Перевод с венгерского и вступление Татьяны Воронкиной
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2012
Юбилей#
Иштван Эркень
Письма-минутки
Перевод с венгерского и вступление Татьяны Воронкиной
Каких-то
два десятка лет назад не было нужды представлять любителям переводной
литературы, тем более столь взыскательной публике, как читатели “ИЛ”, классика
венгерской литературы, писателя с мировой известностью Иштвана Эркеня
(1912-1979). Произведения Эркеня выходили отдельными изданиями, публиковались в
журналах, фильмы, снятые по его сценариям (“Семья Тотов”, “Кошки-мышки”),
мелькали на экранах. Пьесы его обошли все театральные подмостки мира от стран
Европы до Америки и Австралии. Во Франции спектакль “Семья Тотов” в 1970 году
был удостоен премии “Черный юмор”. В нашей стране в 70-80-е годы прошлого века
И. Эркеня считали своим драматургом двадцать шесть советских театров,
знаменитые постановки Товстоногова в БДТ (“Кошки-мышки” и “Семья Тотов”) вошли
в историю не только отечественной, но и мировой сценографии. Спектакль “Семья
Тотов” в театре “Современник” (начало 70-х) запомнился блистательным
исполнением Олегом Табаковым главной роли. Олег Табаков, лично знакомый с
автором и не раз встречавшийся с ним, отзывался об Эркене как о писателе,
“символизирующем венгерскую культуру”, и остался верен своему суждению до наших
дней: вот уже восьмой сезон в МХТ с аншлагом идет спектакль “Кошки-мышки” в
звездном составе. А ярчайшей постановке “Семьи Тотов” в Московском областном
драматическом театре имени А. Н. Островского аплодировали зрители Будапешта и
Вены, московская же публика имеет возможность оценить талант венгерского автора
и исполнителей шестой театральный сезон.
Впрочем,
оглушительной карьере драматурга сам И. Эркень предпочитал известность
писательскую. Завоевать внимание читателей своей художественной прозой Эркень
считал для себя важнейшей и почетной творческой задачей. Хотя на недостаток
читательского успеха ему жаловаться не приходилось. Гротескное видение мира,
отражение его предельно скупыми художественными средствами привело к созданию
жанра “рассказа-минутки”, качественно нового, экспериментального вида короткого
рассказа, где каждый рассказ словно диковинный кадр, запечатленный магниевой
вспышкой. Чтобы прочесть его, достаточно минуты, а то и того меньше.
“▒Рассказы-минутки’ возникли потому, что я попросту ленился писать более
длинные”. За этим шутливым объяснением писателя — его явное нежелание следовать
установкам, отказ от усердного иллюстрирования жизни. Короткие, емкие тексты —
от анекдотических историй до философских притч — снискали автору мировую
известность.
В Венгрии произведения писателя выходили и выходят отдельными книгами, собраниями сочинений, выдержавшими несколько изданий. Да и на русском языке увидели свет семь книг И. Эркеня, в том числе такие, как “Записки из блокнота 1956 года”, “Народ лагерей” — уникальное социографическое исследование жизни военнопленных, в частности венгерских, написанное в Красногорском лагере под Москвой, где Эркень был среди участников Антифашистской школы, а затем и сам преподавал там. Двуязычный — с параллельными текстами на венгерском и русском языках — сборник “рассказов-минуток” вышел в 2008 году в издательстве “Вагриус”.
Совершенно
неизвестно в России эпистолярное наследие И. Эркеня. Читать письма всегда
любопытно. В них интересны приметы эпохи, былых времен, ушедших нравов,
характеры людей и в первую очередь автопортрет писавшего. Если же вдруг автором
эпистол оказывается писатель, они интересны вдвойне: талант, дар слова
непременно скажется, независимо от жанра. Письма Иштвана Эркеня, составившие
том собрания его сочинений, выдержали уже три издания, сейчас готовится
четвертый, дополненный выпуск. Том этот, составленный Жужей Радноти, вдовой
писателя и попечителем его творческого наследия, неслучайно назван
“Письма-минутки” — по аналогии с изобретенными Эркенем рассказами-минутками.
Краткие послания друзьям, коллегам в большинстве своем читаются как
художественные миниатюры, полные юмора, иронии и самоиронии.
Отмечая столетие со дня рождения Иштвана Эркеня, нам хотелось уйти от традиционного рассказа о жизненном и творческом пути, хотелось дать возможность высказаться писателю самому. Наша публикация — это тоже своего рода эксперимент. Письма Эркеня родным и близким, отрывки из интервью, другие документы, говорящие сами за себя, неожиданно складываются в целостную картину, в своеобразную автобиографию, не требующую комментариев. Эти “неглавные тексты”, в которых отразились глубочайшие переживания его жизни и опыт венгерской истории, позволяют проследить и творческий путь Иштвана Эркеня — от “восприимчивого ученика” до зрелого мастера, на чью долю выпали и признание, и осуждение, и годы вынужденного молчания, и триумфальное возвращение в литературу в конце 60-х. Многие адресаты писем Эркеня — Тибор Дери, Ласло Надь, Маргит Сечи, Милан Фюшт — хорошо знакомы читателям “ИЛ”.
“Эркень
внес в венгерскую прозу и драматургию нечто неповторимо индивидуальное и
действительно новое, нечто такое, что в самом деле знал и умел только он”, —
писал известный литературовед Деже Тот,
член-корреспондент Венгерской академии наук. Стихия Эркеня
— поиск новых художественных форм, гротеск и абсурд. “Предпочитая свободно
парить во времени и пространстве… я, даже если и допускал долгие ли, короткие
ли экскурсы в бытописательский реализм, неуклонно протаскивал в него элемент
гротеска”, — признавался писатель. Специфический эркеневский
гротеск выразил и национальное своеобразие венгерского духовного мира и
органично вписался в общую тональность современной мировой литературы.
В
“Иностранной литературе” Иштван Эркень давно свой человек. Первая публикация
его рассказов на русском языке состоялась более четырех десятилетий назад
именно на страницах “ИЛ”, где затем выходили его повести — “Семья Тотов” и
“Выставка роз”, печатались его критические заметки, в частности — “Размышление
о гротеске”, присланное им в редакцию в рукописи. Писатель очень дорожил этой
трибуной, а в 1971 году, будучи в Москве, приезжал в редакцию познакомиться с
сотрудниками и поблагодарить за внимание к своим произведениям.
В столетний юбилей со дня рождения Иштван Эркень вновь в гостях у своего любимого журнала.
До войны
В нескольких словах о себе
Я появился на свет младенцем необычайной красоты, так что врач подхватил меня на руки и понес из палаты в палату показывать. Говорят, якобы при этом я даже улыбался, вызывая у других мамаш завистливые вздохи.
Событие сие свершилось незадолго до начала Первой мировой войны, в 1912 году, и, пожалуй, это было моим единственным абсолютным успехом. Начиная с того момента жизнь моя покатилась под откос. Я не только лишился своей первозданной красоты, порастерял волосы и зубы, но и в гонках с внешним миром все время шел в отстающих.
Ни волю свою мне проявить не удавалось, ни использовать должным образом заложенные во мне способности. Я стремился стать писателем, но тщетно: отец мой, будучи аптекарем, и мне прочил то же самое поприще. Но и этого ему казалось мало! Каждый отец мечтает, чтобы сын превзошел его, и стоило мне получить диплом фармацевта, как меня снова отправили в университет — осваивать профессию инженера-химика. Опять пришлось ждать четыре с половиной года, чтобы сердцем и душой отдаться писательскому делу.
Не тут-то было! Я и охнуть не успел, как разразилась новая война. Венгрия выступила против Советского Союза, и меня послали на фронт. Армию нашу вскоре разбили, а я попал к русским в плен, где провел очередные четыре с половиной года. По возвращении на родину меня поджидали всякие трудности и передряги, отнюдь не способствовавшие писательской карьере.
Полагаю, из этого со всей очевидностью явствует: все, что мне удалось сотворить — несколько повестей, с полдюжины сборников рассказов и две пьесы, — писалось исподволь, за те считаные часы, что посчастливилось урвать у мировой истории. Вероятно по этой причине, я всегда стремился к немногословью, краткости и точности самовыражения, докапываясь до самой сути. При этом зачастую второпях, вздрагивая от каждого звонка, ведь ни от почтальона, ни от любого другого посетителя добра не жди.
Должно быть, в том и разгадка: своим появлением на свет я достиг совершенства, а затем стал бледнеть, тускнеть, оскользаться, спотыкаться. И хотя с годами все лучше осваивал писательское мастерство, познавал самого себя, но все острее чувствовал: изначального совершенства, увы, никогда не достичь.
