Глава из книги Чрезвычайное положение. Война глазами очевидца и авторское предисловие, написанное специально для читателей “ИЛ”. Перевод с немецкого и вступление Наталии Васильевой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2011
Перевод Наталия Васильева
“Двадцатый век. Казалось, войн не будет…”#
Дитер Веллерсхоф
Катастрофа
Глава из книги “Чрезвычайное положение. Война глазами очевидца” и авторское предисловие, написанное специально для читателей “ИЛ”
Вступление Наталии Васильевой
От переводчика
“Постепенно мы приближаемся к порогу забвения, достигаемому после смены двух-трех поколений… Скоро Вторая мировая война станет предметом исключительно только историографии… Но ведь как раз то, что забыто, и возвращается в преображенном обличье”, — пишет в своей книге воспоминаний известный немецкий писатель, участник Второй мировой войны Дитер Веллерсхоф.
Книга Веллерсхофа “Чрезвычайное положение. Война глазами очевидца” была написана и вышла в 1995 году. В 2010 году появилась ее аудиоверсия “Вот смотри, это — война”, в которой писатель, не читая, а просто рассказывая своим слушателям, еще раз восстанавливает в памяти прошедшее.
К своему военному прошлому Дитер Веллерсхоф (в ноябре ему исполнилось 85 лет) обратился уже будучи признанным писателем, автором многих романов, инициатором и вдохновителем целого литературного направления, так называемой кёльнской школы нового реализма, имея за плечами и большой редакторский опыт: он много лет работал в крупном кёльнском издательстве “Кипенхойер и Витч”, был, в частности, редактором романов Генриха Бёлля. Но для своей книги о войне Веллерсхоф выбрал самый литературно непритязательный и, возможно, самый сложный, требующий предельной писательской честности жанр — автобиографический. Крайне сдержанно, с впечатляющей точностью воскрешает он и иллюзии, и заблуждения того времени, и все, пережитое на фронте. Однако произведение, созданное спустя пятьдесят лет после окончания войны, содержит не только непосредственные свидетельства очевидца, но и аналитические комментарии нашего современника, который ничего не корректирует, не интерпретирует, а только дополняет реально пережитое историческими фактами.
Несколько лет назад Василь Быков, оценивая на страницах журнала “Знамя” опыт отечественной военной литературы, писал, что “для трезвого осмысления драматического военного опыта, равно как и собственного, авторского отношения к нему” требуется определенное время, определенная “передышка”[1]. В книге Веллерсхофа, написанной как раз после такой “передышки”, “авторское отношение” четко выражено и в эссеистических заметках и в отстраненном, но в то же времябеспощадно откровенном, лишенном всякого пафоса тоне повествования.
“Сверхактуальная, трезвая, умная книга против забвения”, “одна из самых честных, неподдельных книг о войне в послевоенной немецкой литературе”, “история Второй мировой войны, пережитая солдатом и рассказанная большим писателем” — так откликнулась на появление книги Веллерсхофа немецкая критика.
Многое сделано и продолжает делаться в Германии, чтобы “ничто не было забыто”. В Берлине не только открываются новые экспозиции, напоминающие о страшных страницах немецкой истории: “Топография террора” (на месте бывшего главного управления гестапо) или “Немецкое сопротивление” (в здании бывшего министерства обороны вермахта), но и чтится память чужой национальной истории: уход за мемориальными комплексами, посвященными погибшим советским солдатам, обеспечивает теперь немецкая столица. Сбережение памяти и осмысление опыта войны становится постепенно совместным делом — так, в здании бывшей советской штаб-квартиры в берлинском районе Карлхорст, где был подписан Акт о капитуляции Германии, теперь на месте прежнего Музея боевой славы работает германо-российский антивоенный Музей истории Второй мировой войны.
Публикация на русском языке “честных, неподдельных” свидетельств того, что было по другую сторону фронта, — тоже в какой-то степени попытка совместного осмысления опыта войны. Дитер Веллерсхоф с готовностью откликнулся на просьбу редакции представить русскому читателю свою книгу и специально для этого номера подвел “некоторые итоги” своего военного прошлого.
Вторая мировая война, мой личный опыт. Некоторые итоги прошлого
Через сорок девять лет после окончания Второй мировой войны я проходил оздоровительный курс в санатории курортного города Бад Райхенхалл. Я специально выбрал именно Бад Райхенхалл, потому что там в лазарете провел после моего ранения последнюю военную зиму. Вместе со мной в санатории лечились двое пожилых людей, оба они страдали тяжелой одышкой. В разговоре выяснилось, что их болезни — следствие войны. Одному из них, пережившему кораблекрушение, пришлось долгое время плыть в ледяной воде. Другой надышался ядовитыми газами, когда горел подбитый танк. Их рассказы и новая встреча с этим хорошо знакомым мне городом воскресили столько воспоминаний, что я решил их записать. Сначала я думал, что это будет только статья или эссе. Но воспоминания нахлынули на меня с такой силой и были такими зримыми и отчетливыми, что я почувствовал потребность сделать из этого книгу. В отличие от многих произведений первых послевоенных десятилетий, извлекавших из опыта войны нравственные уроки, мне хотелось написать о войне, исходя из непосредственных переживаний того молодого человека, каким я тогда был. Неоднократно сталкиваясь с упреками в адрес участников войны — что они якобы так и не рассказали всей правды о том времени, — я, в свою очередь, не раз убеждался, что молодому поколению, в свою очередь, недостает готовности эту правду воспринять. Хотелось бы верить, что мои воспоминания в какой-то степени смогли изменить это положение. Кроме того, меня занимал и процесс самопознания. Война, без сомнения, наложила на меня в юности свой отпечаток. И я хотел самому себе дать в этом ясный отчет.
