Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2012
Carte blanche#
Леонид Гиршович
О вечной старости
“…Глагол ▒стукнет’, ▒стукнуло’. Если ▒сколько?’, то дательный — не винительный. Мне (тебе, ему) вот-вот стукнет шестьдесят три. Заметьте, ей — нет, не стукнет. Бить женщину, как бить лежачего. Впрочем, шестьдесят три стукнет небольно — дата некруглая, не катится никуда…”
Ох… просыпаешься. Отдуваешься от короткого несытого сна, глядя на розовые кубики за окном поезда. Несмотря на Шенген, в Портбу всегда проверка паспортов: в вагоне — французами, на перроне — испанцами. Можно играть с самим собой в Вальтера Беньямина без риска быть снятым с поезда. Охота не на него. И французским и испанским полицейским ты предъявляешь паспорт на антитеррористическую благонадежность. Этот же паспорт делает тебя, израильского гражданина, нерукопожатным среди множества людей прогрессивных убеждений, не в пример стражам порядка.
Мир не узнать с тех пор, как в 1940 году Вальтер Беньямин свел счеты с жизнью, будучи задержан в том же Портбу — теми же самыми, в чем я ни капли не сомневаюсь, пограничниками. Назавтра группу беженцев пропустили: испанское “mañana”, о котором пишет Оруэлл. Бог весть, снабжено ли последнее пристанище “культового” философа мемориальной доской. Как и год назад, обремененный чемоданом, я лишен возможности это проверить, хотя до электрички остается час. На испанских вокзалах — по крайней мере в Портбу и в Жироне — больше нет камер хранения из-за угрозы терактов.
Я подделываюсь то под Вальтера Беньямина, то под Набокова, то еще под какого-нибудь эмигранта. Вся моя жизнь — музей подделок. Есть категория людей, вечно опаздывающих. Я вечно опаздываю, не сильно, на каких-нибудь два поколения. Потом тщетно пытаюсь нагнать их, как тот ослик, что трусит за морковкой. Я адепт барокко на заре романтизма, романтический старец, презрительно называющий модерн гламуром, или переживший свое время модернист, когда на дворе уже черт-те что. Сегодня я жду, что зерна минимализма прорастут — словом ли, образом ли, звуком ли. Нет! Если что чем и прорастает, то минималистской комбинацией из трех пальцев по моему адресу.
Я не в силах отличить инфантильного взрослого от вундеркинда. В минуту слабости я готов сказать себе: кто живет сегодняшним днем, а не с клеймом давно обанкротившейся мануфактуры, тот вправе наделять “Битлз” бесхитростной шубертовской гениальностью.
Что такое крайняя степень мазохизма? Крайняя степень мазохизма — это умозрительность. Рассудочная готовность объявить Шуберта Битлом по отношению к феодальному барокко. Кто бы только знал, какой рвотный камень для феодала этот “тонкоголосый педерастический лиризм, прикрывший волосами уши”, эти “гугнивцы с гитарами” (Набоков).
Идти в ногу со временем — звучит как похвала, записывается в актив тому, о ком это говорится. Наоборот, “екатерининский камзол” сказано в насмешку. Правда, куда злее насмешка над теми, кто скрывает свой возраст, кто молодится “до самой смерти” и “осьмидесятилетнею каргой” все еще невестится.
Единицы шагали в ногу со временем, счастливо сменив не один наряд: Стравинский, Хичкок. А вот его коллеге Фрицу Лангу это не удалось. Честно эмигрировав из нацистской Германии в Голливуд, Ланг исхалтурился — как и “мастера искусств” в совдепии, честно эмигрировавшие из авангарда в соцреализм (в чем-то недопустимое, эстетически это сравнение работает).
Для меня образцом хождения в ногу со временем служит Анна Ахматова, на склоне лет вникавшая в “дела молодые”. Вот уж кто точно не мог купиться на вновь разрешенный орнамент эпохи двадцатых а-ля Петров-Водкин, с комиссарами в пыльных шлемах. Однако “современность” шестидесятых, замешанная на возрождающемся быте и культурном импорте, манит Ахматову по поговорке “и на старуху бывает проруха”. Оперную Графиню, поющую о Версале белых ночей, прельщает “Бразильская бахиана” — голосом Галины Вишневской (“Женский голос как ветер несется”). А Пастернак с его декларативно осознанной необходимостью жить нынешним днем, так ли уж из-под палки следовал он своим декларациям? И таким ли уж он был небожителем, как хотелось думать вождю всех времен и народов?