1968
Дому на улице Дамьянича посвящается
Мы жили здесь, пока мне не исполнилось три года.
Неприглядный доходный дом. Я обвожу взглядом унылые вереницы окон и пытаюсь пробудить в себе какие-либо чувства. “Здесь я появился на свет, — говорю про себя. — Здесь мать дала мне жизнь. Здесь я сделал свой первый вдох”. Говори не говори, никакой растроганности я не испытываю, глаза не увлажняются слезой. Если хочешь гордиться родным домом, изволь родиться или в хижине, или во дворце.
Что же получил я от этого дома? Крышу над головой. Дом не наложил на меня “печать индивидуальности”, потому что сам не носит следа какой бы то ни было индивидуальности. Серый, облупившийся, мрачный, старый. Ничего патетического в нем нет; впрочем, во мне тоже. Никакого честолюбия в нем не осталось, да и во мне его почитай что нет. Более десяти лет дом хранит следы поражений, нанесенных снарядными осколками. Судя по всему, шрамы подобного рода не исчезают, на моем теле тоже не один рубец. Значит, все-таки у нас с ним есть нечто общее. Одна и та же рука вершила нашими судьбами. И я, еще только что намеревавшийся равнодушно пройти мимо, захожу в подъезд.
Меня встречают безмолвие, полумрак и могильный холод.
Во всех пештских подъездах пахнет одинаково. Запахи отсырелой керамической облицовки, жаренного на топленом сале лука, гнили, въевшейся во все трещины штукатурки, — в одинаковых пропорциях одни и те же запахи повсюду. Бог весть, действительно ли припоминаю я эту сумрачную берлогу, или же в ней отражаются воспоминания о виденных-перевиданных впоследствии подъездах — но мне представляются знакомыми кафельная кладка понизу и каждая трещина голых стен над облицовкой. Мне все знакомо здесь, хотя это не мой дом. Я здесь родился, но все же не чувствую себя дома. Подобно тому, как ласточка из былинок травы, слюны, из долготерпения вьет гнездо, так и городской человек искусственно создает себе обиталище. Отчий уголок для горожанина существует лишь в его воображении.
Вот и у меня в Пеште есть свои деревья, комнаты, дома, в которых я никогда не жил, где я и бывал лишь мимоходом да изредка, но куда меня отовсюду тянет, как в родные, обжитые места. Улица Дамьянича — не из числа этих мест.
А ведь в одной из квартир этого дома, в какой-то комнате, быть может, до сих пор цел дверной косяк, на котором лет сорок тому назад моя мать провела черточку: таким был мой рост в три годика. Отыскать бы этот косяк, измерить бы, на сколько я подрос с тех пор. Но с какой мерой сопоставить, сколь вырос я по уму, образованности, навыку рук, музыкальному слуху, состраданию и человечности? Нет такой отметины.
Когда я жил здесь, я любил только отца с матерью. И тетю Гизи с дядей Йожи, и обеих бабушек. Они меня поили-кормили, потчевали леденцами, целовали-ласкали, играли со мной. Я любил только их и лишь за ту доброту, что получал от них.
Ну а теперь? Прикинем, насколько я вырос! Пусть не намного, но все же кое в чем продвинулся. Теперь я способен любить человека, даже если тот обманывает, грабит и предает меня.
Сорок лет — для обучения срок ничтожный. Но ежели тебе удалось освоить хотя бы такую малость, как умение прощать, считай, что ты подрос.
1955
В нашей компании, как выяснилось впоследствии, два десятилетия спустя, было немало коммунистов. Как бы мы ни были привязаны друг к другу, сколько бы ни вели разговоров, сколько ни шалопайничали, о своей принадлежности к коммунистам приятели, естественно, меня в известность не ставили. И вот как-то раз к отцу моему заявились два сыщика и — тоже ведь гротескная ситуация — почтительнейшим образом повели разговор: так, мол, и так, ваше высокоблагородие (отец носил титул королевского статского советника), вынуждены сообщить вам скверную весть.
— В чем дело? — поинтересовался отец.
— Видите ли, ваш сын попал в дурную компанию.
— Мой сын?! Каким образом?
— Дело пахнет неприятностями. Позвольте дать совет, ваше высокоблагородие? Отправьте-ка вы сына в Париж или еще куда, с глаз долой, покуда страсти не улягутся.
И отец отправил меня в Париж.
Из телевизионного интервью 1974 года
Годы войны
Из Парижа я возвратился в тот день, когда разразилась война. Правда, прежде я хотел было записаться волонтером во французскую армию. Гримаса судьбы, иначе не назовешь! Мы с приятелем, Андрашем Хевеши[1], условились, что каждый из нас отправится на призывный пункт, ближайший к месту жительства. Бедняга Андраш и солдатская служба, как говорится, изначально были противопоказаны друг другу. Изнеженный, раскормленный, рыхлый, неповоротливый увалень… Какой из него вояка!..
Я же не только прошел обучение, но даже получил звание прапорщика, неоднократно призывался на сборы и военные маневры. Впоследствии принимал участие в операции по присоединению Трансильвании, а когда хортистские войска напали на Югославию, опять был мобилизован.
И вот мы с Хевеши решили стать добровольцами. Его взяли, а меня признали негодным. Выбора не было — во всяком случае, тогда мне так казалось, — я и поспел на последний поезд, шедший через Германию, в Будапешт.
Из интервью 1978 года
МИЛАНУ ФЮШТУ, 1941
Глубокоуважаемый господин профессор!
Несколько недель назад я обратился к своему другу Гезе Хавашу[2] с просьбой раздобыть для меня сборник Ваших стихотворений. К искренней своей радости я получил от Вас в подарок том “Избранных стихотворений”, к тому же с лестным для меня посвящением. Это авансом проявленное доверие побудило меня — помимо благодарности дарителю — испытать чувство укора самому себе, укора, с каким я читаю Ваши стихотворения. “Почему же лишь теперь?” — начинает свои упреки разбуженная совесть, но затем я успокаиваю ее и себя мыслью: так оно и должно было случиться, чтобы встреча с Вами произошла именно теперь, “nel mezzo del cammin”[3]. Именно в эти трудные годы, когда из-за моего еврейского происхождения я все острее чувствую свое одиночество, оно громоздится вокруг меня подобно ледяным торосам в Арктике. Пожалуй, мне никогда не удалось бы настолько глубоко проникнуться Вашим первозданным одиночеством и совершенно свободно блуждать в Вашем задымленном, прокопченном и все же извечном мире, если бы не нынешние времена, когда рамки реального мира смыкаются все тесней. “Куда ни ступи, словно воды разверзаются. Народ захлопнул дверь перед нами”, — говорится в строках о Страхе, и на эти слова откликается и мой собственный страх: страх смерти и отверженности, что в конечном счете одно и то же.
Дабы не злоупотреблять Вашим терпением, позвольте завершить письмо словами благодарности — не за книгу, не за дарственную надпись, а за нечто гораздо большее. Если это слово не стерлось от частых употреблений в редакционных посланиях, благодарю Вас за утешение. Пожалуй, это максимум того, что один человек может дать другому.
Будапешт, 28 февраля 1941
Ваш искренний почитатель и приверженец
Иштван Эркень.
In memoriam dr. K.H.G.
— Halderlin ist ihnen unbekannt? Вы знаете Гельдерлина? — поинтересовался профессор К.Х.Г., когда рыл яму, чтобы закопать дохлую лошадь.
— А кто это? — спросил немецкий охранник.
— Автор “Гипериона”, — пояснил профессор К.Х.Г, он очень любил просвещать людей. — Крупнейший представитель немецкого романтизма. Ну а Гейне?
— Кто они такие? — спросил охранник.
— Поэты, — ответил профессор К.Х.Г. — Но ведь имя Шиллера вам знакомо?
— Знакомо, как же, — огрызнулся охранник.
— А Рильке?
— И этого знаем, — побагровел охранник и застрелил профессора К.Х.Г.
Из книги “Рассказы-минутки”, 1968
Письма с фронта, 1942
ОТКРЫТКА ДЁРДЮ ЯНОШУ СИЛАДИ[4]
Ни в оперу, ни на концерты ходить не очень получается. В данный момент главный упор делаю на умение ползать по-пластунски и убивать себе подобных.
Венгерский Красный Крест
Информационное бюро
ЭРКЕНЬ ИШТВАН
Будапешт
С прискорбием сообщаем, что Эркень
Иштван, рядовой трудбата, родившийся в Будапеште в
По линии Красного Креста мы сделали все возможное, чтобы отыскать его.
