Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2012
Трибуна переводчика#
Эдуард Шульман
Превозмогая обожанье: искажения и переделки
Начнем с Гаспарова[1]:
…в середине 1930-х гг. … произошел важный перелом. Тот стиль переводов, который держался приблизительно с начала века, заклеймен как БУКВАЛИСТСКИЙ [выделено мной. — Э. Ш.], и взамен выдвинулся новый стиль, обычно называемый ТВОРЧЕСКИМ. Грубо говоря, БУКВАЛИСТСКИЙ перевод насилует традиции своей литературы в угоду подлиннику, а ТВОРЧЕСКИЙ… насилует подлинник в угоду традициям своей литературы… …чередование этих стилей так же неизбежно, как чередование шагов правой и левой ногой.
<…>
…какого бы поэта ни переводил Маршак, этот поэт прежде всего терял черты своего времени и становился “поэтом для вечности”.
Шекспир из пышного и буйного становился степенным и мудрым. Веселая мужиковатость Бёрнса твердой рукой вводится в границы литературного благообразия. Блейк перестает быть экстатическим чудаком и делается сдержан и вдумчив. Английские народные баллады теряют все приметы фольклорного стиля — и простоту синтаксиса, и постоянные эпитеты, и бытовые реалии — и становятся подобны балладам Жуковского.
Тональность Гаспарова вроде бы осудительная. Тогда как словесно, по логике, Маршак оправдан:
Стиль БУКВАЛИСТСКИЙ рассчитан прежде всего на узкий круг ценителей, знакомых с подлинником, стиль ТВОРЧЕСКИЙ рассчитан на широкую массу читателей… Об этих массовых читателях и думал Маршак…
Выкатывается на позиции и бьет прямою наводкой “тяжелая артиллерия” — привлекается классик (В. Белинский), что пуляет “по площадям” в терминологическом тумане:
Если бы искажение Шекспира было единственным средством для ознакомления его с нашей публикой — и в таком случае не для чего было церемониться; искажайте смело, лишь бы успех оправдал ваше намерение: когда две, три и даже одна пьеса Шекспира, хотя бы искаженная вами, упрочила бы в публике авторитет Шекспира… вы сделали великое дело, и ваше искажение или переделка в тысячу раз достойнее уважения, нежели самый верный и добросовестный перевод…
Иными словами: ПОДСТРОЧНИК… ВОЛЬНОЕ ПЕРЕЛОЖЕНИЕ… ПЕРЕПЕВ ПО МОТИВАМ… — да делайте, что угодно, лишь бы произведение было ЖИВЫМ.
Таков завет любого поэта (и прозаика, и драматурга):
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца.
Гаспаров не превозносит “золотую середину”, не ратует за “божественную пропорцию”, ибо соединение БУКВАЛИСТСКОГО и ТВОРЧЕСКОГО доступно богам, а людям — редко и в редкие моменты. “Поэтический перевод, — говорит Чуковский, — в принципе невозможен. Всякий раз — исключение”.
Надежда единственно на “авось” — на Божий дух, что “веет, где хочет”.
Простейший пример — Набоков “Poems & Problems”.
По-русски — “Стихи и Шахматные задачи”.
Смысл передан. Правда, не абсолютно. Потому что жизнь — в ритме и звуке. Два двусложных слова с ударением на переднее O + двойное начальное P и конечное S.
Или несколько абзацев нобелеата J. M. Coetzee.
Из романа, заглавие которого — “Master of Petersburg” — буквально непереводимо. И отсылает нас, кроме прочего (возможно, я ошибаюсь), к Булгакову.
Там — “Мастер и Маргарита”, тут — “Мастер и Петербург”:
October,
His
passenger regards the building dubiously. ▒Are you sure this is the place?’ he
asks.
’
Sixty-three Svechnoi Street, that’s what you said.’
The
passenger steps out. He is a man in late middle age, bearded and stooped, with
a high forehead and heavy eyebrows that lend him an air of sober
self-absorption. He wears a dark suit of somewhat démodé cut.
’Wait for
me,’ he tells the driver.
Воспользуемся переводом (с незначительными модификациями) Сергея Ильина[2]:
Октябрь 1869 года. По петербургской улице, невдалеке от Сенного рынка, медленно едут дрожки. Перед высоким доходным домом извозчик натягивает вожжи.
