Роман. На язык homo sapiens перевел, обработал и подготовил к печати Геза Сёч. Перевод с венгерского и вступление Вячеслава Середы
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2012
Перевод Вячеслав Середа
Лимпопо, или Дневник барышни-страусихи#
Роман
На язык homo sapiens перевел, обработал и подготовил к печати
Геза Сёч
Перевод с венгерского и вступление Вячеслава Середы
Иллюстрации Тибора Эдеда
Геза Сёч,
венгерский поэт, прозаик и драматург, родился в 1953 году в Трансильвании,
которая после Первой мировой войны была включена вместе с более чем тремя
миллионами венгров в состав Румынии. До 1920 года этот край с романтическим для
нашего слуха названием веками был частью Венгерского королевства либо самостоятельным
княжеством, почему и сегодня там проживает значительное, хотя и тающее с каждым
годом, венгерское меньшинство.
Широкую
известность Геза Сёч получил как участник сопротивления режиму Чаушеску, один
из организаторов нелегального журнала “Элленпонток” (“Контрапункты”) и автор
открытых писем диктатору с требованиями изменить конституцию страны. В
последние годы инфернального режима, с 1986-го по 1989-й, будучи выдворен из
страны, он жил в эмиграции на Западе. А после свержения диктатуры стал одним из
руководителей Демократического союза венгров Румынии и членом румынского
Сената. В последнее время, не порывая связей со своей “малой” родиной, живет и
работает в Венгрии.
Из этой краткой биографической справки кто-то, может быть, сделает вывод, что автор предлагаемого вниманию читателей текста, должно быть, из ряда тех политически ангажированных интеллектуалов, кто свой поэтический дар использует для достижения, пусть крайне важных, насущных и благородных, но прагматических целей.
По счастью, это не совсем так. Или совсем не так. Политика и поэтика, может быть, и пересекаются в книге Гезы Сёча, но где-то за горизонтом повествования, весьма далеко — как параллельные прямые у его соотечественника-трансильванца Яноша Бойяи, одного из первооткрывателей неевклидовой геометрии. Да и вопросы, которыми задается автор, того же далекого от прагматики свойства.
В романе “Лимпопо” — дневнике барышни-страусихи, переведенном на язык homo sapiens и опубликованном Гезой Сёчем — мы попадаем на страусиную ферму, расположенную “где-то в Восточной Европе”, обитатели которой хотят понять, почему им так неуютно в неплохо отапливаемых вольерах фермы. Почему по ночам им слышится зов иной родины, иного бытия, иного континента, обещающего свободу? Может ли страус научиться летать, раз уж природой ему даны крылья? И может ли он сбежать? И куда? И что вообще означает полет?
Не правда ли, знакомые вопросы? Помнится, о такой попытке избавиться от неволи нам рассказывал Джордж Оруэлл в “Скотном дворе”. И о том, чем все это кончилось. Позднее совсем другую, но тоже “из жизни животных”, историю нам поведал американец Ричард Бах в своей философско-метафизической притче “Чайка по имени Джонатан Ливингстон”. А наш современник Виктор Пелевин в своей ранней повести “Затворник и Шестипалый”, пародируя “Джонатана”, сочинил историю о побеге двух цыплят-бройлеров с птицекомбината имени Луначарского, которые тоже, кстати, ломают голову над загадочным явлением, которое называют полетом.
Пародийности не чужд в своей полной гротеска, языковой игры и неподражаемого юмора сказке и Геза Сёч, намеренно смешивающий старомодные приемы письма (тут и найденная рукопись, и повествователь-посредник, и линейное развитие сюжета, и даже положительный герой, точнее сказать, героиня) с иронически переосмысленными атрибутами письма постмодернистского — многочисленными отступлениями, комментариями и цитированием идей и текстов, заимствованных и своих, поэтических, философских и социальных.
Что из этого получилось — судите сами.
Уильяму Листу Хит-Муну
Предисловие
Весть о том, что где-то неподалеку какие-то пришлые бизнесмены занялись разведением страусов, в наш город привез заезжий удмурт. И с тех пор я все собираюсь туда наведаться. Когда я услышал об этом впервые, мне стало грустно. Страусы? В наших краях?
