Фрагменты книги. Вступление К. Старосельской
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2011
Из семейного архива#
Тадеуш Ружевич
Наш старший брат
Фрагменты книги
Вступление К. Старосельской
Воспоминания, образы, чувства…
Тадеуш Ружевич
В городе Вроцлаве на западе Польши, в небольшом двухэтажном доме, перед которым за сетчатой оградой растут четыре стройные елочки, живет с женой и сыном Тадеуш Ружевич, поэт, драматург, прозаик, гордость польской литературы. Он родился в октябре 1921 года; как ни банально это звучит, иначе не скажешь: на пороге своего девяностолетия Ружевич живет полной… полноценной… полнокровной жизнью, будто груз девяти десятков лет не только не тяжек, но требует постоянного пополнения. Что-то еще не написано (и поэт пишет новые стихи), что-то забыто (и он извлекает из архива свои и чужие письма, старые, затерявшиеся среди бумаг публикации, воспоминания), кто-то (либо он сам) получил награду или у кого-то юбилей — и в связи с этим нужно публично выступить, кто-то ушел навсегда — и об этом тоже надо сказать, добрым словом помянуть ушедшего. В долгой жизни Тадеуша Ружевича было много потерь, и начались они рано, раньше, чем предполагает естественный ход событий. Была семья: мать, отец, три сына; была комната, где каждый занимался своим делом, но все были рядом; однажды пришла война (“приходит Марс / его меч / наполняет огнем/ комнату”) и унесла старшего брата… Осталась память.
Феликс Пшилубский
Вспоминая Януша Ружевича…
Ружевичей было трое. До войны они учились в гимназии имени Феликса Фабиани в Радомско. Я тоже ходил в эту гимназию, но не учиться — преподавал там польский язык и литературу. И встречались мы на уроках.
Я мог бы сказать, что учил братьев Ружевичей польскому языку, но не скажу, потому что знание языка они принесли с собой в школу вместе со стопкой перетянутых ремешком книг. Конечно же, я объяснял им, в чем состоит малозаметная разница между качественным и относительным прилагательными. Конечно же, они записывали в тетрадках в линейку, как понимал великий поэт эпохи Возрождения Ян Кохановский долг перед отечеством. Но это вовсе не означает, что Ружевичиобязаны своим знанием языка школьным урокам.
Старший из братьев, Януш, родился в Осякове 25 мая 1918 года.
Второй сын Стефании и Владислава РужевичейТадеуш появился на свет в Радомско 9 октября 1921 года; его биографию можно найти в энциклопедии. В 1938-м на выпускных экзаменах Януш подошел ко мне и сказал: “Вы знаете, есть еще один Ружевич”.
Третий Ружевич, Станислав, сдал вступительный экзамен, сел на последнюю парту в 1 А классе, где я был классным руководителем, и начал крупными круглыми буквами, так хорошо мне знакомыми по тетрадям старших братьев, писать про то, как провел каникулы, чтó видел по дороге в школу, про битву при Марафоне. Говорили, он собирал фотографии киноактеров и вырезал из журналов снимки сцен из фильмов с их участием.
Из троих Ружевичей двое — Тадеуш и Станислав — занесены в книгу польской культуры. Януш только начинал писать. Он хотел писать — так же, как хотел жить. В 1938 году получил награду за напечатанное в журнале “Вооруженная Польша” стихотворение, в 1939-м сражался в рядах польской армии в звании подхорунжего. Потом воевал с немцами в подпольной армии. 9 июня 1944 года, через шесть лет после окончания гимназии, он был арестован гестапо в Лодзи и 7 ноября расстрелян. 19 января 1945 года Лодзь была освобождена.
В награжденном в 1938 году стихотворении Януш клялся “стеречь ласточкины гнезда… аиста клекот… и рубежи Польши”. За верность присяге он заплатил жизнью. Это обыкновенная биография, почти стандартная для молодежи и детей того поколения. Одно только выделяет ее из десятков тысяч подобных: погиб поэт, творец прекрасного. <…>
З. С.
