Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2012
БиблиофИЛ
Новые книги Старого Света
с Анной Асланян
Оттенки черного
Teju Cole Open City. — Faber and Faber, 2011
Теджу Коул, дебютный роман которого тепло встретили по обе стороны Атлантики, родился и вырос в Нигерии, юношей переехал в Нью-Йорк. Действие книги “Открытый город” происходит там, в городе, по которому бродит, порой без всякой видимой цели, герой — молодой африканец, врач-психиатр, интеллектуал. В ходе этих прогулок он ведет своего рода дневник: размышляет о музыке, философии, истории, вспоминает собственное детство, места, откуда он родом. Нигерия — не единственная африканская страна, о которой идет речь; “черный” континент предстает перед читателем многоцветным (о чем большинству и так, будем надеяться, известно) во всех смыслах.
То же можно сказать о городе, где по большей части происходит действие; чего о нем нельзя сказать, так это то, что расовый вопрос там решен окончательно и повсеместно. Политкорректность — да, победила; равные возможности тоже обеспечены в той или иной мере; равенство же как таковое — о нем разговор особый. В Нью-Йорке, разумеется, царит мультикультурализм, но, если присмотреться, становится ясно, что сторон у этого явления не меньше, чем культур. Герой честно признается, что ему не доводилось испытывать на себе настоящий, открытый расизм, хотя о существовании его он, конечно, знает. Но что ему делать в каждодневных ситуациях, например, когда, придя слушать Малера в Карнеги-холл, он понимает, что люди (почти все среднего возраста, белого цвета кожи), привычно улыбающиеся ему на улицах, тут посматривают в его сторону с недоумением? “Иногда, стоя в очереди в туалет во время антракта, я ловлю на себе взгляды, от которых чувствую себя, как Ота Бенга, человек из племени Мбуту, которого в 1906-м году выставили напоказ в обезьяннике зоопарка Бронкса”. Как бы ни раздражали его постоянные напоминания о статусе чужака, герой готов прислушаться — не споря и не соглашаясь — к словам даже случайных встречных; одна из них говорит ему: “Зачем приезжать куда-то, лишь для того чтобы доказать, как ты отличаешься от других?”
Проза Коула своей отточенностью и ясностью порой напоминает прозу Дж. М. Кутзее — отчасти потому, что сам герой то и дело вспоминает его книги. Так, размышляя о людях, которые толпятся в огороженном переходе, “как животные”, он добавляет: “Но почему с животными разрешается поступать подобным образом? Неотступные вопросы Элизабет Костелло возникали в самых неожиданных местах”.
Роман затрагивает многочисленные темы, от психоанализа до марксистской философии. На вопрос о том, которая из них главная, однозначно ответить сложно. Поиски себя? Своей истории? Истории города, в котором все, включая тебя, иммигранты? Да, все это присутствует; список можно продолжать. Выводов из обдуманного ни герой, ни автор, к счастью, не делают, как не гонят читателя по ступенькам так называемого сюжета — дневники пишутся не для этого. Пожалуй, наиболее выпукло итог своих размышлений герой подводит, вспоминая похороны отца: “Быть живым, думал я, стоя там, охваченный всевозможными печалями, — значит одновременно быть оригиналом и отражением”.
Прошлое не отпускает героя; но ведь то же можно сказать едва ли не о любом из нас. Забыть про цвет кожи не удается, да и не надо, — все равно наиболее тонкие мысли романа прозрачны. При чтении создается впечатление, будто разговариваешь с умным, внятно выражающимся, ненавязчивым собеседником, разговор с которым хочется продолжать. Хочется в этот открытый город: поваляться на траве в Центральном парке, послушать музыку, посмотреть на рассвет над мостом Джорджа Вашингтона; вобрать в себя разнообразные оттенки черного — и других цветов.
John Berger Bento’s Sketchbook. — Verso, 2011
Новая книга знаменитого британского писателя, арт-критика, художника, драматурга и сценариста Джона Берджера — яркое событие в мире искусства. Ее заглавие, “Блокнот Бенто”, отсылает к философу XVII века Бенедикту (Бенто) де Спинозе, бывшему, помимо прочего, рисовальщиком-любителем. На протяжении многих лет Берджер размышлял о содержимом утерянной записной книжки Спинозы и, наконец, получив в подарок от друга блокнот в замшевом переплете, решил: “Это он, тот самый”. Вооружившись карандашом, автор воплотил на бумаге собственное представление о том, что могло бы оказаться среди записей и зарисовок философа, не идущего у него из головы; результатом стало прекрасное издание, в котором тексты и рисунки автора перемежаются с цитатами из “Этики” Спинозы. “Я начал делать рисунки, подгоняемый чем-то, что просило, чтобы его нарисовали”, — признается Берджер.