Когда началась война, мне было тринадцать лет, с миром детских фантазий я к тому времени уже расстался и вместо книг об индейцах читал книги о Первой мировой войне. Картины сражений под ураганным огнем и описания окопных боев производили пугающее впечатление, но в моем представлении все это относилось к далекому, давно минувшему прошлому. И тем сильнее был я ошарашен, когда узнал, что вдруг опять — война. Взрослых, и прежде всего мою мать, это известие повергло в ужас. Моего отца, как часто случалось в последние годы, дома не было. По своей гражданской профессии он был инженером-строителем, весьма уважаемым специалистом, но теперь, как бывший офицер морской артиллерии, принимал участие в подготовке к войне — проводил обучение солдат на зенитных установках. Чтобы самому убедиться в реальном положении дел, я на велосипеде ездил в расположение его зенитной батареи, которая должна была защищать от бомбардировок с воздуха большой промышленный завод под Кёльном. Война пока еще шла на территории Польши, и многие надеялись, что она скоро закончится.
Охватившие всех поначалу тревожные настроения неожиданно — после триумфальной победы над Францией и над Британским экспедиционным корпусом — сменились всеобщим воодушевлением. Всем снова стало казаться, что война вот-вот завершится. Приведу для примера маленький эпизод. В боях за Францию погиб наш классный руководитель, и мне вместе с моим другом Францем было поручено возложить венок на его могилу во время торжественной церемонии похорон. Похороны были организованы в духе того времени — с большими военными почестями — и произвели на нас такое сильное впечатление, что Франц по дороге домой сказал мне: “Хорошо бы война подольше продолжалась, чтобы мы еще успели стать солдатами”. Нам, к сожалению, исполнилось тогда только по четырнадцать лет, и шансов поучаствовать в этом грандиозном приключении было у нас немного.
На сборах юнгфолька (младшего отряда в гитлерюгенд), сидя ночью у костра в палаточном лагере, оба мы часто пели песню, родившуюся еще во время Первой мировой войны; в ней были такие строки: “Долг сыновний наш помним свято, / сердце злобой к врагу объято, / за отечество смело в бой пойдем, / за Германию кровь прольем”. От этой песни, написанной на слова известного писателя Рудольфа Александера Шрёдера, у меня всегда мороз бежал по коже, потому что она требовала от всех нас безоговорочной решимости отдать свою жизнь за отечество. И во многих стихах Фридриха Гёльдерлина, бесспорного идола немецкой поэзии, тоже воспевалась “гибель за отечество”. Это отражало царившее тогда убеждение, что общая судьба по своей значимости несравненно выше жизни отдельного человека. Нацистская пропаганда свела данное убеждение к лозунгу: “Ты — ничто, твой народ — все”, в котором отчетливо ощущались уже дух человеконенавистничества и готовность к истреблению людей.
После войны я встретился с Францем, одним из немногих, кто остался в живых из нашего класса. Он был ранен в голову в самые последние дни войны, пуля прошла через каску. Это было очень тяжелое ранение, Франц говорил с большим трудом и передвигался только на костылях. Я спросил его, успел ли он о чем-то подумать, когда его ранило. На что он ответил: “Я подумал только: ах, вот это как”. Для меня в этой фразе заключается главный опыт так называемого скептического поколения, поколения самых молодых участников войны, которые воспитывались в духе героического патриотизма и которым реальность преподнесла жестокий урок. Очень скоро после нашей встречи Франц умер и был похоронен без всяких почестей.
За исключением короткого периода молниеносных германских побед, заглушивших на какое-то время страх перед повторением ужасов войны и принесших людям чувство облегчения и воодушевления, война вовсе не была популярна. Люди не понимали ее целей. Чем больше было убитых, чем большим разрушениям подвергались во время воздушных налетов немецкие города — и конца страданиям не предвиделось, — тем абсурднее казалась война. Но возможности говорить об этом открыто не было. Сомнения в целесообразности продолжения войны расценивались как предательство по отношению к погибшим. Сводная сестра моей жены была за подобное “предательство” обезглавлена.