В эпоху социализма, к тому же в нашем умеренном климате, периодическое повторение некоторых событий являлось всегда своеобразным знамением, предвещающим что-то чарующее и необыкновенное. К примеру, при Чаушеску в течение всего года невозможно было купить апельсины — исключением были лишь предрождественские недели, да и то до поры до времени. Так что первый оранжевый блеск в вечно темных витринах или таинственной глубине магазина свидетельствовал о приближении праздника убедительней, чем все волнующие приготовления к Светлому Рождеству в дни Адвента. Когда я замечаю апельсин на какой-нибудь дальней полке, у меня и сегодня радостно ёкает сердце. Красная, похожая на круглые леденцы, редиска и золотистый бобовник предвещали приход весны, черешня — наступление лета, словом, так это было у нас — в условиях умеренного климата и народной демократии.
Но с приходом рыночной экономики продавать стали все подряд и в любой день года, и ожидаемые целый год краткие остановки вечного круговорота, которые делали мир предсказуемым и наполняли серые будни метафизическим смыслом, исчезли из нашей жизни.
Так и со страусами. Ну посудите, найдется ли среди нас человек, у которого страус ассоциировался бы не с Африкой? Думаю, не найдется. Оно конечно, в кино и в книгах, на картинках и в зоопарке — это пожалуйста. Но чтобы страусы бегали по нашим пастбищам? В окрестностях города?
С гневом в сердце думая об отечественных страусоводах, я твердо решил избавить этих птиц, самых крупных, кстати, на нашей планете, от их несуразного, ибо чуждого природной среде и ландшафту, и пошлого положения.
В населенный пункт Ф. я отправился поездом, прихватив с собой разводной ключ и ножницы для резки проволоки. Из газет я узнал, что именно здесь, по соседству с этим приграничным городом, устроили свою ферму страусоводы, рассчитывая на то, что на рынках Вены и Будапешта, Белграда и Бухареста здоровое и нежирное мясо страусов будет пользоваться растущим или хотя бы стабильным спросом.
— На страусиную ферму, — сойдя с поезда, сказал я таксисту, кемарившему на полуденном солнцепеке в черной “победе”, унаследованной от прежнего режима.
— Так ведь… — начал он, — так ее же…
И, умолкнув на полуслове, посмотрел на меня с улыбкой, тоже явно унаследованной от бывшего режима.
— Откуда будете, позвольте полюбопытствовать? — Я представился. — Ах, так… Понятно… это у соляной шахты… минут десять от силы… Я живенько вас домчу.
И живо меня домчал. Я постучал в дверь сторожки, примыкавшей к большим воротам, увенчанным полукруглой синей вывеской с начертанной деревенскими полиглотами крупной надписью: ZUM STRUCC[1]. А ниже, буквами помельче: “Птицеферма ‘Гигант’”.
Вокруг ни души, я имею в виду — никого из двуногих. Двор зарос сорняками, на скамейке гнила забытая шахматная доска, а в бассейне для декоративных рыбок не было не то что рыбок, но даже воды. По двору пробежала кошка — обыкновенная серая, полосато-пятнистая.
Клетки были пусты.
Конторские помещения — тоже, лишь в одном из них обнаружился колченогий топчан.
Пуст был и дровяной сарай, где в выбитое окно был вставлен картонный переплет от “Капитала” Маркса, а на полке стояла пустая бутыль с этикеткой, на которой сделанная от руки надпись гласила: “Целебная вода Самоша”[2].
На потрескавшемся сухом дне бассейна для золотых рыбок валялся открытый портфель. В нем и был обнаружен “найденный текст”, который публикуется ниже. Но прежде чем это сделать, мне пришлось расшифровать использованные в нем стенографические ключи и пронумеровать фрагменты. Там, где они выстраиваются в определенную последовательность, я использовал сплошную нумерацию “глав”, там же, где, как я догадываюсь, есть бóльшие или меньшие пробелы, я пропускал один или несколько номеров. Отдельные вопиюще безграмотные конструкции и выражения мне пришлось исправить, но в целом я избегал стилизации, уважительно относясь к некоторым причудам автора этих записок в том, что касается слитного написания слов, и сохраняя такие по-детски наивные словесные обороты, как, напр., “она посмотрела на меня отнекивающимся взглядом” и т. п. Хочу также уведомить любезного читателя, упреждая его упреки, что автор этих записок явно неискушен в изощренных приемах современного повествования.