Господин в дрожках сомневается.
— Ты уверен, что здесь?
— Шестьдесят третий нумер по Свечной, как приказывали-с.
Господин соступает на мостовую. Бородатый, сутулый. На исходе средних лет. Высокий лоб и густые брови. Выражение спокойное, сосредоточенное… Темный сюртук несколько старомодного покроя.
— Подожди меня, — роняет извозчику.
Дж. М. Кутзее Осень в Петербурге
Переводчик стилизует позапрошлый век (нумер, “как приказывали-с”), и авторский driver (по Утесову — “водитель кобылы”) становится ИЗВОЗЧИКОМ.
Между тем “извозчик” (воспользуемся Интернетом):
1) (кучер) carrier; (легковой) cabman, cabby разг.; (ломовой) drayman, carter, waggoner;
2) (экипаж с кучером) cab; ехать на извозчике — go in a cab, take a cab; ругаться как извозчик — swear like a trooper.
Повествователь, видите ли, — наш современник, и оттого экзотическими “дрожками” (droshky) правит шофер (driver).
Автор-нобеленосец, словно репортер, засланный в русский XIX век, фиксирует окружающее “на глазок” посредством мобильного телефона. История перетекает в вечность, изливаясь (излагаясь) как газетный отчет — настоящим временем, звенящей инговой формой.
Но переводчик, повторяю, стилизует, то есть меняет авторский стиль, и “steps out” получается “соступает” (по Далю — “соступить с крыльца”).
Допустим, и впрямь: буквализм — меньшее зло…
Да беда в том, что, хочешь не хочешь, а самый разъЯрый, разъЯренный, разъярЁнный буквалист вынужден сочинять.
У Шукшина есть рассказ, как отец, председатель колхоза, навещает сына, студента. И тот, будущий актер, выдает товар лицом, демонстрирует, чему научился, — в точности копирует отцову походку.
— Здорово! — растроган отец. — Ловко!
— Нет, — говорит сын. — Тут только ты. А надо, чтоб оба: и ты был, и я.
Как раз двойное присутствие — переводящего и переводимого — и есть Божественная пропорция.
Божественный альянс,
Божественный баланс…
Не то чтоб мезальянс,
Но вроде бы романс.
А может быть, сеанс,
А может быть, нюанс,
Но лучше бы — аванс,
Курьерский дилижанс…
Куда ж нам ехать-плыть?
Причаливаем к Гаспарову:
Кто из поэтов, переводимых Маршаком, удался ему лучше? …не Шекспир, и не Бернс, и не Блейк, а Джон Китс и, если угодно, Вордсворт. Потому что романтики менее всего богаты приметами времени….если кто из английских поэтов ближе всего подходил к тому стилю Владимира Ленского, который вносил Маршак в свои переводы, то это был Джон Китс.
От Владимира Ленского остался, коли не вру, короткий отрывок. Пушкин заковычил и откомментировал:
Так он писал темно и вяло…
А что писал — поют по всему миру с 1879 года (премьера — 17 марта).
Вот вам “темно и вяло”!
Ленский — самый распространенный писательско-актерский псевдоним в позапрошлом и в начале прошлого века (включая Ленина).
Ну и распахнем пушкинские кавычки:
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход!
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг!
Похоже, тезис Гаспарова подтверждается: автор теряет черты своего времени и превращается в “поэта для вечности”. Никакой, простите, современности (разве что модная поэтика).
Сравните с Маршаком-Китсом:
Кузнечик и сверчок
Вовеки не замрет, не прекратится
Поэзия земли. Когда в листве,
От зноя ослабев, умолкнут птицы,
Мы слышим голос в скошенной траве
Кузнечика. Спешит он насладиться
Своим участьем в летнем торжестве,
То зазвенит, то снова притаится
И помолчит минуту или две.
Поэзия земли не знает смерти.
Пришла зима. В полях метет метель,
Но вы покою мертвому не верьте.
Трещит сверчок, забившись где-то в щель,
И в ласковом тепле нагретых печек
Нам кажется: в траве звенит кузнечик.