Солдату-скитальцу[1]
Тебе которого изрешетили немецкие пули
которого в клочья изорвали гранаты
тебе опаленному жаркой струей огнемета
сбивающему обезумев от боли пламя
умирающему в летней траве несмятой
тебе которого знают пустыни и скалы
и все моря
и все континенты на свете
тебе царапающему ногтями землю
в чьих глазах уже померкло солнце
исказились черты лица
тебе ни наяву ни во сне не угадавшему
такого конца
эти строки — глоток воды
согревшейся в долгом походе
ладонь матери дарящая утешенье
твое село занесенное снегом
стреха весною под птичье пенье
чтобы скорее пришел конец
твоим мученьям
ТадуешРужевич
Только это…
Пытаюсь написать о сентябре 1939 года в Радомско… бомбардировки, пожары, бежим сквозь огонь и дым. Огонь несильный и холодный. Немецкие самолеты проносятся как тени; пронзительный свист падающих бомб беззвучен; тишина. Все похоже на мутную картинку, старую фотографию, затерявшуюся среди бумаг. Даже большой страх — мал. Пепел тишины, в котором я ковыряюсь черной палочкой-авторучкой. Фигурки живых и мертвых уменьшаются, пропадают за горизонтом. Мы бежим по стерне, по картофельному полю к лесу. Я уже не могу отличить себя от миллиона других фигурок, мечущихся под сентябрьским небом. Пожары. Безмолвные звезды. Неужели у меня с этим еще есть что-то общее… нить памяти сверкнет на солнце и погаснет. Немецкие самолеты пролетают над обнаженной землей расплываются исчезают как вся эта наша трагическая польская война. Выцветшие краски остывшие чувства. Все превратилось в надгробную плиту… полями лесами проселочными дорогами пробираются польские солдаты из разгромленной 7-й дивизии генерала Гонсёровского идут небольшими группами идут поодиночке без командиров без оружия без мундиров вокруг немцы они повсюду на западе и на востоке везде
я еще живу дышу говорю
иду в Твою сторону
Сегодня 53-я годовщина начала Второй мировой войны. По этому случаю представители власти возложат венки на могилу Неизвестного солдата… в Варшаве. Я теперь живу во Вроцлаве, мне 71 год. Да, дорогой Януш, я стар. Последний раз мы виделись в 1943-м. На Пасху. Последний праздник, когда наша семья еще была полной: Мать, Отец, Ты, Станислав и я. Ты вихрем влетел в дом. Одарил нас со Сташеком кратким, без подробностей, рассказом о том, что был в цирке… в Берлине… что заглянул в кинотеатр… в Вене. Только я один знал, что кроется за этим цирком… Я, закончив подпольное училище подхорунжих, пока еще занимался бумажной работой в Бюро информации и пропаганды. С нетерпением ждал создания первого партизанского отряда на территории нашего округа АК[2]… ждать предстояло до августа: тогда я получил направление в отряд “Збигнева” (Варшица). Вечером перед отъездом Януш сказал мне, что не знает, когда снова сможет приехать домой. Мы говорили о поэзии, я тогда пописывал патриотические стихи о Вильно и Львове, мне было не до лирики… Янушу писать стихи уже было некогда. Подпольная работа занимала все больше времени, становилась все сложнее и опаснее. Я чувствовал в Януше не свойственное ему напряжение… Когда я принялся излагать свои левые взгляды — еще в гимназии я симпатизировал “левым пилсудчикам”, — он внимательно посмотрел на меня и коротко сказал: “Смотри! Рядом с коричневой — красная диктатура… они друг друга стоят… помни об этом… Те и другие хотят нас уничтожить…”
На вокзал Тебя проводил Отец. У него были надежные (все настоящие) документы, целая пачка, включая ночной пропуск. Мы над ним подшучивали, мол, слишком много бумажек… как бы не показалось подозрительным. Немецкие жандармы иногда придирались к любым документам — и фальшивым, и настоящим. Отец, вернувшись с вокзала, рассказал, что там полно жандармов, баншуцев, зельбстшуцев[3], солдат вермахта и т. д. По дороге зашли в Ясну Гуру[4]. Папа сказал, что Януш молился долго и горячо… я с 1940 года перестал ходить к исповеди, перестал молиться… Тогда, в ту нашу последнюю встречу, мы с Янушем поклялись: если наши судьбы сложатся так, что мы до конца войны не увидимся, то… то увидимся после войны… в Париже.