Правда и то, что хронология изложения, то есть порядок глав, на основе некоторых наблюдений (например, над особенностями языка и проч.), установлена лично мною. Разумеется, можно представить себе и другой порядок, а возможно, было бы правильнее довериться в этом вопросе читателю, что не только облегчило бы мне работу, но и более отвечало бы модным веяниям. Ведь известно, что современный читатель любит читать не подряд, а “прогуливаться по книге” туда и обратно, оценивать ее изнутри и снаружи.
Если бы я не пытался восстановить линейную логику повествования, а следовал требованиям современной прозы, то, наверное, начал бы эту историю с той главы, в которой на ферму для обучения страусов прибывает пилот-инструктор. Но можно представить себе и любой другой порядок — все, что можно выяснить из этих фрагментов, в любом случае выяснится, и ничего сверх того.
Я должен также признаться в том, что долго тянул с прочтением этой рукописи. Как только я осознал, что найденный мною дневник создан на птицеферме, в страусином хозяйстве, то есть, по сути, на скотном дворе, я начал подумывать: уж не история ли в духе Оруэлла оказалась в моих руках? В конце концов я все же ее прочитал и понял, что дело еще печальней, ибо в найденной рукописи нельзя не заметить влияния Аристофана, Эзопа и Лафонтена. Больше того, сдается, есть здесь и переклички с историей о гадком утенке; а впрочем, чему удивляться, если даже обе мечты Икара о том, чтобы обрести свободу и покорить небо, постигла судьба всех самых прекрасных легенд человечества — ее адаптировали для мультфильма.
Что поделаешь, видимо, такова сила традиции или, может быть, жанра, раздумывал я, читая 118 записей Лимпопо и следя по ним за жизнью, скажу даже за судьбой барышни-страусихи и ее собратьев. Именно сто восемнадцать, ибо из 151 фрагмента тридцать три (а может, и больше, кто знает?) не сохранились.
Очевидно, что автором подавляющего большинства этих записей является Лимпопо. Однако, учитывая вставки, начирканные другими, дневник этот можно считать скорее плодом коллективного творчества, нежели монологом отдельного индивида.
Большую часть этих вставок (зачастую более поздних по времени) легко выявить по почерку, хотя далеко не всегда можно установить их авторство.
В заключение хотелось бы обратить внимание этологов, что в этом тексте содержится ряд новых данных, способных обогатить наши представления о групповой психологии и поведении страусов. Не менее важными могут быть для историков и в особенности для историков, занимающихся судьбой знаменитых сокровищ, некоторые намеки из дневника страусов, которые, может быть, наведут их на след так называемого дискоса де ла Борды. Дело в том, что Хосе де ла Борда, бывший в XVIII веке богатейшим человеком планеты, как известно, подарил епископу Мехико самый дорогостоящий в истории католичества предмет церковной утвари. Диск из чистого золота украшали более четырех с половиной тысяч бриллиантов, около трех тысяч изумрудов и свыше пятисот рубинов. Счастья дону Хосе этот дар не принес: он в конце концов обнищал, род его вымер, а драгоценный диск — после того, как в 1861 году в соборе, вкупе с лошадьми, разместился эскадрон французской оккупационной армии — пропал.
Вот, собственно, и все, о чем хотел предуведомить любезного читателя автор.
Август-ноябрь 2005 года
Рукопись, найденная в портфеле
1. Запись первая
И чего мы здесь ищем, на этой ферме?
Что мы, страусы, здесь потеряли?
Да еще в таком климате?
Вообще-то, нельзя сказать, что лето здесь недостаточно жаркое или недостаточно долгое.
Нельзя сказать, что мы здесь не можем вволю побегать, что выгон для нас тесноват. По длине-ширине он довольно просторен и достаточно каменист там, где должен быть каменистым; и вообще, ферма солнечная, тут и травка, и тень, и песочек, кое-где попадаются и ракитник, и даже деревья — пускай и не пальмы.
А когда наступают промозглые, зябкие, индевелые, мглистые, непогодистые, дождливые, снежные или морозные дни, мы можем укрыться в прекрасно отапливаемых вольерах. Никто здесь не голодает, и старики наши сетуют, что их басни о хищниках мы, страусиная молодь, воспринимаем с таким же скепсисом, с каким они во времена оны относились к сказкам своих прабабушек про оборотней-перекидышей (интересно, как они выглядели, эти перекидыши) и всевозможных драконов.