Переломным моментом в уже ослабевающем самоотождествлении людей с судьбой нации стало неожиданное нападение на Россию. Сообщение об этом мы слушали по радио ослепительно солнечным воскресным утром, и моя мать разразилась слезами. “Ну, а это еще зачем? Нет, это уже слишком!” — плакала она. Но я не был готов с ней согласиться. Хотя и я не понимал такого поворота в ходе войны. Поначалу, правда, я довольно быстро успокоился, так как в летние месяцы стали опять приходить сообщения о победах. А затем наступил катастрофический перелом — вместе с ранним началом зимы, к которой вермахт, судя по всему, оказался абсолютно не готов: еще одно трудно объяснимое обстоятельство наряду с другими, вызывавшими множество вопросов, главным из которых был вопрос о смысле войны. Поскольку ответов я не находил, то ограничился простым объяснением: что вóйны бывали и раньше и с исторической точки зрения война является в жизни народа вполне обычным чрезвычайным положением, для которого всегда найдется оправдание, пусть даже сомнительного свойства, но ведь победителей не судят. Ни до чего другого додуматься я не мог, хотя бы потому, что мне не с кем было обо всем этом поговорить.
Мой отец, который раньше многое мне разъяснял, служил теперь в штабе противовоздушной обороны “Запад” и не имел права разглашать военные тайны. Домой он приезжал очень редко и только на короткое время, отчего больше всего страдала наша мать, впавшая в депрессию и очень часто болевшая. Однажды, чтобы встретиться с отцом, приехал к нам его брат, мой крестный, — из Силезии, он руководил там несколькими крупными сельскохозяйственными предприятиями. У него была большая семья, шестеро детей, и он очень тревожился, что будет дальше, — вероятно, опасаясь, что нацистские идеологи вовлекут его в проведение намеченной ими германизации в захваченных восточных областях. Отец старался его успокоить, из соседней комнаты я услышал, как он сказал: “После войны вермахт уже не выпустит бразды правления из своих рук”. Так, по-видимому, говорили тогда в офицерских клубах. Представление это было ошибочным во многих отношениях. Вермахт уже и тогда вовсе не “держал бразды правления в своих руках”, а его высшее командование давно превратилось в послушный исполнительный орган гитлеровских фантазий; кроме того, уже и тогда никто не мог с уверенностью сказать, что Германия войну выиграет.
Когда меня, семнадцатилетнего, весной 1943 года призвали сначала на трудовую службу, а после ее окончания — на военную службу в вермахт, война для Германии была проиграна, но еще далеко не закончена. Я знал это, потому что однажды, тайком поймав по радио лондонское Би-би-си, услышал сообщение немецкого диктора, что Германский африканский корпус, являвшийся все эти годы гордостью германского вермахта, в полном составе сдался в плен. После разгрома Шестой армии под Сталинградом, повлекшего за собой неотвратимое отступление, это было второе большое поражение вермахта, к тому времени уже значительно уступавшего противнику в численности войск и в материально-техническом оснащении. Третье крупное поражение готовилось постепенно, ночь за ночью, а позднее уже и при свете дня — когда бомбардировки с воздуха подвергали немецкие города систематическому разрушению. Эта участь не миновала и наш родной город. Поэтому матери — уже после того как меня призвали в армию — пришлось бежать вместе с моим младшим братом в Силезию. Там ее из-за начавшегося приступа желчных колик прямо с поезда доставили в больницу, и она умерла вскоре после операции. Поскольку почти все врачи работали в лазаретах или ушли на фронт, она, вероятно, попала в руки к какому-то старому доктору, который подобных операций давно не делал. Брата поместили в интернат, переполненный детьми из таких же разорванных войной семей. А для меня воплотилась в жизнь мечта моего друга Франца: война продолжалась, и я успел стать солдатом. Но, вопреки ожиданиям, участвовать пришлось уже в совершенно другом сценарии, затянувшемся надолго и завершившемся катастрофическими потерями и поражением.
Из моих ровесников 1925 года рождения погибли, согласно статистике, сорок процентов. В моей роте, пущенной в расход, как это называлось на нашем жаргоне, в оборонительных боях за Восточную Пруссию, — погибших было значительно больше. В первые же дни фронтовой службы мы столкнулись с отступающими остатками группы армий “Центр”, окруженной и разбитой в районе Припятских болот — поражение это было еще бóльшим военным крахом, чем разгром Шестой армии под Сталинградом. Перед нашими глазами двигалась процессия призраков, состоявшая из нескольких сотен уцелевших солдат: опирающиеся друг на друга, изможденные, раненые, они кричали нам, удерживавшим тогда истонченный тыловой рубеж, чтобы мы уходили с ними, что все бесполезно, война проиграна. Мы смотрели на них в остолбенении; и потом, когда процессия скрылась из виду, никто о ней уже больше не говорил, точно все это нам пригрезилось. Но мне тогда открылся новый взгляд на вещи, который впоследствии помог выдержать самое трудное, — в том числе и то, когда я впервые в жизни увидел рану от пули на теле моего боевого товарища. Я всегда повторял себе: “Вот смотри, это — война. Ты попал на войну”. И это давало силы не поддаться панике, уже грозящей тебя захлестнуть. И позднее, когда я стал писателем, такой подход не утратил для меня своей актуальности.