По вопросу получения пособия следует обратиться в соответствующие учреждения по месту жительства.
2 ноября
Я был зачислен в трудбат при 12-й легко оснащенной дивизии, в составе которой и попал на фронт. В задачи трудбатовцев входило: установка проволочных заграждений и противотанковых “ежей”, изготовление и укладка шпал на взорванных железнодорожных путях. Этим мы и занимались вплоть до января 1943 года, когда началось крупное наступление Красной армии, вошедшее в историю под названием Воронежского прорыва. Скверно снаряженная, морально сломленная, лишенная всякой способности к сопротивлению да и не жаждущая сопротивляться венгерская армия была сметена мощным ударом советских сил. Воцарился полный хаос. В лютый мороз, неся чудовищные потери, мы вынуждены были отступать. Я шел пешком три недели, лишился всех своих товарищей. Сбиваясь в группы, мы с собратьями по несчастью пытались выжить и пробиться на Запад. Прошли километров триста, пока не наткнулись на русских. <…>
Пленных развернули обратно и погнали на восток, к лагерю. По-моему, русские сами не рассчитывали на столь стремительное и глубокое продвижение, а посему и не позаботились о том, где разместить такое количество пленных. Вот и брели мы не одну неделю. На ночлег пускали к себе русские крестьяне — их доброты вовек не забыть! — делились последним куском, ведь им и самим есть было нечего. Наконец погрузили в вагоны и повезли в лагерь.
Территория лагеря была обширной, с множеством длинных, наполовину ушедших в землю бараков. Собралось нас там тысяч двадцать, в основном, конечно, немцев, но и венгров хватало. Были и румыны, чехи, поляки, французы — из числа эльзасцев, воевавших на стороне Гитлера. <…> Располагался наш лагерь под Тамбовом, в лесу, так что и работали мы главным образом на лесоповале. Постепенно, по мере того как происходило перераспределение по национальному признаку, стала складываться и специфически лагерная жизнь. Затем мы начали получать книги, открыли библиотеку, создали театр, иногда показывали кино. Даже эти скудные проблески жизни худо ль, бедно ль поддерживали в нас дух. Для некоторых из нас важную роль сыграла так называемая Антифашистская школа. К нам в лагерь приезжали живущие в СССР венгерские эмигранты, жили с нами бок о бок, отбирая кандидатов для обучения в школе. Мне известны две такие крупные школы, одна находилась под Москвой[5]. Пока шла война, окончившие школу курсанты продолжали свою агитационную деятельность в других лагерях, а с окончанием военных действий были отправлены на родину, в Венгрию. Таким образом вернулся домой и я.
Из интервью 1970 года
Извещение из венгерского консульского отдела г. Анкары
Анкара, 1946, 11 сентября
Тема: состояние здоровья военнопленного Иштваня Эркеня
Господину Хуго Эркеню
аптекарю
Будапешт
V, ул. Андора Юхаса, 12
Венгерский военнопленный Иштван Эркень, находящийся в Советской России (лагерь № 188), в своей открытке от 1 июля 1944 года просит сообщить, что он жив-здоров.
Письма из плена
Дорогие мои родители и Марианн!
Небольшая группа наших возвращается домой, в том числе мой друг Бузаш, который расскажет вам обо мне подробнее. Я был бесконечно счастлив узнать, что вы все трое живы-здоровы. Напишите, пожалуйста, как вы, где вы. Бузаш объяснит, каким образом переправить ответ.
Думается, наша встреча не за горами, а писать о себе по прошествии столь долгих лет трудно. Много случилось всякого — всего не пересказать, да и письмо не вместит. Но у меня все в порядке, со здоровьем вполне терпимо, смотрю на вещи с непробиваемым юмором — это был единственный способ выжить в эти тяжкие времена. Больше всего изводила тревога о вас, вести с родины приходили до того ужасные, что даже теперь, читая газеты, диву даешься, как вам удалось уцелеть. <…>
Беспокоиться обо мне нет никаких причин, живу в условиях, вполне благоприятных, и по возможности пишу. Очерков социографического характера набралось на отдельную книгу, глядишь, и роман написать удастся, хотя завершить его я предпочел бы дома. Что творится у нас в стране, понятия не имею, неотвязно думаю, как отразятся на вас материально эти трудные времена, однако не вижу ни малейшей возможности помочь вам, пока нахожусь здесь. <…> И вновь, и вновь тревожит мысль: здоровы ли вы? Меня беспокоило это еще в тот момент, когда мы разлучались, а ведь главные передряги были тогда впереди. К счастью, человек способен вынести гораздо больше, чем мог бы предположить.
Вижу, каким тревожным и грустным получилось письмо, а ведь я задумывал написать его не таким, да и вообще оно не соответствует моему настроению. На том кончаю письмо в надежде, что Рождество мы встретим вместе, и с любовью целую вас всех.
Ваш любящий сын
Пишта.
12.X.1945
30.X.1945
Это мое последнее письмо. Отсылаю с оказией лишь для того, чтоб этот музейной ценности документ не пропал понапрасну.
На станции уже формируют эшелон, и я с большей охотой поучаствовал бы в сборах, а не отсиживался здесь, в тепле и уюте, при электрическом свете и за новой пишущей машинкой. Однако же нечего сокрушаться попусту, ведь я давно усвоил: иной раз все складывается гораздо лучше, чем тебе хотелось бы поначалу. Вот и все, что касается философии.
К сожалению, не упомнить в деталях, что я понаписал вам за прошедшие три недели, но, надеюсь, в результате какая-то картина все же вырисуется из моих посланий. В первую очередь это касается моих просьб относительно рукописей. За это время кое-что изменилось: появилась пишущая машинка, и я взялся за перепечатку. Хотелось отправить вам хотя бы три рассказа, наиболее близких моему сердцу. Два перепечатать успел, а вот третий вынужден был прервать на 13-й странице. Придется вам продиктовать кому-нибудь остальное по рукописи. <…> Ну, да что это я все о делах!..
Чувствую, надо бы сказать хоть что-то и о себе, вот только боюсь показаться нескромным. Надеюсь, приятели мои должным образом отзовутся о моем уме и приятной наружности и не преминут подчеркнуть, насколько я прост и скромен при всех своих достоинствах. Ведь вздумай кто понаблюдать за мной при утренней побудке — нипочем не догадается, какая пропасть талантов во мне заложена. И вообще, я очень сдержанный, чуть ли не робкий, хотя поведения образцового. Вся прочая информация, какой располагают Бузаш и Ланг, — сплошь порождение их зависти. Это что касается моих друзей.
Рад бы похвастаться своими языковыми способностями, но мой русский пока что не безупречен. Должен признаться, находятся русские, в особенности среди людей образованных, которые только по выговору определяют во мне иностранца. Вообще хотелось бы расписать себя во всех деталях, но вокруг шум, гам, суматоха, каждую минуту новые вести, люди заходят, выходят — где уж тут сосредоточиться. <…> Пожалуй, и хватит о себе.
И наконец о способе переписки. Напишите о себе всё —
обстоятельно, подробнейшим образом и передайте кому-нибудь из членов КП,
желательно в надежные руки. Если почему-либо не получится, можно отправить
через Бузаша в Москву, на адрес редакции “Игаз Со” или московскому руководству КП. Для подстраховки
неплохо бы указать и мой адрес, который официально звучит так: “СССР, Спецобъект
Дорогие мои, кругом дым коромыслом, так что письмо кончаю. В надежде на скорую радостную встречу всех вас целую и обнимаю.
Пишта.
Дорогие мои родители!
“По техническим причинам” сложилось так, что мы, ассистенты преподавателей, включены не в первую, а во вторую группу, поэтому приедем с опозданием в несколько недель, если не месяцев. Конечно, нашей общей радости это убавляет, но тут мы ничего изменить не в силах. Значит, надо как-нибудь продержаться эти недели.
Зато вместо себя направляю к вам своего чрезвычайного посланника, Ласло Луковски; он-то и передаст вам это письмо. Прошу принять его с большей любовью, чем та, что выпала бы на мою долю, поскольку в теплоте и внимании он нуждается сильнее. Минувшей зимой, которая оказалась отнюдь не легкой, он в конечном счете спас меня от морального и физического срыва, вдохнул силы и желание продолжать трудиться. Мы строили планы, как по возвращении домой Лаци поселится у нас, даже творческие замыслы были общими, насколько могут сработаться писатель и художник и насколько можно вообще что бы то ни было загадывать, находясь здесь. Прошу вас считать его своим сыном, ведь он мне больше, чем брат, и подобно тому, как тут мы делили с ним горе и радость, скудные пожитки, которые у нас были, хотим, чтобы и впредь все оставалось так же. Поэтому всю мою сохранившуюся одежду, пожалуйста, отдайте ему и до моего возвращения поддержите его материально, не позволяйте переселиться от нас, но главное — не давайте падать духом. О семье своей он по-прежнему ничего не знает, а даже если и узнает, боюсь, как бы это не оказалось хуже неизвестности.