Теперь послушайте, как ликует (воркует, трепещет, заливается…) объятый дрожью сокровенной, в слезах от счастья Борис Леонидович Пастернак. Из второй сонетной строфы доносится голос восторженного землянина, нашего общего вселенского соседа — абсолютно реального — моего и вашего:
Кузнечик, вот виновник тех мелодий.
Певун и лодырь, потерявший стыд,
Пока и сам, по горло пеньем сыт,
Не свалится в последнем хороводе.
На просторечного “лодыря” сердится даже компьютер — зеленеет от злости, взрываясь зеленой гофрированной каймой. Впрочем, при нашей личной технической бездарности нет смысла разбирать виртуальные доводы…
Первый шаг творчества — у некоторых — ПОДРАЖАНИЕ. Ему предшествует всехняя рифма — ОБОЖАНИЕ.
Пастернак, март 1941-го:
Превозмогая обожанье,
Я наблюдал, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане,
Учащиеся, слесаря.
Через пятнадцать лет:
Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,
Объятый дрожью сокровенной,
B слезах от счастья отстою.
Обожание, понимаете, не способствует наблюдению — слезою застит взор, перехватывает дыхание. Необходимо преодолеть. Растворить в крови, в желудочном соке. Гнать пищеварительным трактом, не допуская выделения…
Тогда промываются мозги и открываются глаза:
Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.
Давид Самойлов, 1961
Много лет спустя в “Подённых тетрадях” отыскали мы заметку Давида Самуиловича Самойлова, которая (заметка) обернулась вдруг “коротышкой” под произвольным титулом:
Поэтический толмач
Итальянское “переводчик” рифмуется с “изменник”. Хуже — убивцы.
26.02.81
Примечание:
переводчик — traduttore,
изменник — traditore.
Поздняя сноска:
Давид Самойлов — славнейший советский traduttore.
И traditore.
Изменяя себе, поэт убивает себя.
Но верность себе убивает тоже. Чем случайней, тем вернее. Значит — наверняка.
О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью — убивают,
Нахлынут горлом и убьют!
Поэт-переводчик:
а) изменяет себе и обожаемому переводимому автору;
б) убивает себя и обожаемого переводимого автора.
Мандельштам сказал Пастернаку: “Ваше полное собрание будет состоять из двенадцати томов переводов и одного тома… ваших собственных стихотворений”.
“Заставить Мандельштама переводить было почти невозможно”.
Анна Ахматова Листки
из дневника
Пока ОБОЖАНИЕ владеет душой, ПОДРАЖАНИЕ водит рукой.
Хотим слово за словом перенести произведение в нежных ладонях. Возвести, как в песне, “по кирпичику” новый дом — один к одному старый.
“Я строю на песке”, — говорит знаменитый поэт.
А другой, не знаменитый:
Песок и песня,
Песня и песок
Не разлучаемы,
Как пуля и висок.
Голубая мечта: кровно породниться с чужим языком. Чтобы по-нашему — как по-ихнему. Слово в слово. Буква в букву. Точка в точку. Тик в тик. Чик в чик. Чок в чок…
И долгий синонимический ряд вплоть до “тютелька в тютельку”.
Этимологически — в смысле “тютелька” — чего-то рукодельного[3]. Как песенная казачка: чего-то винного поставила на стол.
Лексически — по части “тютельки” — пустота:
в таких-то английских словарях — нет;
в таких-то французских словарях — нет;
в таких-то немецких — нет;
в таком-то итальянском — нет…
А мы шпарим взахлеб, подстрекаемые ОБОЖАНИЕМ, воспаряя, ровно на облаке или ковре-самолете, — инспектируем синонимический ряд:
впору, дословно, буквально,
как раз, в аккурат, текстуально,
как по заказу, влитой,
самое то, родной.
ровным счетом,
копейка в копейку,
ни больше ни меньше,
по мерке и
целЯком… [4]
Никакой Набоков нам не указ. Дескать, в жилах английской литературы течёт кровь Шекспира.
У французов — латынь, “Неистовый Роланд” и “Человеческая комедия”.
У итальянцев — опять же латынь и “Божественная комедия”.
У немцев — Нибелунги, Лютер и Гёте.
Наша кровь — Пушкин.