Еще одно осталось мне от войны — сознание, что выжил я только по воле случая и потому не вправе ни забывать того, что жизнь досталась мне как подарок, ни растратить ее попусту. Но на мое ликование очень скоро легла темная тень, когда стали известны невообразимые преступления нацистского времени. Еще и сегодня меня не отпускают то оцепенение ужаса и та внутренняя немота, которые тогда охватили.
ЧЕТЫРЕ дня мы провели в бараках бывшего трудового лагеря. Все время ушло на дезинфекцию, чистку оружия, починку обмундирования и распределение обязанностей среди нового пополнения в нашей поредевшей от потерь роте. Не успели мы управиться с делами, как передышка закончилась. 11 октября нас на бронетранспортерах перебросили на север, где нам было приказано занять плацдарм за Мемелем[2].
Я так скупо сообщаю о той передислокации, потому что подробностей почти не помню. Один из новобранцев сидел в машине вместе с нами. Родом он был из Баварии. Звали его, если не ошибаюсь, Обермюллер. Так, помнится, окликнул его Карл-Хайнц, когда меня ранило и он должен был занять мое место у пулемета.
По дороге он все пытался шутить — хотел, видимо, предстать весельчаком и своим парнем. Познакомиться и наладить контакт было, разумеется, важно. Но в веселости его чувствовалась некоторая натужность, и это скоро стало меня раздражать. В бронетранспортере мы сидели вшестером, поскольку рота опять была в полном боевом составе. Но мне не хватало Гидеона, Пауля и Хоппе. Присутствие новичков постоянно напоминало, что тех, других, с нами уже нет.
Я потому, очевидно, не многое помню о той передислокации, что события, последовавшие за ней, вытеснили из памяти все предыдущие впечатления. Кроме того, уже по дороге меня не отпускало мрачное предчувствие надвигающейся катастрофы, и я не мог по-настоящему сосредоточиться на происходящем вокруг. На сей раз мы были несколько лучше информированы о положении дел на фронте — во-первых, благодаря новобранцам, которые прибыли из Берлина и слышали там последние сводки из штаба командования вермахта, во-вторых, благодаря тому, что за четыре дня передышки нам не раз доводилось беседовать с обеспокоенными местными жителями. По их тревожным вопросам о многом можно было догадаться.
В результате у нас сложилось следующее, в основных чертах верное, представление о происходящих событиях. Поскольку финны в начале сентября, последовав примеру Румынии, заключили с Советским Союзом сепаратный мир, советское командование получило возможность перебросить войска, прежде стоявшие на Карельском перешейке, на западное направление. В конце сентября войска эти вступили в Литву и вместе с другими русскими частями, которые до тех пор с большим трудом продвигались вперед на этом участке фронта, смогли прорваться к Балтийскому морю и 5 октября[3] вышли на его побережье по обе стороны от города Мемель[4]. В результате чего дислоцированная в Прибалтике группа армий “Север” оказалась отрезанной от Восточной Пруссии и снабжение ее могло осуществляться теперь только морским путем.
Мы не знали, что группа армий “Север” ввиду создавшегося положения запрашивала у верховного командования вермахта разрешения на прорыв к югу через ударный клин русских, но Гитлер, как это обычно бывало, подобный прорыв запретил. Группа армий “Север”, очевидно, представлялась ему мощной военной силой, с помощью которой — в случае наступления русских вглубь Восточной Пруссии — он сможет с тыла нанести по ним удар и, взяв в котел, полностью разгромить, как это не раз ему удавалось в сражениях 1941 года. Однако для осуществления подобной крупномасштабной стратегической операции военной мощи — численности, вооружения, мобильности — у этой группы армий было уже явно недостаточно. Поэтому группа армий “Север” — за исключением отдельных подразделений, вывезенных по морю, — так и оставалась до конца войны на своих позициях и потом сдалась в плен советским войскам. В сражениях за Восточную Пруссию она больше не участвовала.
Война была давно проиграна, но еще далеко не закончена. И, вероятно, это и был единственный путь к безусловному ее окончанию — продолжать вести военные действия вопреки очевидной неизбежности поражения вплоть до полного разгрома. После неудавшегося покушения 20 июля и сорвавшейся попытки путча[5] предотвратить надвигающийся крах было уже нельзя, оставалось или постараться отсрочить его, или, как полагали те, кто не желал допускать и мысли о возможной капитуляции, ожесточенно биться до последнего.
Прорыв Красной Армии к Балтийскому морю был для немецкого командования и для штабов дислоцированных в Восточной Пруссии войск тревожным сигналом. Возникла реальная угроза того, что русские по побережью будут пробиваться к Кёнигсбергу, чтобы, зайдя с юга, ударить в тыл стоящим на восточной границе Восточной Пруссии немецким войскам. Но это была не единственная угроза. Судя по многим признакам, на восточной границе Восточной Пруссии также готовились к наступлению огромные силы советских войск, насчитывающие многочисленные пехотные и танковые соединения. Поэтому наконец-то было принято решение перебросить дивизию “Герман Геринг”, воевавшую в то время под Радомом, к югу от Варшавы, в район Инстербурга[6], где она находилась бы на равном удалении от Северного и от Восточного фронтов, то есть от реки Мемель и от реки Остфлус[7]. Дивизия эта еще не успела прибыть в Восточную Пруссию, а нас, вновь укомплектованный полк сопровождения, уже откомандировали к Мемелю с приказом: совместно с танковой гренадерской дивизией “Великая Германия” — еще дееспособным элитным подразделением, атаковать прорвавшуюся к Балтийскому морю и укрепляющую свои позиции русскую армию и, если удастся, пробиться к отрезанной группе армий “Север”.