Я не касаюсь тех, кто сидел на скамье запасных гениев: тихоновых, фединых, леоновых, вс. ивановых — много их было, званых. Я говорю об этих Двоих, потому что своей восприимчивостью к современности они отнюдь не отрабатывали место в господствующем застолье. С одной стороны, оба не могли писать на злобу дня, с другой стороны, злободневность — это молодость, которая для их влюбляющихся тел была основой жизни и, вероятно, условием творчества. И чем толще эти тела обрастали кольцами лет, тем легче прощалась молодым дикарям из будущего ихняя дикость. “Анна Ахматова, царственно принимающая подношения юности”. Репродукция с картины Репина.
Но мы-то знаем, что Державин ничего не заметил и никого не благословлял. Как и Моцарт не благословлял Бетховена, принесшего ему свой опус, Бетховен — Вагнера, вопреки фантазиям последнего. И т. д. По крайней мере, этим я оправдывал свое малодушие: то, что не решился съездить на поклон в Монтрё в семьдесят пятом, сразу после армии. “Потратишь уйму денег, приедешь… Что ты увидишь? Толстого старого человека, у которого течет из носа и которому жена выговаривает: ▒Володя, не паясничай’?” Точно так же впоследствии я побоялся говорить с Бродским. Вайль уже взялся за телефонную трубку: “Набрать? Он вас хвалил”. Секунда на размышление… “Нет, не надо”.
С чем никак не поспоришь — так это с тем, что назвать текст легче, чем его написать. Перелицевал крылатое выражение, и название готово: “О вечной старости”. Но когда название превращается в слоган, тогда дальше можно не читать, все и так ясно. “Война цивилизаций”, ага. С учетом того, что цивилизации, в отличие от культур, делятся на земную и внеземную, мысленному взору сразу же предстают космические истребители Тойнби, с умопомрачительным “дж-ж-ж!” атакующие галактику Шпенглера, которая рассыпается фейерверком на полвселенной.
На самом деле речь о противостоянии культур — что, увы, не ассоциируется с головокружительными кинотрюками. Тем не менее, говоря о культуре, можно смело утверждать, что именно ее “три источника — три составные части” являются взрывчатыми веществами, которые земной цивилизацией категорически запрещены к провозу: религия, эстетика, национализм.
И еще: в нынешних “звездных войнах” все обращается вокруг ислама, отчего уместно вспомнить “шерше ля фам”. История человеческой цивилизации вообще не что иное, как история эмансипации женщины — тема для меня неисчерпаемая, только заметки эти о другом.
Я избегаю слова “этика”. То, что Бродский суммировал лапидарным “эстетика — мать этики”, так или иначе произносилось неоднократно: “совершенство формы — залог нравственого совершенства”, “эстетика — это гвардия, которая умирает, но не сдается” (в отличие от этики, морали бишь: та всегда найдет лазейку). Однако я склонен пойти дальше, если угодно, прыгнуть выше головы. Сегодня мне кажется, что никакой этики не существует. Это фантом, умозрительное построение, то есть крайняя степень мазохизма. Выходит, что не я один мазохист.
Как я дошел до жизни такой? Очень просто. Точность — требование эстетического порядка, иначе конструкция обвалится. Против этого никто не станет возражать. Вот почему гармония поверяется алгеброй, а поэзия правдой. Я вполне утратил понимание того, что зовется этикой.
Но как прикажете быть с тем, что на языке Бога звучит как “Эц ха-даат тов вэрá” — с Древом познания? Опять же “очень просто”. Природа нравственной оценки, верней того, что принято считать ею, есть инстинктивная способность распознавать себя в другом — отождествить себя с Вальтером Беньямином по прибытии в Портбу. Равно как с любым подобным себе человеческим существом, вплоть до персонажей мелодрамы. У меня настолько развит инстинкт перевоплощения, я настолько впечатляюсь чужими переживаниями, что буду рыдать над вымыслом слезами той же температуры, как если б ступал в звездном мраке Детского мемориала “Яд вашем”… Да нет, я туда просто не пойду! Это место, где инстинкт самоидентификации себя с другими проявился бы в болезненнейшей его форме — своего родительства с родительством других. Спрашивается, причем тут нравственность, которая видится мне аналогом теплорода или иной мифической субстанции?
Но вернемся к “войне цивилизаций”. Само понятие приелось настолько, что можно пофантазировать на сей предмет. Забудем на миг, что земная цивилизация одна, что “война цивилизаций” из области шизофрении: конфликт левого полушария головного мозга с правым. Вместо этого скажем себе: вот некая фантастическая реальность — отчего бы не представить себе, как она реализовалась? Прежде всего это была бы не “война миров”, а война времен, война между разными поколениями человечества. Между Землей сегодняшнего дня и вчерашнего — то, о чем любят говорить, когда называют войну с исламистами войной XXI века с XVI. Получается, что я — тот же исламист, но от культуры. Надо ли говорить, что исход боевых действий предрешен: чем вооружен я и чем вооружены вы? Соотношение это сохраняется, не меняясь. Условно говоря, феномен морковки: я всегда буду прочищать дуло шомполом под направленным на меня лазером. Поэтому и не пытаюсь воевать.
