать лишь в качестве горькой шутки.
[59] Любопытно, что норвежский собрат нашего героя носит имя, весьма похожее по звучанию, — Пер Гюнт. Не восходят ли оба сказочных персонажа к одному древнему прототипу? Северный сюжет мог быть занесен в Италию норманнами в XI-XII вв.
[60] Женщина в старой Италии рожала, сидя на табурете, поддерживаемая сзади повитухой; поэтому ребенок выходил на колени. Впрочем, кума тоже принимала ребенка на колени, так что остается не вполне понятным, кого проклинала Чеккарелла (ср. сетования Мазеллы в “Сказке про орка”).
[61] Капуста “протянутая” (trascinata) — слегка обжаренная.
[62] Ворон, которого Ной во время потопа выпустил из ковчега, чтобы узнать, далеко ли земля, не возвращался до самого окончания потопа. (Быт. 8:7, по Септуагинте; в Синодальном переводе иначе).
[63] Неаполитанская аристократическая фамилия, занимавшаяся разведением ценных пород верховых лошадей.
[64] Уменьшительная диалектная форма имени Виттория.
[65] Апельсины-дички в Центральной и Южной Италии повсеместно растут на улицах.
[66] То есть забеременела.
[67] “Рога” были метафорой позора не только применительно к мужу, которому изменила жена, но и к отцу, чья дочь не соблюла девство до брака.
[68] В оригинале игра слов: croneche (хроники) и corneche, шуточное слово, производное от corno (рог) — и от cornacchia (ворона — так называют распутную женщину). Перевод вольный.
[69] То есть не были склонны к поспешным и неосторожным решениям.
[70] Император Тиберий сослал на остров и заморил там смертью Агриппину — вдову своего сына Германика, а еще прежде того довел до смерти Юлию — свою неверную жену. Корнелий Тацит рассказывает об этом в первой и шестой книгах “Анналов”.
[71] О “дверях сна” говорит Вергилий в “Энеиде” (кн. VI, 893).
[72] С крупинкой соли (лат. “cum grano salis”) — то есть осторожно, с осмотрительностью. Выражение восходит к Плинию Старшему, который советовал принимать противоядия “с крупинкой соли” во избежание нежелательных побочных эффектов.
[73] Роженице давали дышать в бутылку: считалось, что это приносит облегчение. Повитуха успокаивала и ободряла ее.
[74] Изображением короля советник, вероятно, называет его дочь. Поддельщик, то есть предполагаемый любовник принцессы, подменил корону на изображении — значит лишил королевну ее достоинства.
[75] Лиц знатного происхождения и больших богачей.
[76] Анекдот, переданный Плинием Старшим: собака Александра на охоте не стала бороться с кабаном и медведем, ибо это были слишком слабые для нее противники; она ждала льва и слона.
[77] Боб, запеченный внутри пирога — угощение и розыгрыш для детей на праздник Крещения, — старинная традиция нескольких европейских народов.
[78] То есть ума было столько же, сколько у тряпичной куклы.
[79] Болонский медик XVI в., автор знаменитых книг по медицине.
[80] Намек на историю Ио, дочери царя Инаха, превращенной в корову по воле Геры. Овидий перенес ее в свои “Метаморфозы” из греческой мифологии и драматургии.
[81] Команды при вождении судна с косым (так называемым латинским) парусом, означающие поворот паруса то в сторону, противоположную направлению ветра, то по ветру.