Может быть, в состав нового маневренного соединения входили и другие войсковые формирования. Не знаю. Но дела это не меняет, ведь по сути — уже из-за недостаточной поддержки с воздуха, из-за нехватки артиллерии и танков — планируемая операция была одним из тех безрассудных начинаний последних месяцев войны, которые или диктовались слепой жаждой действий, или свидетельствовали об упрямом цеплянии за остатки прежних широкомасштабных, но уже неосуществимых стратегических планов. Не исключено, что в генеральных штабах были люди, которые пытались обойти полученный группой армий “Север” запрет на прорыв окружения и потому выслали ей навстречу маневренное соединение, с которым группа армий “Север”, сумей подкрепление достаточно приблизиться к ее позициям, могла бы соединиться, не навлекая на себя подозрения в попытке прорыва. В таком случае это был чрезвычайно хитроумный план, который, не обнаруживая поначалу своей истинной цели, предполагал бы ее поэтапное достижение. Возможно, однако, что не было во всем этом никакого расчета, а одна только растерянность и беспомощность.
Не помню уже точно, как мы перебрались через Мемель. Был ли там какой-то уцелевший мост, по которому смогла пройти наша колонна? Или наши машины остались на южном берегу, а мы переправились через реку на пароме? В последнем населенном пункте до переправы — кажется, это было село Кукернезе[8] — мы еще сидели в бронетранспортерах, остановив их под деревьями на обочине дороги и наскоро замаскировав, чтобы нас не обнаружили и не атаковали с воздуха. Хлеб из походного пайка мы ели с непривычными деликатесами, поскольку на местном молокозаводе каждый смог получить, сколько хотел, молока, пахты и творога, из чего было ясно, что обычные порядок и учет в этих краях уже не действуют. Впечатление общего хаоса и распада еще больше усилилось, когда неподалеку на лесной поляне мы обнаружили груду покрытых красным воском колес тильзитского сыра, сваленных сюда, по-видимому, прямо с фургона. Необычная эта картина свидетельствовала о паническом бегстве. Найти ей объяснение мы не могли, ведь передовые танковые отряды русских сюда еще не доходили. И к горе сыра поэтому мы отнеслись как к некоему диковинному кладу, припасенному для нас в лесу неизвестным благодетелем. Прихватить с собой мы смогли, к сожалению, только по несколько кусков, откромсав их ножом от огромных сырных караваев, так как и без того были увешаны оружием и боеприпасами. А нашим бронетранспортерам за всем этим добром сюда было не проехать.
Куда нас направляют, мы не знали. Но утром, когда поступил приказ оставить машины, каждому был выдан на трое суток неприкосновенный запас, а это означало, что нам предстоят дни больших сражений, когда поставка продовольствия не гарантируется. Запас этот состоял из мясных консервов и пачки сухарей в специальной воздухонепроницаемой упаковке, именовавшихся на солдатском жаргоне “собачьими галетками”. Сложности всегда возникали с питьем, так как походные фляги не вмещали и литра жидкости. Приходилось использовать любую возможность, чтобы их наполнить. Но воду разрешалось пить только кипяченую, а условие это было практически невыполнимым.
Мы шли целый день, не соблюдая строй, разбившись по отделениям и взводам и порой так растянувшись на местности, что едва не теряли из виду головную группу. Направление движения часто менялось, чтобы использовать как прикрытие то рощицу, то участок леса, через которые мы пробирались по узким, заросшим высокой травой просекам или по петляющим в кустарнике тропам, пока в очередной раз не долетала по рядам команда “Стой!”, хотя почему объявлялась остановка и как долго она будет продолжаться, никто не знал. Иногда поход возобновлялся через несколько минут, иногда мы часами лежали в зарослях кустарника, словно нас по особому плану, о котором не догадывается даже наше непосредственное начальство, разместили здесь в качестве резервного отряда, но потом просто забыли. Одни, сбросив на землю свою ношу и пристроившись рядом, тут же засыпали, другие принимались за провиант, отрезая себе от дневного пайка ломоть хлеба и заедая его большими кусками найденного в лесу тильзитского сыра, не столько от голода, сколько из желания заполнить выдавшуюся передышку чем-то приятным или полезным и на короткий срок ощутить себя хозяином своего времени — пока не долетала по рядам новая команда “Приготовиться к маршу!”, вновь подчиняя всех непостижимой логике военного маневра, влекущего нас навстречу неведомому будущему. Поднимались все почти одновременно, без спешки, но и без промедления, взваливали на плечи оружие, брались за ручки ящиков с боеприпасами и, не говоря ни слова, вновь отправлялись в путь — ровным, размеренным шагом, который ноги сами непроизвольно выбирают, когда приходится часами идти под тяжелым грузом по рыхлой, неутоптанной земле. Это были равномерные, не требующие особых усилий движения, которые поглощают все ваше внимание и потому успокаивают и даже убаюкивают. Поскольку никто не знал, что нас ждет впереди, самое лучшее было шагать в ногу за впереди идущим, ни о чем не думая, как бы упершись взглядом в его спину, точно так же, как и тот, в свою очередь, шел, приковав взгляд к спине идущего перед ним, и все знали, что идти так гораздо легче, чем первым вымерять шаг и прокладывать путь, в то время как все идущие следом уже ощущают себя упорядоченными звеньями мощного сплоченного целого.