Листая “Блокнот”, не устаешь восхищаться воображением автора, художественным, прозаическим, да, пожалуй, и поэтическим — стихов тут, строго говоря, нет, но все-таки книгу можно смело отнести к жанру истинной поэзии, настолько вдохновенно рассуждает автор на все занимающие его темы. Наброски, собранные здесь, разнообразны: от короткой, в пару строчек, записи об ирисах, которые художник обнаруживает в своем саду каждую весну и начинает рисовать, “будто подчиняясь некому приказу”, до полнометражного эссе о двух основных формах повествования — интровертной, или той, что связана с “вещами невидимыми, скрытыми”, и экстравертной. На сочинение последнего Берджера вдохновили наблюдения за тем, как люди танцуют, — его острый взгляд рисовальщика сумел ухватить параллели между движением в танце и рассказыванием историй.
Одна из зарисовок, сделанных в блокноте, успела попасть в газеты. Придя недавно в лондонскую Национальную галерею, Бедржер остановился перед “Распятием” Антонелло, чтобы сделать набросок. Для этого ему пришлось поставить на пол сумку, что, как выяснилось, категорически запрещено. Страж порядка кинулся делать художнику предупреждение, тот, не переставая рисовать, парировал и, не удержавшись в конце концов, бросил в ответ слово из четырех букв (из тех, что кое-где принято заменять звездочками). Берджера выпроводили из галереи со словами: “Просим вас немедленно проследовать к выходу — вам, очевидно, известно, где он”.
Среди других музеев, упомянутых в книге, — Прадо и Коллекция Уоллеса. В первом Берджер смотрит на шутов Веласкеса, во втором рассматривает полотно Виллема Дроста, потрясенный взглядом изображенной на нем женщины — обращенный на живописца, он выражает страстное желание, которое, как заключает Берджер, “делает его объект по-настоящему бесстрашным”. Чувственные переживания присутствуют едва ли не во всех работах Берджера; “Блокнот Бенто” доказывает, что эротическое восприятие у восьмидесятипятилетнего автора с годами отнюдь не притупилось.
Если в каноническом сборнике эссе “Способы видеть”, вышедшем в 1972 году, Берджер писал о трактовке современным человеком символики образов и слов, то новая книга — размышления о процессе рисования, о том, “куда и к чему он может привести”. Данная тема для автора всеобъемлюща, поэтому, когда он пишет о консюмеризме или о поисках в местной библиотеке экземпляра “Братьев Карамазовых”, это — тоже о рисовании. Разумеется, Берджер не был бы Берджером — обладателем Букеровской премии 1972 года, отдавшим половину денежного приза ультралевой организации “Черные пантеры”, если бы не говорил о драмах современного общества даже там, где им, казалось бы, нет места. Место, для того чтобы вспомнить “новых глобальных тиранов”, которые “безлики, все до единого”, автор находит и здесь, не жертвуя при этом целостностью текста — на то перед нами и блокнот.
Один из поклонников Берджера сказал, что настоящим итогом его творчества является не текст, не рисунок, но читатель или зритель, его для себя открывающий. Трансформация личности начинается с самого автора — речь о том, как он и его герой Бенто делаются “все более и более неотличимы”, заходит в самом начале заметок. Ближе к концу Берджер рассказывает о работе над портретом любимого им Андрея Платонова: “Пока я рисовал, у меня росло ощущение, что я делаю автопортрет. Не свой — его. <…> Приставку ▒авто’ пора перевести в новый разряд, сделать другой частью речи, чтобы она обрела движущую силу предлога ▒по направлению к’”.
Когда о человеке говорят как о “величайшей интеллектуальной фигуре нашего времени”, зачастую это не вызывает ничего, кроме вполне понятного скептицизма. Если при этом его имя сопровождается длинным реестром определений (вроде того, что открывает этот текст), подобная реакция лишь усугубляется. Увы, по-другому должного гению Берджера не отдать. На вопрос о том, кем он считает себя сам, Берждер отвечает просто: “Я — рассказчик”. Его повествование, какую бы форму оно ни обретало, всегда захватывает и побуждает думать — о рисовании, а значит, по Берджеру, обо всем, что тебя окружает.