Конечно, я понимаю, в какое щекотливое положение ставлю всех вас, и наверняка все было бы естественнее и проще, находись я с вами в качестве посредника, этакого “наведенного моста”. А так вы в конце концов друг другу чужие, к тому же вас неизбежно ждет разочарование: вместо Эркеня получили Луковски, художника вместо писателя, а он, в свою очередь, станет деликатничать и стесняться, как тот обездоленный человек, кто не привык получать милостыню, но обойтись без нее не может. Держитесь радушнее и веселее, чтобы рассеять его смущение. Представьте себе, что я с вами: уж я бы сумел шутить и дурачиться, постарался бы переломить всякую неловкость.
Я и к другим обращаюсь с просьбой помочь ему устроиться на первых порах, но прежде всего рассчитываю на вас. Коль скоро уж нам не суждено вернуться домой вместе, пусть хотя бы наши мечты о совместных книгах не развеются прахом. Окажите Лаци необходимую материальную и моральную поддержку, чтобы он не хватался за любую работу, а смог заняться тем, к чему душа лежит. А главное — прошу уделить ему внимания и любви: в плену жаждешь не леденцов, но человеческого тепла и участия, и жажда эта неутолима. Думается, не стоит вдаваться в подробности, полагаюсь на ваши добросердечность и такт. Пожалуйста, прошу вас, примите Лаци как сына, покуда я не вернусь. Хотя, по-моему, и тогда положение не изменится, разве что семья пополнится еще одним членом.
О себе вряд ли еще стоит писать — Лаци расскажет обо мне куда больше, нежели любые пространные послания. Меня прямо-таки распирает от нетерпеливого ожидания, даже работа из рук валится. Посылаю рукопись, более-менее полную подборку русских стихов, которую мне останется потом лишь чуть дополнить и снабдить предисловием. Не знаю, стоит ли что-либо предпринимать на этот счет до моего приезда — может, послать несколько стихотворений в газеты, пусть начинают подготовительные работы. <…> Очень рад выпуску цикла “Они вспоминают”, а также предполагаемому изданию рассказов. Больше ничего готового у меня нет, но дома будет. Чую нутром: теперешнее мое нервозное состояние не способствует сочинительству.
Здоровье мое — лучше не бывает. Лаци распишет в красках, как я растолстел, чем — вспоминая о недавних временах, когда во мне едва набиралось тридцать девять килограммов, — горжусь до чрезвычайности. Делать ничего не делаю, отдыхаю, будто на курорте, и жду, жду. Непрестанно жду. <…>
Обнимаю вас и всех моих друзей.
Ваш Пишта.
Красногорск, 14 июня 1946 года[6].
Возвращение на Родину
Пятидесятые и шестидесятые годы
Пять с половиной лет провел я с тобой
в разлуке, Будапешт. Первый мой путь с Восточного вокзала вел к Цепному мосту.
Я не успел еще повидать мать, но увидеть мост мне не терпелось. Прощание с
городом — четыре весны и пять ледоходов тому назад — было связано именно с этим
мостом. Это было последней картиной, и когда в памяти возникал Будапешт — сто
или тысячу раз на дню — я всегда видел перед собой Цепной мост таким же, как
тогда: в легкой дымке, пропитанной ароматом цветущих акаций, в гирляндах
сияющих фонарей весь будто сотканный из света. Это была последняя картина.
Тогда, при прощании, мне казалось: я погибну. И вот, я цел-невредим,
а мост — в руинах. Я все стоял и стоял, навалившись грудью на парапет, над
громоздящимися внизу льдинами, не в силах оторвать взгляд от бессильного
поникшего крыльями Цепного моста, от рухнувшего в воду моста Эржебет, схожего с поверженным ангелом… Без помех длилось
наше с мостом свидание. Никто не обращал на нас внимания, подобно тому, как в
Париже никому нет дела до ссорящихся влюбленных. Этих руин, думал я, никто не
замечает. Привыкли — это в порядке вещей. Люди видят возрождение жизни там, где
мне чудятся страхи, кошмары, где терзаешься самообвинениями…
Из газеты “Новая
Венгрия”. 17 января
Характеристика от 1953 года
Иштван Эркень родился в 1912 году, в состоятельной буржуазной семье. Имеет дипломы инженера-химика и фармацевта. В 1937-1939-х годах жил в Англии и Франции. Сочинять начал еще в студенческие годы, публиковался главным образом в газете “Ceйп Co”. В 1942-м вышел в свет сборник сюрреалистических рассказов под общим названием “Пляска моря”.
В 1942-м в составе трудбата попал на передовые позиции на Дону. В январе 1943-го был взят в плен. В 1945-м прошел курс обучения в красногорской Антифашистской школе, где провел полтора года и вновь занялся писательской деятельностью. По возвращении на родину вступил в партию, однако для его творчества по-прежнему оставались характерны ярко выраженные буржуазные проявления не самого лучшего толка. После того как при проверке был переведен из членов партии в кандидаты, стал более сознательно относиться к делам партии, что сказалось и на его творчестве (роман “Супруги” и репортажи о жизни рабочих). За прошлый год в его творческом развитии опять произошел срыв, проявившийся в публикации сатиры “Лиловые чернила”. В данный момент работает над романом о Сталинвароше, где и проводит большую часть времени. Иштван Эркень — человек умный, образованный, одаренный, однако ему свойственны высокомерие и цинизм. В основном по этой причине в начале года ему пришлось расстаться с работой в литературной части театра Народной армии. Согласно отзыву партсекретаря театра, к обязанностям своим Эркень относился плохо, поверхностно. Мы считаем его способным к развитию, хотя сдерживающим началом являются его прежние взгляды и слабая идеологическая подготовка. В текущем сезоне курс политобучения проходил самостоятельно, а когда занялся темой Сталинвароша, подготовку прекратил вообще. Роман предположительно будет закончен к концу декабря.
Было бы целесообразно привлечь его к подготовке на более высоком, систематическом уровне, что поспособствовало бы формированию его гражданских и политических взглядов и углублению литературного творчества.
(Без подписи[7].)
Секретное донесение, 1955
С середины марта я провел шесть недель в вышеградском доме творчества. В одно время со мной там находился товарищ Иштван Эркень и товарищ Бела Ремени[8]. Мы неоднократно беседовали на литературные темы, обсуждали проблемы формирования личности и отражения действительности в духе социалистического реализма.
Как-то раз беседовали втроем, находясь в комнате Ремени, и Эркень заявил, что, мол, отражение действительности в партийном духе столкнулось бы с большими трудностями: ведь не напишешь же, что спокойствие в стране достигается лишь средствами диктатуры с помощью АВХ[9]. Не будь АВХ столь сильной организацией, могло бы дойти до беды.
В другой раз, в более широкой компании, Эркень в юмористическом стиле пересказал свою так называемую историю “Тринадцать партизан из Нови-Сада”, наверняка известную партийному руководству. Меня поразила такая деталь: Эркень был у товарища Ракоши и, когда выходил из кабинета, товарищ Ракоши сказал ему вслед: “Вот видите, мы даже не докапываемся до вашей истории про тринадцать партизан”[10]. Не уверен, что передаю слова Эркеня буквально.
Не будучи в курсе подробностей, не считаю себя вправе делать какие-либо выводы, я всего лишь изложил факты. В свою очередь настаиваю на строжайшем соблюдении секретности, так как кое-кого даже в партийном руководстве связывают с Эркенем дружеские отношения.
Л.
В 56 году я, по сути, принимал участие в немногих политических акциях. В конце октября, когда зародилось Свободное радио, меня пригласили в парламент (вещание происходило оттуда) и попросили написать вступление к первой передаче. Я с готовностью согласился и прямо там, на месте, сочинил текст, начинавшийся словами: “Долгие годы радио выступало рупором лжи. Мы лгали днем и ночью, лгали часто и на всех частотах…” Эта заставка к радиопередаче да газетная статья — гимн революционному Будапешту — вот и все мои деяния. Больше ничего не могли вменить мне в вину. <…> Правда, когда писателей призвали к ответу, я отказался признать свои ошибки, не считая собственные убеждения заблуждениями. За это и угодил в черный список: пять лет мои произведения не печатали, я был лишен работы репортера и даже корректора. <…> Извлек на свет божий пылящийся втуне диплом инженера-химика и пошел работать на фармацевтический завод.