Один раз — мы огибали тогда опушку леса — нам пришлось посторониться, чтобы пропустить нагонявшую сзади колонну из пяти танков. Судя по длинным стволам орудий, по широким гусеницам ходовой части — это были “Тигры”. За орудийными башнями, теснясь, сидели солдаты в пятнистой полевой форме; проезжая мимо, они нам помахали. Это было мотопехотное подразделение из дивизии “Великая Германия”, составлявшей ядро нашего маневренного соединения и, очевидно, имевшей еще в распоряжении несколько танков и другое тяжелое вооружение. Пока грохочущие громады катили мимо, вспахивая гусеницами темную, влажную землю и раскидывая в стороны огромные комья грязи, они казались нам воплощением неотразимой мощи. Но стоило им скрыться за ближайшим пригорком, как на смену восторгу пришло разочарование. Танков было пять, то есть всего ничего. Вот если бы их было пятьдесят, это бы нас больше порадовало. А так ощущение силы и военного превосходства, на мгновение охватившее нас, когда мотопехотинцы, проезжая мимо, помахали нам, очень быстро рассеялось, хотя мы и убеждали себя, что где-то чуть дальше наверняка другие танки тоже направляются сейчас к месту своего назначения, или уже стоят, замаскированные, на исходных позициях.
Но быть уверенными в этом мы не могли, и надежд наших ничто вокруг не подтверждало. Невозделанные поля, луга, редкие перелески со скудной осенней листвой под широким серым небом казались пустынными и безлюдными. Нигде никаких следов артиллерии. Может, она занимала свои позиции только после наступления темноты?
По дороге нам попалась покинутая крестьянская изба, в которой связисты оборудовали командный пункт и теперь разматывали кабель, чтобы подключить полевой телефон. На стволе дерева была прибита табличка в виде стрелки, указывавшей направо, на табличке сокращенно надпись: “Полк сопр. Г. Г. 1-й бат.”[9]. Это имелись в виду мы. Высланный вперед связной-мотоциклист специально приколотил табличку так, чтобы ее сразу было видно. Это уже как-то напоминало продуманные действия, хотя нам казалось, что мы много часов подряд совершенно бесцельно блуждаем по местности, не имея ни малейшего представления о местонахождении врага, так что, не пронесись над нами на бреющем полете два МИГа, можно было бы усомниться, а существует ли он вообще.
К вечеру, когда стало темнеть, мы прибыли к месту назначения, в смешанную, если не ошибаюсь, ольхово-березовую рощицу. Небо прояснилось и особенно темно не было. Даже и продовольствие подвезли, но вот как — на вездеходе или на мотоциклах с колясками — уже не помню. От ночных часов в памяти осталась одна-единственная картина: под редкой листвой деревьев, сквозь жидкие кроны которых проглядывает ночное небо, сидят на земле люди, ежась от холода. Наступление было назначено на 13 октября, в 0 часов 30 минут. Тревожное сообщение. Как идти ночью в атаку с нашими тяжелыми пулеметами и карабинами? Для такой операции нужны легкие винтовки и автоматы. Подобное задание скорее под силу штурмовым группам, способным стремительным ударом прорвать линию обороны противника. Возможно, сначала планировалась только танковая атака, так как широкомасштабному ночному наступлению обычно предшествовала артподготовка. Но рассуждать об этом не имело смысла — от нас все равно ничего не зависело, и потому каждый, как мог, пытался скоротать эти последние часы: кто курил, кто ел, кто спал. Мы сидели с Францем Хёрнлайном и Карл-Хайнцем. Франц курил, а мы с Карл-Хайнцем опять налегли на тильзитский сыр, но тут один из унтер-офицеров сказал: “Не набивайте брюхо, ребята. А то уж точно хана будет, если в живот пулю схлопочете”. О таком повороте событий я как-то еще не задумывался. Но теперь, ощутив неприятный холодок страха, отчетливо представил себе, что ранить и в самом деле могут куда угодно. Еще более зловещими показались мне эти два словечка: “уж точно” — тогда уж точно хана будет, если пулю в набитый живот получишь. Подразумевалось, что смерть от подобного ранения — это лишь одна из многих и весьма вероятных возможных разновидностей смерти, поджидавших нас, и хотя ничего нового в этом, разумеется, не было, но меня поразил равнодушный тон, каким унтер-офицер это произнес, — словно речь шла о не заслуживающих внимания пустяках.