Буря и Натиск — фонетически — не Sturm und Drang. Весна — не Primavera. И NEVERMORE будет по-нашему ВОРОН, потому что “никогда” — печальное девичье “до свиданья”, нежное и тоскливое. Льется, ластится, любит. Полнится и поется славянскими пушкинскими гласными: А-Е-А…
Не воющее О,
А ахнувшее А.
Не нужно нам окно,
Поскольку мы — вода.
Что “никогда”, что “до свиданья”, не в состоянии — без рёва и рокота Р — хотя бы разок КАРКНУТЬ.
Я строю на песке, а тот песок
еще недавно мне скалой казался.
Он был скалой, для всех скалой остался,
а для меня распался и потек.
Борис Слуцкий
ОБОЖАНИЕ — не просто оболочка. Под сугубым напором диффузии, конфузии и контузии — эфирное, эфемерное — проникает на глубину, выявляя (при определенных условиях) телесную сущность.
В лесоповальном климате, в горячем цеху КПК (кузнечно-прессовом корпусе), на участке паровых молотов, в страду и путину образуется тайный орган, не подвластный ни лазарям, ни узям (лазерному просвечиванию и УЗИ) — некий тугой комок, полученный опытным путем в лаборатории Тыка и Ляпа, в процессе многократной возгонки-перегонки воздушной субстанции (субтильной, нематериальной души) по лагерному методу Николая Алексеевича Заболоцкого:
Гони ее от дома к дому,
Тащи с этапа на этап,
По пустырю, по бурелому,
Через сугроб, через ухаб!
Так испаряется (адсорбируется) первоначальное ОБОЖАНИЕ и сухим концентрированным остатком физически оседает в крови — не выделяемый химически компонент.
“Сейчас такие времена, — говорил Бабель, — что душу нужно осаживать”.
Вот два перевода с польского одного стихотворения Болеслава Лесьмяна:
Вечером
1
Тьма сгустилась, туман над землею плывет,
Даль потерянно встала у самых ворот;
Ветер с крыши скользнул, прошумел в кроне ив…
Иль во мне зазвучал? И сквозь этот мотив
Месяц всплывает над бором.
Заглянул на подворье сквозь ветви берез, —
Осветились колодец, оставленный воз,
Между спиц колеса и раскиданных слег
Дух-скиталец стал виден: забрел на ночлег
По вечерним просторам.
Стекла окон моих, заглядевшихся в пруд,
Среди трав отсыревших свет тлеющий льют.
Вереск вянет в ладонях, он мертвен и сух.
Мое имя так странно разносится вслух
По вечерним просторам.
Днем по золоту нивы брела моя тень,
А теперь стережет пустоту этих стен.
Стекла окон закрыты лохмотьями тьмы…
Пруд серебряный видит иначе, чем мы:
Месяц всплывает над бором.
Перевод с польского Людмилы Рогожевой
2
Холодеет земля, надвигается мгла,
Заплутавшая даль до ворот добрела…
Где-то ветер в бору отпевает зарю, —
Или в сердце поет? — и сквозь пенье смотрю,
Как луна встает за горою.
На подворье среди потемневших берез
Проступает колодец и брошенный воз,
У блеснувших колес на обочину лег
Неприкаянный дух, не нашедший дорог
Этой темной поздней порою.
Под окном, заглядевшимся в око пруда,
На промокшей траве догорает звезда.
Мертвый вереск у ног — как сухое жнивье.
И так дивно мне вымолвить имя свое
Этой темной поздней порою!..
Только тень моя, днем исходившая луг,
Пустоту моих стен заполняет вокруг
Да серебряный круг выступает из тьмы:
Это пруд увидал — по-иному, чем мы, —
Как луна встает за горою…
Перевод с польского Анатолия Гелескула
На мой глаз, на мое ухо: у Людмилы Леоновны Рогожевой — больше Лесьмяна, у Анатолия Михайловича Гелескула —больше поэзии.
Напоследок — еще один текст в переводе и переложении:
Wolfgang Borchert
Der
Schrifsteller
Der
Schriftsteller muss dem Haus, an dem alle bauen, den Namen geben. Auch den
verschiedenen Raeumen. Er muss das Krankenzimmer “Das traurige Zimmer” nennen,
die Dachkammer “Das windige” und den Keller “Das duesterte”. Er darf den Keller
nicht “Das schoene Zimmer” nennen.