И между делом продолжал писать, обретя свой голос. Тогда-то зародились мои рассказы-минутки.
Ода Будапешту
Я, рожденный здесь, все же не знал тебя; я, тебя любящий, не раз поносил тебя. Прости своего заблуждавшегося сына, славный город мой, Будапешт!
Как же мог я считать тебя, родной мой город, таким же, как другие, одним городом из многих?!
Ходил по булыжным твоим мостовым и думал, будто мостовые только для того и предназначены. Садился в трамвай, считая, что трамвай должен быть лишь транспортным средством. Я побывал во множестве домов твоих и верил, будто в этих стенах можно только жить, есть, пить, обитать. Я не знал, что окна — это бойницы, что из трамваев можно сооружать баррикады, а на улицах твоих — сражаться, идти в наступление и побеждать.
Во всех краях земли, на всех картах и глобусах сегодня заново пишут твое имя, Будапешт. Этим словом обозначают не только город. Будапешт сегодня говорит о том, что против танков можно идти с голыми руками. Будапешт на всех языках мира означает верность, самоотверженность, свободу, честь нации. Каждый, кто любит свой родной город, желает ему: будь и ты таким, как Будапешт!
Желаю и я — пребывать тебе веки вечные таким, как сегодня, Будапешт! Обиталищем гордых и смелых людей, наставителем венгров на добрый путь, стань для всего человеческого рода путеводной звездою, о Будапешт! Будь гостеприимным хозяином для всех народов мира, но не терпи среди священных стен своих орды захватчиков и чужие флаги.
Будь же и ты, мой родной город, таким, как Будапешт, и сделай так, чтобы мы, недостойные сыны твои, стали достойными тебя и друг друга. Живи вечно — в труде, борьбе, в дыму и копоти, в крови. Да восславится вольный город Будапешт!
2 ноября
МИЛАНУ ФЮШТУ, 1958
Дорогой Милан!
Моей любви и восхищения тобою ничуть не умаляет тот факт, что я забыл поздравить тебя с днем рождения. (Слабым оправданием служат обрушившиеся на меня неурядицы и беды.) Зато в знак почтения я вновь — вот уже третий раз — перечитал “Историю моей жены”[11] и опять испытал такое наслаждение, что в душе не осталось места досаде на собственную забывчивость.
Итак, поздравляю с днем рождения — вероятно, последним в ряду поздравителей — и прошу, в случае крайней необходимости, дозволь и мне приникнуть к источнику вечной молодости.
Твой истинный поклонник,
почитатель и друг
Иштван Эркень.
Из письма Флоре о Жуже[12]
Любовь наша, нежная, и счастливая и
очень странная своим волшебством, вероятно, обязана тому, что оба мы понимали:
она обречена на смерть, однажды неизбежно наступит конец, как и положено по
законам природы, хотя ничего хорошего в этом нет. За что она любит меня, не
знаю. Целый год я не мог пригласить ее в какое-нибудь приличное место, купить
хотя бы грошовый подарок — за время болезни поиздержался до того, что даже
сигаретой угостить ее был не в состоянии. Я и теперь чувствую себя молодым, но
в зеркале отражается лицо старого человека, осунувшееся и подурневшее от
болезненных мук. Однако любовь порой бывает неразборчива, или же выбирает эту
странную форму печали, тем не менее согревающей минуты нашей жизни. Каждая
любовь жаждет продлиться как минимум вечность, а если не получается, улетучивается
легкой дымкой.
Письма В Балатонфюред,
Супругам Липтак[13]
Дорогие Габор и Пульчи!
Приехать нам не удастся. В ночь с субботы на воскресенье я оставил машину возле дома, чтобы с утра пораньше не заходить в гараж, а сразу тронуться в путь. Сотни раз оставлял на улице, и все обходилось без происшествий.
А тут в шесть утра звонит в дверь привратница, которая на радостях даже челюсть вставить забыла, и сообщает, что в машине вышибли окно и залезли внутрь. Кошмар, да и только: сбили дверную ручку, расколошматили стекло и выгребли все подчистую — красивый плед, все запчасти, очки и документы. Вольно тебе смеяться над чужой бедой, коли сам машиной не обзавелся. Но я с тебя усмешечку сотру. Грабители утащили и книгу, которую тебе так хотелось заполучить, — ее я тоже оставил в машине. Тем самым рассчитывал внести свой вклад в празднование вашей четвертьвековой моногамии. Подарок теперь ищи-свищи, а ты хохочи вволю.
Явилась полиция. У меня и привратницы взяли отпечатки пальцев. Думаю, на том дело и кончится. К сожалению, без документов машиной не воспользуешься, вот и ношусь, пытаясь восстановить водительские права. Мораль — яснее некуда: кому нечего терять, тому не о чем горевать. Блажен, кто без мотора.
Кстати, поздравляю с 25-летней годовщиной. Желаю и на ближайшие 25 годов попутного ветра, пусть на вашей мачте и впредь развевается знамя любви.
С тем и обнимает вас потерпевший, ограбленный, обездоленный, у которого и не осталось-то ничего, кроме отпечатков пальцев,
Иштван Эркень.
Мои дорогие!
Переписка моя настолько обширна, что приходится соблюдать хоть какую-то очередность. Вчера — запрос от эмигрировавших гомиков, можно ли им вернуться на родину. Позавчера — Мао Цзэдун, убивается, что жизнь пошла псу под хвост, спрашивает, как быть. Объявилась Бриджит Бардо: замучило одиночество, по ночам плачет, взывает к моей помощи.
Вот и вам пишу в двух словах. Приедем ли к вам? Возможно, в феврале. Числа 6-8-го, как там выпадут выходные. И если будет хорошая погода. От ночевки в отдельных комнатах готовы отказаться. Отапливать помещение желательно не этнографическими редкостями, а обычными печками.
Отвечайте, да поласковее, не то испарится даже слабое желание заглянуть в ваши края.
Обнимаю.
Пишта.
P. S. Сочинил повесть[14]. Я гений.
1965
Жужа Радноти и Иштван Эркень
с радостью извещают,
что 17 июня с. г. вступили в законный брак,
стало быть, размещению по отдельным комнатам не подлежат.
Поздравления, свадебные подарки, денежные конверты
принимаются по адресу:
Будапешт IX, пр. Ференца, 1.
1965
Золотые вы мои, бесценные!
Не приходилось ли вам подмечать, что даже сама форма приглашения проливает яркий свет на характер человека?
Например, если вам пишут:
“В связи с приближающимся двойным праздником будем рады видеть вас у себя в фюредском доме” и т. д. и т. п.
Что за человек, ваш корреспондент?
Честный, открытый, душа нараспашку, истинный венгр. Смотрит прямо в глаза, не хихикает у тебя за спиной. У такого что на уме, то и на языке.
Такого человека нельзя не любить.
На могилку ему кладут цветы, вспоминают добром.
“До зельца был большой охотник” — даже такие мелочи всплывают в памяти.
Но ведь не всякий ему чета.
Напишет, к примеру:
“Вот когда мы вернемся с лечебного курорта, да когда покончим с ремонтом, опрыскаем виноградник, да ежели не нагрянет знатный гость, и если бы да кабы…”
Спрашивается, что это за тип? Истинный венгр? Прямой человек? Не венгр, и не прямой.
У этого всегда припасен камень за пазухой. Тихоня, а себе на уме, с такого станется в обществе исподтишка воздух испортить, а выковырянную из носа козюльку прилепить снизу к сиденью стула.
Даже Ленина и того небось недолюбливает.
Язык держит на привязи, за гнилыми зубами. Могила его зарастет бурьяном, лебедой да лопухами, а усопшего никто и словом не помянет.
К нам ведь многие обращаются с вопросом: “Что они за типы такие, эти Липтаки?” Мы сдержанно отвечаем: сами, мол, не знаем. Или: “Сами знаем — не проболтаемся”. И выжидаем.
Берегитесь, Липтаки! Мы пока что помалкиваем да ждем.
Пишта и Жужа.
Дорогой Габор!
По-прежнему ничего не знаем о Пульчи и очень беспокоимся о ее здоровье. Черкнул бы хоть несколько строчек.