К тому времени, когда должно было начаться наступление, никто уже не спал: все ждали боевого приказа и внимательно вслушивались в тишину. Но никакого шума, никакого грохота орудий — ни отдаленного, ни близкого — не было слышно. Видимо, возникли какие-то непредвиденные обстоятельства, и планируемую наступательную операцию, возможно, отложили или отменили вовсе. Охватившее всех возбуждение неожиданно спало, уступив место чувству досады и разочарования, словно с нами сыграли глупую шутку, оставили в дураках. В чем было дело, никто не знал. Унтер-офицеры только пожимали плечами, а командира роты нигде не было видно. Может быть, он уехал на мотоцикле с Бюссингом, одним из двух наших ротных связистов, в штаб полка за новыми распоряжениями. Может быть, были на то и другие причины. Одно мы знали: сидеть ночью в лесу, в мучительном ожидании, завернувшись в плащ-палатку, не смыкая, несмотря на усталость, глаз, ежась от холода и заставляя себя то и дело подниматься, чтобы размять затекшие ноги и похлопать по спине, все равно не справляясь с ознобом, — было уже невмоготу.
В три часа ночи до нас с северо-западного направления внезапно донесся грохот орудий. Он шел издалека и звучал приглушенно, порой похожий на барабанную дробь. Наверно, били 88-миллиметровые зенитные пушки с тяжелых танков. Значит, сражение все-таки началось, хотя и на другом фланге нашего маневренного соединения, на расстоянии нескольких километров от нас. Здесь, в лесном укрытии, нам не было видно даже вспышек сигнальных ракет, которые каждому ночному бою придают видимость торжественности. Выведенные из оцепенения, мы теперь ждали приказа к наступлению. Разобрать в темноте выражения лиц было невозможно, и разговоров тоже не было слышно, как будто далекий, пугающий, еще неясный грохот орудий перевел работу душевных сил этих сидящих или стоящих в темном лесу людей в режим максимальной экономии, при котором они, повинуясь инстинкту, не позволяют себе никакой лишней траты энергии — ни на чувства, ни на слова. Отдаленный грохот орудий мог, разумеется, означать и внезапное контрнаступление русских, для которых наверняка не остались незамеченными наши хаотичные перемещения, и, возможно, их танки при поддержке штурмовых подразделений нанесли удар по непрочному соединению наших войск, еще не успевших занять свои боевые позиции и установить друг с другом надежную связь. Ведь и мы — затерянная и брошенная на произвол судьбы горстка людей — сидели сейчас в лесу без всякой пользы для других и, казалось, даже без всякой надобности.
Когда начало светать, перестрелка на северо-западе еще продолжалась, то стихая или даже на короткое время прекращаясь, то разгораясь с новой силой, как будто кто-то огромными мехами раздувал затухающий костер, подбрасывая в него сухого хвороста. По отдаленным выстрелам невозможно было понять, как проходит бой и в каком направлении он перемещается. Казалось, ни одной из сторон не удается добиться перевеса, и бой постепенно распространяется на все большую территорию, перерастая в крупное сражение.
По лесной дороге подъехал на своем мотоцикле Бюссинг, рядом с ним в коляске сидел наш ротный командир, старший лейтенант Эльснер. Он вылез из коляски и подозвал к себе командиров взводов, и те, выстроившись перед ним полукругом, стали внимательно слушать его распоряжения. Ни у кого из нас не было сомнений, что это приказ к наступлению. Чтобы чем-то себя занять, мы в который раз перепроверяли ремни, пряжки, крючки на своем снаряжении. Через какое-то время взводные, откозыряв, разошлись. Их движения были быстрыми и энергичными, как у людей, которые получили срочное, не терпящее ни малейших отлагательств задание.
Когда мы вышли из леса на открывшуюся перед нами равнину, покрытую лугами, убранными полями и перелогами, — на равнину, которой предстояло стать нашим полем сражения и которую вдали в бледном утреннем свете окаймляла темная полоса леса, где должны были находиться русские позиции, — первые три взвода нашей роты растянулись в длинную стрелковую цепь. Четвертый взвод с двумя гранатометами и установленными на лафеты станковыми пулеметами, а также группа управления с двумя связными, через которых ротный командир осуществлял оперативное руководство, поначалу оставались в арьергарде. В общей сложности в операции было задействовано около 180 человек. Позднее к ведущей наступление роте должны были присоединиться сорок обозников, чтобы организовывать в тылу пункты снабжения и, главное, доставлять на передовую боеприпасы, так как патроны при непрерывном минометном огне быстро кончались, а атакующий отряд не мог тащить с собой сразу столько боеприпасов, сколько требуется для многочасового сражения.