Все это правда.
2. Но все же…
Но почему тогда по ночам нам слышится зов иной родины, иной жизни, иной части света — отчего, еженощно? Отчего до меня доносится этот зов, отчего ощущается эта тяга, почему мне сдается, будто по коже моей иногда пробегает воспоминание или даже физическое дуновение жарких южных ветров, доносящих из-за экватора до нашей убогой фермы обещание вольной жизни, жизни с поднятой головою?
Из Африки, где в ночной саванне сквозь чащу горят глаза страшных хищников, с того континента, где, подобно раскатам грома по тверди небесной, ураганно проносится топот тысяч и тысяч копыт; где разбуженные приближением врага — питона или пятнистого леопарда — на ветвях истерически верещат обезьяны; где галоп одинокого страуса наблюдает, воздев к небу хобот, премудрый слон и выглядывающий с любопытством из зарослей длинношеий жираф; где среди цветов невообразимого цвета и аромата тебя ждет твоя настоящая, не придуманная кем-то жизнь и где ты, да-да, сможешь пережить свою собственную, именно тебе уготованную смерть — ибо смерть эта будет твоей судьбой, а не готовой одежкой, которую на тебя напялит скучающий мясник где-нибудь на заброшенной и убогой фабрике смерти.
Однажды владелец замка не на шутку заспорил с братом — чья упряжка великолепней. Владелец замка впряг в карету двенадцать прелестных девушек, и все они были обнаженные, в особенности самая из них раскрасавица по имени Анна. Барин, стоя на облучке, нещадно охаживал их кнутом, чтоб несли его во весь дух. Но Анна его прокляла, и разверзлась под ними земля, поглотив карету вместе с владельцем замка и девушками, а на дне кратера появилось озеро. Дело в том, что события эти происходили в потухшем вулкане, там и возникло прекрасное озерцо, называемое оком моря, — от нас до него рукой подать, какой-нибудь день пути. Все девушки обратились лебедками, ну а барин, тот и поныне сидит на дне, затаившись, как тень или отвратительная камбала.
3. Ферма. Страусы. Охранники
На тяжелых своих колымагах мимо фермы в полночный час проносятся иногда упыри; запах от них исходит, как от намокших зимних пальто, костей у них нет, у них нету тени, один только хохот есть. В воздухе после них остаются прохладные завихрения — сквозит или, как еще говорят, сифонит. На ногах их коней подковы поставлены задом наперед, а прозывают их так — Гашпар с компанией.
Своим появлением на кованых железом телегах они предостерегают насстарусов о возможной опасности.
Так говорят старики. Ферма наша лежит по соседству с уездным городом Ф.
С одной стороны она граничит с заброшенной соляной шахтой, с другой — с шоссейной дорогой. Кукурузное поле отделяет шахту от ликероводочного завода, где производят знаменитый напиток “Брутальная”. А с третьей и четвертой сторон нас окружает лесной массив, который тянется вдоль кукурузного поля до водочного завода и даже дальше.
В лесу, на полянах, кишмя кишат, беспрерывно произрастают, цветут, плодоносят лаванда, кроваво-красный боярышник, мохнатая вика, незабудки, чистотел, рогульник, иссоп, невердай, облепиха, змееголовник, лесной хвощ, калина красная, крокус, дягиль, синайская чертогон-трава и осенний безвременник. За шоссе, на пригорке, торчат покосившиеся кресты, замшелые надгробья и обелиски маленького кладбища. А за пригорком укрылась деревня.
Ни с одним упырем я еще не встречалась.
Ну а в лес, вполне дружелюбный, мы частенько сбегаем, стараясь, чтобы нас не заметили сторожа, и так же тайком возвращаемся. За лесом раскинулась топь, а дальше — брошенная казарма, за казармой — стрельбище и башня для тренировок парашютистов, так называемая парашютная вышка. Для наших побегов это предел, убегать дальше мы не осмеливаемся.
Иногда в дальней части леса мы видим, как углежог жжет в своей печи уголь.