Париж. Почему-то в Радомско этот Париж не давал нам покоя… Возможно потому, что был так же неведом и недоступен, как Атлантида. А в Париже мы собирались встретиться возле памятника Мицкевичу… Пообещали друг другу, что встретимся в такой-то день такого-то месяца в полдень… что по окончании войны в течение трех лет будем туда приходить, будем, чего бы это ни стоило, стараться, чтобы назначенная встреча состоялась… а если через три года после конца войны не встретимся, значит… уже не встретимся. Господи, а ведь тогда в Париже сидели немцы. Помню, что для нашего поколения падение далекого Парижа было личной трагедией. Гитлер принимал там парады своих войск.
Януша арестовали 9 июня 1944 года. Я был в партизанском отряде. Тогда я вел “дневник” — карандашом в толстой тетради. От этого дневника сохранилось лишь несколько страничек, остальные пропали, унесенные ветром… последняя запись датирована 3 сентября 1944 года. Перечитываю исчезающие строчки:
Наш поход на Варшаву закончился. Отряды возвращаются на базу. Варшава агонизирует в огне и дыму. Две недели мучительных ночных и дневных маршей, бессонные ночи, надежда, отчаяние и сомнения — вот чем были наполнены эти дни. Сегодня воскресенье 3 сентября. Пять лет прошло с начала войны, я ни слова не посвятил этой годовщине, день прошел, как любой другой, — а война продолжает катить кровавые волны. Меня перевели в 3-ю роту “Кентавров” (ну вот, опять надо заканчивать, хотя так хорошо писалось — отвлекают дела).
А вот страничка, написанная в июне 1944-го — я еще не знал, что Януш в гестаповской тюрьме:
Сегодня сжег “Короля-Духа”[5], он лежал под котелком, в котором жарилось свиное сало; это только Ты, Януш, поймешь. Сидящий рядом со мной парень давит гнид. Посмотрим, что будет дальше, не хочется писать, вши заели.
Неудачная засада на вермахтцев. Наконец-то винтовка, патроны и граната. Ночной марш и дождь под утро. Располагаемся в деревне…
А Тебя уже “допрашивали”, пытали, Ты был в тюрьме… а я маршировал… на Варшаву. На Варшаву, которой никогда не видел!
4 августа 1944 года:
…у нас ничего не происходит. Дождь не унимается, барабанит
по палатке… Лежим на подстилке, давим вшей. Слушаем радио — [русские] в
Почему-то я уверен, что Бог ради одного человека может изменить облик мира и ход событий…
Сейчас, когда я читаю эти записи почти полувековой давности, мне, будто сквозь туман, вспоминаются некоторые события, картины…
Я был в городе — получил в отряде увольнительную… про аресты в Лодзи уже знал. И что Януш арестован… но в тот раз я узнал о покушении на Гитлера 20 июля… первые сообщения о том, что Гитлер погиб… я был еще в городе, но на следующий день должен был возвращаться в отряд, который все время менял место постоя… я шел один по пустой раскаленной июльской улочке и думал: “Это конец войны”. Конец войны — и, разумеется, немцы выпустят всех заключенных. Януш спасен. Прямо на улице я начал молиться… конец войны… заключенные свободны. Януш свободен — и тогда, молясь, благодаряБога, я, глупец, подумал, что покушение 20 июля и смерть Гитлера — это вмешательство Бога в мирские дела и в жизнь Януша… мне казалось, что Бог изменил облик мира и ход событий, чтобы спасти миллионы и моего Старшего Брата…
Я ночевал в лесничестве, где у нас была явка… отряд в очередной раз куда-то спешно перебрался, надо было его отыскать… на следующий день я узнал от лесничего, что покушение не удалось, Гитлер уцелел… я, обезумев от страха, зверею… Гитлер сказал, что его спасло Провидение — вмешательство Господа… моя благодарственная молитва была такой ребяческой…
Ты, парящий в далеких мирах,
Задержи перелет свой по тверди
И согрей на груди этот прах,
Что обманут Твоим милосердьем[6].