Пока наша стрелковая цепь, медленно продвигаясь вперед, все шире растягивалась на местности, я попытался оценить расстановку сил на нашем участке, но из-за нависшей над землей мглистой дымки понял только, что слева от нас тоже развертывается в цепь пехота — вероятно, еще одна из трех рот нашего батальона. На правом фланге никого не было видно. Я обратил на это внимание Карл-Хайнца, который шел от меня уже на расстоянии предписанных пяти-шести метров. Он тоже не знал, чем это объяснить, но, похоже, это и не особенно его волновало. Может быть, он думал сейчас о Дюссельдорфе, о том, что непременно, когда наступит мир, пойдет в свое любимое кафе на Королевской Аллее и закажет кофе и шоколадный торт с орехами, если, разумеется, мир этот вообще когда-нибудь наступит и он до него доживет. Я не стал спрашивать, о чем он думает, как и он ни о чем не спрашивал меня. Мы были друзьями, составляли один пулеметный расчет, это было первое наше большое сражение, и мы оба надеялись выйти из него живыми, как и все в этой широко растянувшейся стрелковой цепи, которая, словно на учебных маневрах, продолжала двигаться в сторону русских позиций, где все взгляды теперь были устремлены в нашу сторону и винтовки сняты с предохранителей. Для них, засевших в траншеях и пулеметных гнездах по краю леса, под прикрытием деревьев, мы были пока лишь крошечными серо-зелеными фигурками, медленно и с трудом продвигающимися им навстречу по пашням и перелогам, по болотистым лугам, пересеченным канавами, — точно группа статистов из какого-то военного фильма, которые потому так безбоязненно исполняют все указания режиссера, что точно знают: им не придется умирать. Но в фильме этом, несмотря на сегодняшнюю военную форму, речь все-таки должна была идти о какой-то давней войне, когда еще можно было наступать на вражеские позиции по открытой местности растянутой стрелковой цепью.
Тем временем уже рассвело и стелющийся над землей туман рассеялся. Занимался, казалось, прекрасный день. Но не для нас, шагавших как живые мишени навстречу врагу без всякого прикрытия артиллерии, потому что ни у кого, по-видимому, — ни у командира роты, ни у штаба батальона — не нашлось другого, более подходящего плана для наступления, или просто никто не осмелился этот план предложить.
Вынужденные неотвратимо подвигаться вперед, так как только
отмена приказа могла прекратить это безумие, мы приблизились на расстояние
примерно
Мы прижались лицом к земле, по спине и по всему телу ледяной волной пробежал ужас от полной беззащитности — так пережили мы этот первый огневой шквал. По цепочке был передан приказ, последний дошедший до нас: “По одному, вперед перебежками марш!”, что на деле значило: теперь каждый действует на свой страх и риск. Но направление для нас было только одно — вперед, перебежками к русским позициям. Вновь из-за леса раздались орудийные выстрелы, и, пока снаряды, описывая над деревьями высокие дуги, летели в нашу сторону, я вскочил, пробежал несколько шагов вперед и успел плашмя упасть на землю — как раз до того, как прогремели новые взрывы, взметнулись ввысь земляные фонтаны и во все стороны фейерверком разметало осколки. Раздался крик: “Санитара! Санитара!”, и я краем глаза увидел, что справа, чуть дальше от нас, кто-то вскочил и бросился на помощь. Должно быть, Фиттинг, наш взводный санитар. К кому он бежал? И чем он тут мог помочь? При серьезном ранении здесь, под огнем, уж точно хана. Это уж точно. Снова пришлось прижаться к земле, так как рядом опять рвануло. Взметнулись в воздух комья земли, запахло порохом. Что делать, вскочить прямо сейчас и — вперед, на свой страх и риск? Пальба шла уже не залпами, а непрерывно, как стрекот шарманки. Забыть о том, что творится вокруг, и вперед, перебежками, — другого выхода не оставалось, только так можно было уйти от заградительного огня. Кто-то опять позвал санитара. А кто-то, наверно, уже и не в силах был больше звать. Я собрался сделать новый бросок. Подтянув к животу ногу и чуть приподнявшись на руках, в которых держал два ящика с боеприпасами для пулемета, я вскочил и пробежал несколько шагов, выбирая место, куда упасть, хотя укрыться от разрывающихся гранат на этом ровном поле все равно было негде. На бегу краем глаза заметил слева коренастую фигуру другого вскочившего на ноги стрелка. Похоже, Обермюллер, наш новичок. Значит, еще жив. И Карл-Хайнц тоже жив. Вот он неподалеку от меня бросился на землю, и я слышу его ругательства — очевидно, ушибся, падая. Ловкостью в беге он никогда не отличался. Потому я и взял на себя роль второго номера, в обязанности которого входило бежать вперед с боеприпасами и запасными стволами, выбирать новую позицию и оттуда наблюдать за стрельбой пулеметчика. Мы пока не стреляли, хотелось подойти к русским поближе — метров на 250, чтобы не растратить, даже еще не добравшись до края леса, и без того скудный запас патронов. С Карл-Хайнцем мы по-прежнему держались, как и было предписано, на расстоянии друг от друга. Это делалось для того, чтобы в случае прямого попадания не оказались убитыми сразу два солдата. Пока пули летели мимо.
Далее см. бумажную версию.