А напротив казармы, в бывшей монастырской церкви, расположен бордель, я не знаю, что это такое, знаю только, что, после того как опустела казарма, дела там идут не ахти как. В заведении, которое называлось когда-то “Красной юлой”, а ныне зовется “К веселой распутнице” (или, может, распутице?), оказывается, еще и часы продают, о чем я знаю из рекламных листовок, которые иногда роняют во дворе наши вертухаи:
ЧАСЫ БЛАЖЕНСТВА И УСЛАД
ЛЕГКО НАЙДЕТ ЗДЕСЬ СТАР И МЛАД
А на другой стороне листовки новый соблазн: богатейший ассортимент напитков. Отечественное и импортное шампанское, пиво в розлив, самогон зрелый марочный, вина равнинные, предгорные и болотные. Хозяйка этого заведения — пресловутая барышня Ай-да-Мари.
Сегодня я стала совершеннолетней.
Восемь девушек-страусих, одиннадцать парней-страусов и шестеро страусят — это мы.
Дамы, цыпочки, женщины, бабы, самки, телки, девки, чувырлы, дивы, грымзы, герлы, мочалки и барышни: Пики, Шуба, Бойси, Зузу, Корица, Я, Туска и тетка Лула, ведьма-страусиха, которая со своим ставосьмидесятисантиметровым ростом считается среди страусов лилипуткой.
Меня, поскольку другие и не догадываются, что Я — это Я, зовут, то есть называют, Панни, что, по мнению некоторых, является уменьшительным от имени Анна, хотя другие считают, что это не так. В свою тайну о том, кто я на самом деле, я посвятила лишь Максико, поэтому он иногда меня так и называет: барышня Я.
Максико, Тарзан, Лопух, Сквалыга, Глыба, Отважный, Латька, Володя, Недомерок и Голиаф — это петухи, мальчики, самцы, парни, деды, мужчины, папаши, кобели, господа. И, разумеется, Капитан. Он — глава семейства, царь и бог нашего небольшого племени.
Шестеро малышей: Джумбо, Крошка, Гном, Бэби, Пигмей, Юниор. Имена дали нам охранники — охранники, смотрители, вертухаи, — а мы, в свою очередь, окрестили их: Восьмиклинка, Усатый, Очкарик, Пузан, а еще Михай Дубина, а также Злыдень, бывший боксер, и Лаца Копытом Зашибленный, которого на самом деле зовут Ласло Зетелаки. На ферме работают также трое сезонников: Ижак Керекеш по прозвищу Хмырь Безродный, Бладинайф и Лали Буклукаш. Усатый — начальник над всеми охранниками и скотниками. Смеется он так, как, наверно, смеялись ихтиозавры, голос у него какой-то щетинистый, походка — как у самосвала, едущего по ухабам, а еще в минуты отдыха он упражняется на бас-трубе, только все без толку.
Клетки наши смотрят на брандмауэр административного здания. В конторе с утра до трех дня работают также женщины, которые пьют — я не знаю, что это такое — кофе с избитыми сливками. Это Шпилька, Копна, Юльча Варга, Авоська, госпожа Рапсон, Цементная Черепушка, Колготка, Вартюла и Доамна Попеску.
Цементная Черепушка получила свое прозвище вот каким образом. Однажды, вымыв голову, она, как обычно, стала сушить волосы феном. Однако на этот раз кто-то в шутку — возможно, Копна, хотя это не доказано, — заполнил фен быстросхватывающимся цементом “рапид”, им и посыпала свою прическу Цементная Черепушка, у которой тогда было еще другое имя, ее стали так называть уже после того, как цемент схватился и его, вместе с волосами, пришлось удалять с помощью ударной дрели, так как зубилом и молотком проблему решить было невозможно.
Вечером на ферме остаются одни вертухаи. Жалкая, надо сказать, компания, бывшие контрабандисты, вышибалы, могильщики, медвежатники, мойщики трупов. На нас они особого внимания не обращают, дуются в карты, иногда на столе появляется огненная вода, и тогда они громко орут и пинают друг друга, но в конце концов все успокаиваются.
Среди них — Пузан, заморивший свою мамашу в колодце; обычно с таким выражением, будто говорит что-то остроумное, он представляется так: Али-Баба и сорок разбойников.