И поэтому от несбыточной “войны цивилизаций” — несбыточной, ибо на Земле пространство и время едины, — вновь обратимся к “войне культур”, которая не только возможна, но и неизбежна. Больше того, она никогда не прекращалась. “Национально-освободительная” война превращалась в религиозную, по существу, оставаясь войной одних культурных обычаев против других. Когда они несовместимы, это очень серьезная причина, чтобы убивать или быть убитым. А несовместимы они в принципе — на уровне племени, улицы, атома. Так будет, пока они не растворятся в кислоте глобальной цивилизации, о чем сокрушался протоевропеец Шпенглер.
Нам не к лицу сокрушаться вслед за ним — но когда воздух вокруг тебя испорчен динозаврами? Когда гордо поднятые головы ничем другим не наполнены, кроме как этим воздухом? Я, конечно, могу сказать, что ничего не смыслю, но в душе солгу — я так не считаю. Да, я принадлежу к культуре, от передовой линии которой неизменно держусь на расстоянии двух поколений, тем не менее, принадлежу я к ней. Дистанция как раз дает обзор, которого бываешь лишен, стоя у самого края. В войне культур поражение терпит победитель, поэтому нам не страшны никакие “мульти-культи — полумесяцем бровь”, грозящие загнать Европу в катакомбы. Не страшны, ибо бессильны соблазнить нас своим мусульманским раем. Я уж не говорю о том, что за катакомбной культурой будущее. Это была бы слишком большая роскошь: катакомбная культура с перспективой еще в две тысячи лет.
Направим свои взоры в противоположную сторону — на тех, чьи чемоданы не внушили бы никаких опасений пограничникам в Портбу. Они катят их с видом завзятых путешественников, они экипированы с иголочки — начиная от смартфонов и кончая фирменными кедами. Братья по разуму, по цивилизации, по образу жизни. Когда на глазах у потрясенного мира волна превратила в нагромождение игрушечных автомобильчиков и корабликов побережье Фукусимы, я сопереживал японцам как своим. Эти азиаты были одной со мной группы крови — чувство, на котором я с удивлением себя ловил, потому что мне было с чем сравнивать: не в первый раз стихийное бедствие, обрушившееся на далекое племя, транслировалось по телевидению с обстоятельностью футбольного матча — с повторением острых моментов, крупным планом или, наоборот, с высоты птичьего полета, давая полную картину произошедшего. И ничего, через секунду забывалось. Что ж, своя рубашка ближе к телу, а это была своя рубашка. Чему я даже умилялся.
Азия шагнула в Запад. Поставив святые чудеса Европы выше собственных, она конвертировала себя культурно. Она признает западные порядки за точку отсчета, на скрипках играет что твоя Одесса, не держит женщину на цепи. И промышленность, как в Детройте. Разве что на путях своего культурного преображения буддохристианство спутало Диснейленд с оригиналом, отдав предпочтение первому, благо лучше усваивается.
Так возникла Европа, сработанная в Азии, которую Запад стал немедленно экспортировать: облегченный вариант самого себя, упрощенное понимание и восприятие своей культуры. Не надо прилагать никаких усилий, все как в космосе, ничего не весит. И жевать не надо — не заметишь, как останешься без единого зуба в кармане.
Я уж и не знаю, на кого валить и кого винить в том, что стою на платформе и не понимаю ни слова. Не ведаю, ни на каком свете, ни куда дальше. Портбу, конец маршрута. Кощунственно провожу параллель с Вальтером Беньямином. Но прежде один вопрос: пусть я состарился в одиночке, лишенный среды, не чувствующий своего читателя, как не чувствуют под собою земли, — и еще много других “пусть”, которые я опускаю. Одно я хочу все же знать: кто старше, я или идущие позади меня? Кто старше, рожденные прежде или позже, притом что счетчик включился для всех одновременно и каждый от сотворения мира был замыслен и, следовательно, уже существовал как неотъемлемая часть единого целого? В таком случае те, от кого я безнадежно отстал, молодые, грядущее поколение, старше меня настолько, насколько я считал себя старше их. Ответ для меня спасительно важен, чтобы иметь возможность сказать им: “Вы — старше меня. Я называл вас вундеркиндами за ваше позднее взросление, пенял вам на ребячливость, на ваше пристрастие к цветным картинкам, сказкам. Но то, что я считал инфантильностью, на самом деле старческое слабоумие. Отсюда неспособность понять прочитанное: главное, чтоб никаких комочков мысли”. Это утешит, когда в очередной раз окажусь непонятым.
Между прочим, пока я это писал, мне стукнуло шестьдесят три. Так что принимаю поздравления.