У нас все хорошо, произошел целый ряд приятных перемен, касающихся прежде всего меня. Мой репортаж о наводнении вызвал целый переполох, и наш замминистра на каком-то высоком собрании расхвалил меня почем зря. Повесть “Кошки-мышки” тоже пользуется успехом — одним словом, положение в корне изменилось. В идеологическом отделе ЦК состоялась беседа, закончившаяся для меня весьма положительными результатами: от Издательства художественной литературы пришел договор на сборник рассказов, а на другой день я получил заграничный паспорт.
Разумеется, тотчас разнесся слух о том, что положение мое изменилось, и в один день объявились просители от двух газет и двух театров за материалами.
Надеюсь, вскорости тебя постигнет невезение, и уж тогда-то я сумею отплатить тебе за все, что ты делал для меня в черные дни.
Пульчи желаем скорейшего выздоровления!!! Обнимаю.
Пишта.
1965
Семидесятые годы
ТИБОРУ ДЕРИ, В БАЛАТОНФЮРЕД
Сиглигет
1 июля 1971
Дражайшая Бёбе, дорогой Тибор!
Смеялся до слез над твоим письмом. Однако слезы мои, вскоре смешавшись с известковой пылью, осели на пол. Рассеянный маляр наступил на белую массу и раздавил ее в крошево. Тогда-то я и сбежал сюда, взвалив на Жужу все передряги ремонта, который сейчас в самом разгаре. Повсюду цементная пыль, обломки штукатурки, вонь краски и огонь сварочных горелок. Маляры, газовщики, водопроводчики, педерасты, слесари, коммунисты. Позавчера заявился паркетчик, да так и пропал в этом бедламе; никто его больше в глаза не видел, родственники разыскивают беднягу до сих пор. Мастеровые галдят все четверо вместе, трое требуют денег, одного по недосмотру замуровали, так он стучит в стенку: не только подает признаки жизни, но тоже требует свою долю. Вы втравили нас в этот кошмар, а сами живете припеваючи в особняке с дюжиной обширных покоев и нет чтобы пригласить измученного друга отдохнуть от всех тревог и забот. Пришлось купить путевку в дом творчества, считай, тысяча псу под хвост. Приехали бы, что ли, утешили меня. Тем более что я собрался ехать в Тапольцу, сандалии купить, но машины нет. И вдруг да сандалии местного производства и вам понравятся.
Словом, жду с любовью у себя в 8-м номере.
Пишта.
ТИБОРУ ДЕРИ, В БАЛАТОНФЮРЕД
Примерно 3-го числа 1971 года
Дорогой Тибор, бесценная Бёбе!
Возвращайтесь же наконец! Небось и цветы в саду все засохли, и сами со скуки вянете, чего же прохлаждаться, спрашивается! Хвалебное письмо Тибора — как бальзам на душу, знаю, что на похвалы он скуп (не то, что в денежных вопросах). Прочел дважды, так что радость двойная.
Здесь все в порядке. Страху было натерпелись, но все обошлось. На улице Кароя Лотца вспыхнул пожар. Понаехали пожарные, давай орудовать огнетушителями, водой заливать, шум, гам, крики — горит дом 20! К счастью, память мне не всегда отказывает. Тихо, говорю, люди, спокойно! Семейство Дери живет не в 20-м, а в 22-м, так что не будем хозяев попусту беспокоить. Но вы бы все-таки поторопились, цветы ваши здешние наверняка покрылись копотью-сажей. С цветами вам определенно не везет.
Возвращайтесь поскорее уже хотя бы для того, чтобы познакомиться с нашим питомцем. Мы подобрали бездомную, бродячую собаку. Породу установить трудно, больше всего собака эта похожа на детеныша косули, возможно, из нее и вырастет косуля, а пока она еще не определилась по молодости лет. Обращаться с собаками я не умею, лишь кормлю, пою и чешу за ушами. Проделываю все это из чистого альтруизма, у нас в доме не будет культа собак; приютили пса, так как ночью, под проливным дождем, он скулил у двери. В моем случае это вполне естественно. Если бы ты и Бёбе скулили в дождь у меня под дверью, я бы и вас приютил. Стал бы кормить, поить, чесать у вас за ушами. На то и писатель-гуманист.
На прощание сообщу лишь, что прохиндей (которого Бёбе столь любезно порекомендовала нам) провел-таки газовое отопление (за 72000 форинтов!), но сегодня из управления коммунального хозяйства пришло извещение: расход газа в нашем районе и без того превышает норму, а посему в подключении газа нам отказано. В связи с чем шлю Бёбе горячую благодарность и припадаю к ручке.
Обнимаю.
Пишта.
ВЕРКОРУ[15] В ПАРИЖ
Дорогой друг!
Что же Вы мне посоветуете? После того как я прочел первые 30 страниц, обратиться к другому переводчику? Да воскресни из мертвых сам господин де Мольер, к тому же в совершенстве владеющий венгерским и попроси у меня эту пьесу на перевод, я бы ему ответил: “Почтеннейший Жан Батист Поклен, честь имею сообщить, что мой друг Веркор перевел первые 30 страниц моей пьесы и, ознакомившись с переводом и его превосходным романом ▒Сильвия’, отдаю ему предпочтение”. Словом, я очень рад, что Вы приступили к переводу и убежден, что он окажется превосходным. Более того: в Вене пьеса пользовалась настолько большим успехом, что после премьеры во Франции мы с Вами обогатимся. Вы купите себе еще одну мельницу под загородный домик, а я — хоть какой-нибудь крохотный островок, лишь бы было где жарить на костре колбасу и творить шедевры.
Благодарю за добрые вести, почтительно кланяюсь мадам Веркор, а Вам выражаю наилучшие дружеские пожелания.
Иштван Эркень.
22.X.1972
ТИБОРУ ЧЕРЕШУ[16]
16.V.1973
Спасибо за присланное (присланную? не знаю, как склонять) “Здесь, на Земле”. Прочел почти все. Почти лишь потому, что, как появляется дервиш, я удаляюсь. Стало быть, дервишей я обошел стороной. Зато с наслаждением читал остальное, отдавая дань твоим заигрываниям с формой (в “Большом загуле”) и силой драматизма (в “Летних упражнениях”).
На упражнениях задержимся, поскольку я вот уже 20 лет проедаю тебе плешь по поводу способа подачи информации, то есть чисто черешевских штучек, вводящих читателя в заблуждение. До сих пор ты к моим словам не прислушивался. А жаль. Но на сей раз ты забил гол в собственные ворота, мое дело — сидеть и надрывать живот от смеха. Открой страницы 132-133 и изволь внимательно прочесть. Сперва идет диалог, оставляющий читателя в полном неведении, а потом (потом, Череш, то бишь после?) следует объяснение. Ты проделываешь это со мной, 60-летним, дважды. Хотя удачно выстроенный диалог дает почувствовать, заранее услышать нарративное пояснение, которые тем самым становится излишним. Сначала надо обрисовать ситуацию, а уж потом пусть собеседник разглагольствует всласть. А у тебя что? Все с точностью до наоборот, что я (идиот!) талдычу тебе два десятка лет. Сам расставил себе капкан, сам попался в него, теперь выбирайся.
Кстати сказать, книга действительно хорошая.
Обнимаю.
Пишта.
ФЕРЕНЦУ КАРИНТИ[17]
29 авг. 1973
Дорогой Цини!
Знаток человеческих душ — равно как и истории — из тебя никудышный. С чего ты взял, будто бы я запамятовал I съезд писателей, милейшего Реваи и свое скромное выступление? Помню, все помню, хотя с тех пор немало воды утекло в Дунае и меня не единожды, не дважды, а трижды освободил Советский Союз. Перечисляю по пунктам:
1. В 45-м. Комментарии излишни.
2. В период “культа личности”, как теперь стало модным выражаться. Передо мной, до той поры сочинявшим как бог на душу положит, социалистический реализм распахнул новые просторы. Прежде я ни сном ни духом не ведал, что бывают на свете положительные герои (токарь Лугоши в моем романе “Супруги”), партийность, революционная романтика. Тужься, пока не лопнешь — нипочем об этом не догадаешься. Теперь наконец догадался.
3. 4 ноября 56 года, когда прогремели советские орудия и загрохотали дружественные танки, дабы наконец дать мне возможность познакомиться с пролетариатом, с неутомимыми тружениками Завода по изготовлению медикаментов и перевязочных средств, где я провел пять лет безо всяких понуканий-подстегиваний к писательскому творчеству и без угрозы публикации. Да здравствует Красная армия!
К сожалению, в башке у тебя кавардак. Не знать, что означает слово “освобождение”! В нем такая глубина, многоплановость смыслов. Кто этого не понимает (к примеру, ты), от того и не добьешься внятного ответа на вопрос, по какой такой причине и по сей день пребывают в Венгрии (разумеется, по нашей собственной просьбе и, к сожалению, лишь временно) советские воинские части.