Wenn man
ihm keinen Bleistift gibt, muss er verzweifeln vor Qual. Er muss versuchen, mit
dem Loeffelstiel an die Wandt zu ritzen. Wie im Gefaengnis: Dies ist ein
haessliches Loch. Wenn er das nicht tut in seiner Not, ist er nicht echt. Man
sollte ihn zu den Strassenkehrern schicken.
Wenn man
seine Briefe in anderen Haeusern liest, muss man wissen: Aha. Ja. So also sind
sie ib jenem Haus. Es ist egal, ob er gross oder klein schreibt. Aber er muss
leserlich schreiben. Er darf in dem Haus die Dachkammer bewohnen. Dort hat man
die tollsten Aussichten. Toll, das ist schoen und grausig. Es ist einsam da
oben. Und es ist da am kaeltesten und am heissesten.
Wenn der
Steinhauer Wilhelm Schroeder den Schriftsteller in der Dachkammer besucht, kann
ihm vomoeglich schwindelig wеrden. Darauf darf der Schriftsteller keine Ruecksicht nehmen. Herr
Schroeder muss sich an die Hoehe gewoehnen. Sie wird ihm guttun.
Nachts darf
der Schriftsteller die Sterne bekucken. Aber wehe ihm, wenn er nicht fuehlt,
dass sein Haus in Gefahr ist. Dann muss er posaunen, bis ihm die Lungen
platzen!
Вот перевод:
Вольфганг Борхерт
Писатель
Дело писателя — дать имя дому, который все строят. И различным помещениям также.
Комнату больного нужно назвать печальной. На чердаке — сквозняк, в подвале — сырость. Нельзя называть подвал прекрасной комнатой.
Когда отберут карандаш, писатель корчится в муках. Будто кинули в “одиночку”. Царапает на стене черенком оловянной ложки: это — грязная дыра.
Которому не по силам — не настоящий. Пускай подметает улицу.
Когда-нибудь его закорючки разберут в соседних домах. Ага, смекнут, ого! Ясно! Вот оно как в том доме…
Без разницы, крупно ли, мелко пишет. Обязан писать внятно.
Место писателя на чердаке. С высоты открываются безумные горизонты.
Безумный — значит прекрасный.
И ужасающий…
Но как одиноко там, наверху! Где всего холодней. И всего жарче.
Если каменотес Вильгельм Шредер взгромоздится на твой чердак, каменная голова, возможно, пойдет кругом. Писатель, не принимай во внимание!.. Господин Шредер обтерпится. Ничего, только на пользу.
Ночь дается писателю, чтобы глазеть на звезды.
Но горе ему, коли он не почуял, что дом в опасности. Тогда его дело трубить, покуда не лопнут легкие.
А вот переложение:
Вольфганг Борхерт
Инструкция
Писатель должен
дом, где мы живем,
назвать по имени
и в помещенье всяком
отметиться,
хотя б настенным
знаком,
чтоб люди знали:
побывал он
в нем.
С тех пор
подвал сырой,
на крыше — ветер,
и в комнате больного
плачет мать.
Нельзя писателю,
за все блага на свете,
чердак
прекрасной комнатой
назвать.
Когда его
лишат карандаша —
башкой об стенку,
заорет от муки,
и даже ложка
будет хороша,
чтоб ею нацарапать:
все вы
суки!
Писатель,
поселись на чердаке
в безумном одиночестве утеса.
И если ты
расслышишь вдалеке
тяжёлый шаг
Петра-каменотеса —
впусти его.
Не принимай в расчет,
что у земного —
головокруженье.
Привыкнет к высоте
и сам поймет
необходимость
небо-
притяженья.
Смотри на звезды.
Но беда тебе,
когда опасность дому
не заметил.
Труби, писатель,
на своей трубе,
покуда сам
не превратишься
в ветер.
# ї Эдуард Шульман, 2012
[1] Михаил Гаспаров. О русской поэзии. Маршак и время. — СПб.: Азбука, 2001.
[2] “ИЛ”, 1999, № 1.
[3] Букв.: тютя (диал.) — удар топором, попадание, имеется в виду точное попадание в одно и то же место. (Прим. ред.)
[4] Диалектическое целЯком — целиком (вследствие так называемого яканья) — словарь русских синонимов. (Прим. ред.)