Речь при получении премии “ЛеричиПеа-Москва-2011”
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2011
Статьи, эссе#
Мария Степанова
Из точки перехода
Речь при получении премии “ЛеричиПеа — Москва-2011”
От редакции
В конце марта в Овальном зале Библиотеки иностранной литературы имени М. И. Рудомино состоялась церемония награждения лауреатов поэтической премии “ЛеричиПеа — Москва”, сезон 2011 года. Почетным гостем премии был в этом году известный поэт и прозаик Джузеппе Конте, чьи стихи публикуются в этом номере.
По уставу премии, звание лауреата ежегодно присуждается в двух номинациях: “Русский поэт” и “Итальянский переводчик русской поэзии”.
В номинации “Русский поэт” премию в этом году получила Мария Степанова, лауреатом в номинации “Итальянский переводчик русской поэзии” стал Ремо Факкани.
Дорогие друзья!
Приходится сказать, что дело, которым мы, собравшиеся здесь, занимаемся, заведомо проигрышное. Если угодно, оно проиграно еще до начала. Сами стартовые условия человеческого существования таковы, что все в нем — от устройства наших тел до фактуры наших привязанностей — следует логике скоропортящегося продукта: срок годности более или менее предсказуем, распад необратим. Голубые чашки бьются, рукописи горят, и то, что казалось убежавшим тленья — надежно сохраненным, утешительно реальным, неслучайно выжившим — с легкостью превращается в ничто прямо у нас на глазах, как это случилось только что в Египте с его тысячелетними сокровищами. Слова и идеи умирают еще быстрей, и для этого не нужна даже чужая разрушительная воля. Достаточно обычного безволия: один раз разжать руки, перестать делать эту утомительную работу — усилие-к-пониманию — и ткань общего смыслового пространства, соединяющего языки и культуры, прохудится, обветшает, распадется на волокна. Скорее всего, это произойдет в любом случае; ведь недолговечность — естественное свойство всякой ткани. Всё, с чем имеют дело сидящие в этом зале — стихи, разговор о текстах, поэтический перевод и в первую очередь сама поэзия, — не что иное, как речь на собственных похоронах. Но только на похоронах — в присутствии покойника (который, как всегда, — ты сам), в сознании собственной смертности — стихи и обретают свой настоящий голос.
Такое ощущение, что поэзии, как мало какому из искусств, необходимо присутствие боли, открытой раны, частной или исторической травмы. Мандельштам сравнивал Ахматову с плотоядной чайкой, которая кормится на полях больших катастроф: войны, революции. В каком-то смысле это определение (по сути, крайне жесткое: плотоядная чайка — хищница, едва ли не людоедка) применимо к существованию поэзии как таковой. Что-то в ее устройстве противится любой попытке ее обезвредить: превратить в способ досуга, сделать разновидностью декоративного искусства, фоновой музыки, приятной беседы за столом. Зато в присутствии катастрофы поэзия расцветает; там ее подлинное место, оттуда — из точки перехода в небытие — она говорит, как с кафедры, хотя говорит зачастую о сущих пустяках.
Возможно, поэтому высокая степень экзистенциального неуюта — что-то вроде неизбежного требования, которое предъявляется поэту читателями. Стихи вроде как должны быть обеспечены зримыми свидетельствами авторского неблагополучия: изгнание, болезнь, бедность, несчастная любовь служат верительными грамотами, подтверждают, что автор действительно побывал там, где жизнь видна на просвет, и вынес оттуда новое ведение — новое видение, новые связи между предметами. Но бывают точки, когда эфемерность несущей нас конструкции настолько очевидна, что стихов можно и не писать: достаточно просто не закрывать глаза. События наталкиваются друг на друга: сдвиг, скрежет, взрыв или всхлип. Здесь уже не нужно ни верительных грамот, ни специальных усилителей: частный, экстремальный опыт становится общим, а стихи — просто кратчайшим путем к нему.
Если говорить из этого дня этого года, то кажется, что неподалеку еще одна точка, из которой приходится начинать говорить заново. События последних месяцев и недель демонстрируют нам, как впервые, разные виды человеческого бессилия — перед войной, перед революцией, перед тайным и явным насилием, перед слепой и тупой стихией, перед неспособностью помочь себе и другим. В этой цепи случайных совпадений — Япония, Ливия, Израиль, Египет — не хочется видеть ничего, кроме хаотического перемещения беды, грубо сминающего жизненную ткань.
Что можно противопоставить хаосу, кроме воли к порядку — хотя бы к порядку, выраженному в лучших словах? Разве что тоску по порядку высшего свойства, по лучшему — или улучшенному — миру. Тоску, сам размах которой свидетельствует о том, что нам есть куда стремиться. Для Райнера Марии Рильке этой землей была Россия, страна, которая “граничила с Богом”, а вскоре начала граничить с чем-то совсем иным. Для русской поэзии вот уже несколько столетий генеральным направлением тоски, теснейшим приближением к земному раю оказывается Италия: “Брента, рыжая речонка”, “башни Ливурны”, “Венеция златая”, “Рим далече”, “Италия, вторая родина”. Какой бы ни была социальная действительность сегодняшней Италии, не говоря уж о России, я с радостью разделяю заблуждения своих коллег. В конце концов, главное — не соотношения иллюзии и реальности, всегда зыбкие и приблизительные, а наша готовность тянуться — с нежностью, бессмысленно — к чужому, словно само существование чуждой гармонии дает нам надежду, которая не обманет.
25 марта 2011