Ежели сомневаешься в целесообразности подобной ситуации, признавайся как на духу, а я передам, кому следует.
Жду твоих обдуманных и откровенных соображений на этот счет. И не вздумай прибегать к отговоркам типа “где нас нет, там враг тут как тут”. Конечно, если ты считаешь, будто им пора уходить, так и напиши. Может, они потому и не уходят, что их некому надоумить. Солдаты, сам знаешь, какие тугодумы.
В ожидании твоих любезных строк…
Обнимаю.
Пишта.
ШАНДОРУ ВАЙДЕ[18]
7.II.1974
Дорогой Алекс!
Не за книгу благодари, а за пересылку. Если ты не заметил, то знай, что окаянная почта слупила с меня чуть ли не тридцатку за марки. Сколько всего на эти деньги можно бы накупить!
У нас все хорошо. В театре приступают к репетиции моей новой пьесы “Кровные родственники” — это всегда дело непростое, но надеюсь, на сей раз обойдется без осложнений. Я побывал в Брюсселе, где “Кошки-мышки” снискали подлинный успех. Меня постоянно путали с Веркором, так что, раздавая автографы, я подписывался: Пишта Веркор. Встретил множество венгерской молодежи, что меня очень огорчило. В одном только Лувенском университете получили дипломы 45 венгерских студентов. А сколько еще, кроме этих, — бог весть.
Сейчас в Пешт лучше не приезжай. Холод, туман, дышать нечем. Даже женщины, и те некрасивые.
Обнимаю.
Пишта.
ЗОЛТАНУ ВАРКОНИ[19], 1974
Рождественские заботы
— Видите ли, товарищ Эркень, у этого Золтана Варкони все есть: два театра, вилла, машина, внуки, коллекция картин, премия им. Кошута и игрушечная железная дорога. Чем еще может порадовать Дед Мороз?
— Ума не приложу, Владимир Ильич.
— И я тоже, дорогой товарищ. Был бы жив Сталин, он бы что-нибудь придумал.
— Уж это точно. Он-то многим обеспечил счастливое Рождество!
— М-да. Жаль-жаль!
ЛАСЛО НАДЮ, 1975
Дорогой Лаци!
Спасибо за присланные тома твоих стихов и переводов. Взял четырехтомник в руки с почтением — ведь это малая часть сотворенного тобою, остальное — впереди. В общем, шляпу долой! До переводов я еще не добрался, так как первый том уложил меня на обе лопатки. М-да, любезный мой приятель, нелегкое чтиво ты мне подбросил. В примечаниях к первому тому ты нехотя признаешься, что твоя поэзия, мол, вряд ли доступна общему пониманию, а я вот лишь после второго, третьего захода решился сказать: ага, эти головоломные стихи вроде как начинают поддаваться разгадке. Такого уговора промеж нас не было. Мои сетования относятся прежде всего к стихам последних 10-15 лет. Эти годы и для тебя не прошли бесследно, о чем и хочу написать несколько слов.
Стихотворение само по себе вроде бы не “говорит” ничего, но поскольку это “ничего” — призраки, видения, переданные языком образного мира, стало быть, оно говорит обо всем. Когда-то давно мне довелось прочесть — кажется, у Бретона, в одном из “Манифестов сюрреализма”, — что сравнение хорошо, если сопоставляет полярно далекие вещи. Чем дальше отстоит сравниваемое от объекта сравнения, тем лучше. Значит, “журчащий ручей” — образ ничего не выражающий, поскольку констатирует очевидный факт, но, если поэту послышится в журчании ручья, скажем, позвякивание обнаженных лезвий, сравнение покажется вспышкой вольтовой дуги, сразу вызывая напряжение между двумя полюсами. Так вот, в хронологии твоих стихов я уловил возрастание взаимоудаленности полюсов. По мере чтения я выписал для себя кое-какие твои поэтические образы, и стало совершенно ясно (если бы каждое твое стихотворение было для меня так же ясно!): твой отправной пункт — поэзия Аттилы Йожефа, — а затем происходит постепенное отдаление от него. “Похлебка из конины с запахом резеды”, “возмущенный уран”, “из миски, молниями сверкающей, ты поедаешь смерть” и “тонкого холста шуршащие врата” — строки эти вызывают в памяти Йожефа не созвучием, а смыканием полюсов: сколь бы ни было неожиданным сопоставление, оно может быть прослежено умозрительно, то есть ошеломляет в первый момент, но тотчас же и поддается истолкованию. Его поэтическое пространство витает где-то между сознанием и подсознанием, но всегда соприкасается с читателем, который так или иначе отзывается на него.
Ты же — в чем убеждаешься по мере чтения книги — постепенно отделяешься от этого пространства и погружаешься в более глубокие пласты восприятия. Разница примерно такова: то, что я назвал образной системой Аттилы Йожефа, пусть и не столь прямолинейно, но все же смыкается с очевидной реальностью “журчащего ручья”, поскольку между ними существует некое отдаленное родство. На тебя это не распространяется. Выхватываю наугад из своих выписок: “летишь — с красным сахаром на кончиках перстов” или “перевернувшись под распятьем, я взглядываю вниз, о-о, там долгоносики кишмя кишат!” — эти метафоры впоследствии никак не проясняются, не становятся очевидностью. Поэтому твои позднейшие стихи не то что заранее непредсказуемы и производят впечатление полной неожиданности — этот эффект они выдерживают до конца, не переходя в доступную на уровне сознания или объяснимую систему изображения. О “красном сахаре” можно лишь мечтать, если тебе дано видеть только черно-белые, а не цветные сны.
Или взять, к примеру, такую метафору: “Слюною сладкою травинки натягивают окна вокруг нас”. Прелесть этой поэтической декларации заключается в том, что здесь любое утверждение может быть опровергнуто. (Слюна не сладкая, окна не натягивают, тем более травинки, и уж вовсе не вокруг нас.) Но именно терзая читателя этой абсурдностью, ты вынуждаешь и нас отринуть принципы формальной логики и последовать за тобой на уровень подсознания, где вольтова дуга натянута до такой степени, что даже искра не образуется, аккумулируя напряжение меж полюсами.
<…> Поделиться с читателями миром своих сновидений по плечу лишь очень сильной личности. Мне сколько не внушай полицейский регулировщик, что “полная луна нас осыпает пеплом”, я не поверю, хотя отношусь к регулировщику с боязливым почтением, с тобой же попытаюсь спорить и сдамся под конец, тебе поверив. В тебе заключена столь мощная сила, словно на пятой точке у тебя вулкан.
Хотелось бы еще долго-долго сопровождать тебя на избранном тобой пути, но это — увы! — не позволят подлые законы биологии. Впрочем, я согласен побыть с тобой и недолго, дождавшись, покуда стихи твои станут доступны разумению каждого — не только благодаря твоей поэтической силе, но и правоте. Аминь.
Тебя обнимаю, Маргит нежно целую ручки.
Иштван Эркень.
ШАНДОРУ ВАЙДЕ
18.VII.1977
Дорогой Шандор!
Давно тебе не писал — с головой ушел в работу, трудился все лето, а результат? Одноактная пьеса! Но она не давала жить, не позволяла думать ни о чем другом. Ну а сегодня скончался Дери, с которым, если не ошибаюсь, ты был знаком. Месяц назад он упал у себя дома в Балатонфюреде — перелом шейки бедра, операция прошла удачно, что большая редкость в 83 года. Но встать на ноги он уже не смог. Из-за худобы у него образовались тяжелые пролежни, и сегодня утром сердце перестало биться. Он очень мучился, до самого конца был в сознании, еще четыре дня назад шутил, подтрунивал надо мной. В понедельник мы его хороним. Вместе с ним умерла и какая-то часть моего существа…
На следующей неделе мы отбываем в Америку, в Миннеаполис, где состоялась уже вторая премьера “Кошек-мышек” — с большим успехом. Театр пригласил нас обоих, беспримерный случай, ведь авиабилеты стоят целое состояние. Поездка займет три-четыре недели, и это большая радость, поскольку предыдущее мое посещение Америки произвело на меня потрясающее впечатление, в хорошем и плохом смысле, но силы необычайной. Это отразилось в моей повести “Выставка роз” (я словно заранее предугадал смерть Тибора. В сентябре книга выйдет, и я пришлю тебе).