А еще — Михай Дубина, он был когда-то садовником и вывел сорт розы под фантазийным названием “Но Пасаран” с запахом потных ног. Этот нарочно, чтобы позлить остальных, всегда говорит на жутком диалекте. Но никто, кроме шепелявого Злыдня, боксера из Трансильвании[3], на него не злится.
На ферме содержат также гусей и индеек. Признаюсь, что более дебильного существа, чем индюк, я в жизни не видывала, если не считать придурковатого Глыбу, одного из верховодов нашей стаи.
На опушке леса есть место, куда в свое время свезли несколько тысяч книг. Говорят, будто новая власть так решила проблему какой-то не то университетской, не то монастырской библиотеки. Со временем книги и даже писанные на пергамене летописи совершенно размокли. Прочитав одну-две страницы, я клювом вырываю из книги или из хроники лист и проглатываю его. Все же проще, чем перелистывать. Правда, я не могу из-за этого вернуться к прочитанному или “прогуливаться по книге туда и обратно”, зато я наглядно вижу, сколько я уже прочитала, и к тому же желудок мой тоже наполняется знаниями.
Вчера Пузан и Усатый вслух размышляли о том, что означают следующие слова на облезлом щите, что стоит у дороги недалеко от борделя:
КРОВЕЛЬНЫЕ МАТЕРИ
ЕБЕНЬ МРАМОРНЫЙ
В ЖАТЫЕ ОКИ
— Что значит — кровельные матери? — крякнув, изумился Пузан, старый уличный хулиган. — И что значит — ебень, да еще мраморный?
Чуть ли не каждый месяц охранники подвергают нас унизительной процедуре: набрасываются, будто звери лютые, и выдирают у нас из хвостов самые красивые перья. Заказы на них поступают из модных домов и прежде всего шляпных салонов. Кстати, перья у нас отрастают заново, но все же эти периодически повторяющиеся экзекуции подрывают в нас чувство собственного достоинства.
— Есть в этих упырях что-то от призраков, — сказал мне сегодня Максико, но я от него отмахнулась.
Он утверждает, будто не раз встречался с ними. Почему-то меня они такой чести не удостоили.
Пузан в свое время, когда уходил из дома, всегда опускал свою мать в колодец, чтобы не убрела куда и не учинила какую-нибудь заваруху. И так было до тех пор, пока однажды он не надрался на храмовом празднике в Стримбе так, что пришел в себя только через три недели.
4. Бассейн с золотыми рыбками
Вчера небольшой бассейн, что перед конторским зданием, заполнили водой, и сегодня в нем уже весело плавали симпатичные золотые рыбки, в том числе один выдающийся, килограмма на два, экземпляр. Эта рыба сияла, слепила своим влажным блеском, словно подводная зорька, притягивая к себе мой восхищенный взгляд.
Я подкралась поближе к бассейну и, когда эта самая золотая рыбка уже в шестой раз проплывала у меня под носом, окликнула ее. Она посмотрела на меня такими глазами, словно ее изумило мое присутствие, хотя взгляды наши пересекались уже и до этого. По радио играли последний хит трио “Лос Мачукамбос”. Я представилась золотой рыбке.
— А тебя как зовут? — спросила я, видя, что сама она представляться не собирается.
Она посмотрела на меня отнекивающимся взглядом.
— Я не знаю… по-моему, Белла, — сказала она нерешительно. — А может быть, Бланка.
— Я вижу, вам здесь у нас нравится, — попробовала я поддержать разговор.
— Ты так думаешь? — спросила она с искренней озадаченностью. Я стала подозревать, что рыбка меня разыгрывает.
— По-моему, это очевидно, — успокоила я ее.
— Я этому очень рада, — сказала она. Сделала еще два круга, порезвилась с подругами и опять подплыла к тому месту, где я свесила голову над водой.
— Белла, — снова окликнула я ее. — Послушай, Белла…
Она посмотрела так, словно увидела привидение.
— Мы разве знакомы?
— Ну ладно тебе дурачиться, разве не я тебе только что представлялась?
— В самом деле? И как же тебя зовут?
Я представилась еще раз.
— Очень рада. Бесконечно рада знакомству. Ты и вообразить себе не можешь, как я рада, что мы познакомились. А ты случайно не помнишь, как зовут меня?
Я отпрянула от воды и побрела восвояси. У меня за спиной еще какое-то время слышался голос золотой рыбки, восторгавшейся знакомством со мной.
6. Лесные знаки. Аисты
В лесу я столкнулась с философом, который влажно сверкающей краской наносил на деревья и камни разноцветные знаки. Дело в том, что наш лес изобилует совершенно круглыми — так называемыми шаровидными — доисторическими валунами, которые пробуждают в людях любопытство и жадность. И нередко случается, что горожане, особенно из недавних переселенцев, по ночам отправляются в лес и пытаются раздробить киркой поросшие мхом каменья с целью узнать, нет ли в их сердце???вине каких-нибудь драгоценностей и что вообще там внутри. Философа по так называемым политическим мотивам недавно лишили кафедры.
— Что ты делаешь? — спросила я человека, рисующего на стволах знаки.
— Размечаю лес.
— Как тебя звать?
Он вынул из ведерка с краской кисть и усталым движением вытер ее о лоб.
— Меня зовут Заадор.
— А зачем эти знаки?
— Чтобы люди знали, какие тропинки заводят в лес и какие выводят.
— Но ведь в мире и так предостаточно разных знаков.
— Это верно, потому что на свете слишком много безумцев, которые поналяпали всяких знаков куда ни попадя.
— Но раз так, какой смысл этим заниматься?
Его голубые глаза засияли — даже ярче, чем тот мазок, что остался у него на лбу от кисти.
— Это станет известно и обретет ощутимый смысл, когда никого из тех, кто эти знаки видел, уже не будет на этом свете.
Возможно, вчера мы на шаг приблизились к этому мгновенью, потому что на спиртзаводе нашли мертвой барышню-машинистку. Что с ней случилось, никто не знает, но в теле ее не осталось ни капли крови.
После долгих сборов и бесконечных приготовлений сегодня аисты решили двинуться в путь.
— Мы вернемся, — ободряюще кричали они нам.
— Но зачем тогда улетаете? — спросила я. — И куда?
— В Африку. Там будет тепло, даже когда здесь наступят морозы.
— В таком случае почему бы вам не остаться там?
— Потому что хотим с вами снова увидеться.
— Так может, нам лучше встретиться в Африке?
— Почему бы и нет! — отвечали они.
Когда высоко в поднебесье над нами пролетала стая диких гусей, на ферме в гусиных птичниках поднялся страшный переполох. Хотя у гусей-невольников крылья были подрезаны, они хлопали ими так неистово, что шум доносился до самых отдаленных уголков фермы, а наши сердца, как выразился один мой друг, охватила какая-то непонятная меланхолия.
Прохладными звездными ночами индейцы гуськом, на цыпочках, пробираются по отрогам Альп. Неслышно скользят они по заросшим травою склонам, держа своих лошадей в поводу. Развевается на ветру и покачивается воткнутая в стволы их ружей ковыль-трава.
Аисты еще не встали на крыло, еще щелкали клювами, чистили перья, готовились к перелету, иногда то один, то другой, подстегивая товарищей, делал несколько пробных кругов, когда вдруг откуда-то появился всклокоченный мужичок в двубортном пальто из драпа и закричал им:
— …умолкли вы? готовитесь к отлету?
а потом добавил:
— Там непонятен будет ваш язык…
Он еще много чего говорил им своим возбужденным скрипучим укоризненным голосом — например, повторял много раз: пойте, пойте же, дети мои! — пока, наконец, не убрался.
(Далее см. бумажную версию.)
# ї Géza Szőcs, 2007
ї
Tibor Egyed, 2007
ї Вячеслав Середа. Перевод, вступление, 2012
Перевод выполнен при поддержке журнала “Иродалми Йелен” (Арад).
[1] “К страусу” (смесь нем. с венг.) (Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, — прим. перев.)
[2] Самош — горная река, берущая начало в Трансильвании и впадающая в Тису на территории Венгрии.
[3] Трансильвания до 1918 г. входила в Венгерское королевство, а в отдельные исторические периоды, связанныые с османским завоеванием Венгрии, была относительно самостоятельным княжеством; после распада Австро-Венгерской монархии отошла к Румынии. На протяжении почти тысячи лет здесь сосуществуют три этноса — румыны, венгры и переселившиеся сюда в XII в. немцы (саксы).