Надеюсь, вы здоровы, чего вам от души желаю. Надо держаться, насколько возможно, и уйти как-то иначе, не так, как Тибор, который в последний раз говорил со мной, не снимая кислородной маски. Чувствовалось, что он уже сдался: не боль, а унижение сломило его. С этим он никогда не мог смириться.
Пишта.
ШАНДОРУ ВАЙДЕ
30 ноября
1977
Дорогой Алекс!
Получил твое невеселое письмо. Сам я тоже невесел: подхватил грипп, с последствиями. Шесть дней тянулись размягчение мозгов и кашель, в результате кашель все же прошел, а все остальное…
У нас все в порядке, занимаемся политикой, все идет по принципу качелей, а стало быть, ничего не происходит, даже в литературе. Я тоже палец о палец не ударил для того, чтобы что-то происходило. Полгода бьюсь, пытаясь сочинить пьесу, а не написал еще и половины. Силюсь разгадать психологию сфальсифицированных процессов, вплетая события 1951-го[20] в рамки цирковых сцен. Похоже, сочинитель трагедии сам превратится в трагического персонажа — ни с одним своим произведением столько не мучился. С посторонними не особенно делюсь, чтобы в случае неудачи не потешались надо мной.
Надеюсь, у вас все хорошо, ты вывезешь свою подагру на ванны, а значит, встретимся. Если книга не дошла по почте, получишь еще одну “Выставку роз”. Она имеет большой успех, тираж в 40 тысяч разошелся в течение нескольких дней, даже сам не могу достать. Нравится всем, кто боится смерти. А кто не боится? Только я, так как излил свой страх на бумагу. <…>
Береги себя неустанно, на тротуарах сейчас скользко, не падай.
Обнимаю.
Пишта.
МАРГИТ СЕЧИ ПО СЛУЧАЮ СМЕРТИ ЛАСЛО НАДЯ
16.II.1978
Дорогая Маргит!
В этом мире все измеримо, лишь силу чувств приборы отмечать не умеют. Даже частота или, наоборот, редкость встреч не является показателем любви, дружбы, привязанности. Хоть мы и редко встречались, я ощущал постоянную братскую близость вашу (всегда обоих), и наша душевная близость уже навсегда, поэтому сейчас я не в состоянии измерить всю значимость утраты.
Я и теперь по-прежнему обращаюсь к вам во множественном числе и в утешение могу сказать лишь одно: я всегда восхищался тем, как вблизи этого знойного урагана вам удавалось сохранять свой поэтический суверенитет и независимость при вашей с Лаци взаимозависимости. Лишь это может стать для вас — и станет — вашим якорем жизни. Ну а Лаци сохраним не воспоминанием, он по-прежнему будет сопровождать всех нас по жизни, являясь образцом поведения.
То, что не успел сказать ему, позвольте сказать хотя бы Вам, прежде чем тоже умолкну, сказать слова искренней дружеской любви.
Ваш Иштван Эркень.
P. S. На похоронах Лаци (из-за автокатастрофы накануне проводов) я быть не мог. Оно и к лучшему: для меня он никогда не будет ассоциироваться с похоронами.
Из писем Татьяне Воронкиной
17.VII.1970
Дорогая Татьяна Воронкина!
Получил журнал “Иностранная литература”[21] с подборкой моих рассказов в вашем превосходном переводе. Даже передать не могу, до чего я был рад, ведь это первое появление моих работ на русском.
Хотелось бы выразить свою благодарность при личной встрече, каковая, возможно, и состоится. Судя по всему, в ноябре в Ленинграде у Товстоногова пройдет премьера моей пьесы “Семья Тотов”, тогда постараюсь отыскать и Вас.
А пока благодарю за великолепную работу!
Целую руку.
Иштван Эркень.
Пришел журнал “Иностранки”[22], чему я очень обрадовался. Даже от редакции была приписка в несколько строк, что очень трогательно: от наших редакций такой учтивости не дождешься.
<…>
декабрь 1970
Таня, дорогая!
Счастлив, что Вы взялись за перевод “Выставки роз”[23]: признаться, я об этом мечтал. Здесь Вас тоже ждет нелегкая задача, поскольку надо дать почувствовать некоторую циничность стиля разговорной речи, принятого среди телевизионщиков, киношников и работников радио и, полагаю, существующего в каждой стране. Чем отстраненнее станут держаться эти телевизионщики, тем явственнее отразится напряжение между смертью и ее обстоятельствами. <…>
С давней и вечной любовью желает счастливых праздников
Иштван Эркень.
1.III.1978
# ї Örkény István örökösei, 2004
ї Татьяна Воронкина. Перевод, вступление, 2012
Редакция благодарит Жужу Радноти за любезно предоставленную возможность безвозмездной публикации писем Иштвана Эркеня на страницах журнала.
[1] Андраш Хевеши (1902-1940) — венгерский писатель, критик. После введения закона, ограничивающего права евреев, весной 1939-го эмигрировал в Париж, вступил добровольцем во французскую армию и пал смертью храбрых в первые дни войны. (Здесь и далее — прим. Жужи Радноти и Татьяны Воронкиной.)
[2] Геза К. Хаваш — погибший на войне
репортер, историк культуры. Его памяти посвящен рассказ-минутка “In memoriam dr.
K.H.G.”
[3] “На полпути” (итал.).
[4] Янош Дёрдь Силади — специалист в области классической филологии, входил в дружеский круг И. Эркеня; позднее также попал в русский плен, затем был отпущен на родину.
[5] В городе Красногорске, где ныне размещается мемориальный музей.
[6] К Рождеству 1946 г. Иштван Эркень возвратился в родной Будапешт.
[7] После революции 1956 г. писателям были переданы подобные характеристики, тайные доносы и прочее из досье, хранящихся в Союзе писателей.
[8] Бела Ремени (1914-1962) — венгерский поэт, писатель.
[9] Служба государственной безопасности.
[10] Один из документов, обнаруженных впоследствии в Венгерском сводном архиве, свидетельствует о том, что Иштвана Эркеня чуть не арестовали за огласку этой гротескной истории.
[11] В русском переводе роман М. Фюшта “История моей жены” вышел в 2010 г. в издательстве “Водолей”, а в “ИЛ” (2011, № 7) опубликовано предисловие автора к его первому изданию.
[12] Флора Гёнци — первая жена И. Эркеня, с которой у писателя до конца сохранились дружеские отношения. Жужа Радноти — третья и последняя супруга писателя, сподвижница во всех его делах. Ведущий театровед, критик, автор множества книг и монографий, посвященных венгерской драматургии, несколько десятилетий заведовала литературной частью будапештского театра комедии “Виг”.
[13] Липтак Габор (1912-1985) — литератор, этнограф, краевед, посвятивший свою жизнь и творчество родному Прибалатонью. Сам Липтак и его супруга, Пирошка, были знатоками, ценителями и увлеченными собирателями предметов старины и венгерского народного искусства и оставили после себя богатейшую коллекцию. Гостеприимный дом Липтаков в Балатонфюреде долгие годы давал приют выдающимся писателям, поэтам, музыкантам, художникам, скульпторам и другим творческим личностям, составившим гордость венгерской культуры. В их числе был и Эркень, не раз гостивший у друзей. Вот уже второе десятилетие в Доме Липтака в Балатонфюреде действует Международный дом творчества переводчиков.
[14] Повесть “Кошки-мышки”.
[15] Веркор (1902-1991) — французский писатель, критик, венгр по происхождению. Ознакомившись с текстом пьесы “Кошки-мышки” на английском языке, загорелся желанием перевести ее на французский и обратился к Эркеню с просьбой разрешить ему перевести эту пьесу. Веркор сомневался в качестве своего перевода и прислал Эркеню отрывок на отзыв.
[16] Тибор Череш (1915 — 1993) — венгерский писатель.
[17] Ференц Каринти (1921-1992) — венгерский писатель, близкий друг Эркеня.
[18] Шандор Вайда (1902-1979) — венгерский поэт, критик. До 1931 г. жил в Вене, затем в Москве, а после войны — снова в Вене. Читал лекции в советских лагерях для военнопленных, где и произошло их знакомство с И. Эркенем, перешедшее в дружбу.
[19] Золтан Варкони (1912-1979) — венгерский режиссер, постановщик пьес Эркеня.
[20] Пьеса “Сценарий” о “показательных” политических процессах, только действие перенесено к событиям 1949 г.
[21] В № 3 за 1970 г. была опубликована подборка “рассказов-минуток”.
[22] В 11-м номере журнала за 1970 г. была опубликована повесть “Семья Тотов”.
[23] Повесть была опубликована в журнале “Иностранная литература” в № 12 за 1980 г.