В уже другом дневнике я нашел короткую запись (10 октября 1955 года):
Сообщение “Бонифация” об аресте Януша я выслушал с нечеловеческим спокойствием. Но позже целые месяцы и годы плакал. Не могу и не хочу писать о том, как арестовали, как “допрашивали” в гестапо… как расстреляли моего Брата. Прошло столько лет; не могу коснуться этого пером…
…а вот запись 25 марта 1957 года:
Я в Париже. Со среды 20 марта я в Париже… живу в маленькой гостинице на улице Сены… за окном Париж. Во время оккупации кажется на Пасху 1943 года… мы с Янушем договорились по окончании войны встретиться в Париже… Януш лежит на кладбище в Лодзи. Его расстреляли в 1944-м…. Я в Париже. Сижу в гостиничном номере… Я не пошел к памятнику Мицкевичу не знаю где он этот памятник не хочу его искать
Осматриваю город как будто… как будто попал сюда после смерти… В моем безразличии есть что-то неестественное а может… просто я мертв
Тогда в Париже я встретил поэта Чеслава М.[7], мы виделись три раза. Он вмиг понял, что я мертв, сказал в какой-то момент: “Смотрю я на вас и тревожусь за судьбу польской поэзии… вас ведь ничего не интересует… Вы не видите Парижа…” — он говорил тепло, с искренним сочувствием… говорил со мной как Старший Брат. М. никогда не узнает, что был для меня Старшим Братом… это была братская любовь, единственная в своем роде, такая любовь складывается из восхищения зависти надежды соперничества гордости… теперь мы оба старики и, наверно, уже никогда не увидимся.
сентябрь 1992 года читаю Ваши “Дальние окрестности”
может, когда-нибудь я еще вернусь в весенний Париж 1957 года и расскажу Вам, почему не пришел на назначенную встречу… ведь минуло всего тридцать пять лет… Вы долго ждали, а я где-то затерялся… не в Париже, в себе…
В июле 1955 года я был в Варшаве. Тогда я узнал от Ежи Анджеевского, что мать КамиляКшиштофа Бачинского[8] умерла два года назад… а я собрался отдать ей деньги… которые получил в 1948 году от КазимежаВыки. Это была награда — стипендия им. Бачинского. В жюри, кроме Матери Поэта, входили КазимежВыка, Ежи Завейский и, кажется, Ежи Турович. Это была первая награда, первые “лавры”, полученные в Польше… спустя годы я узнал, что пани Стефания Бачинская нуждается, и решил при первом удобном случае с благодарностью вернуть ей долг-награду… но у меня не было денег… только в 1955-м я получил гонорар за сборник “Улыбки”… да, слишком долго я собирался. Она умерла. В молодости думаешь, что жизнь вечна… мне вспомнились ее слова, с которыми она ко мне обратилась, прошептала… возможно, не мне, а всему свету: “Ведь я не живу, я умираю”… таким был наш первый разговор у нее дома… “я выкопала его, — говорила она о своем сыне, — и узнала только по образку”…
Я сидел в небольшой светлой комнате Матери Поэта, был 1948 год, а может, 47-й… даты не имеют значения…
“ослепшая я рылась в этой гнили и откопала образок который ему дала… я отдала Его на попечение Богоматери… вместе с этим образком…” за окном был молодой веселый летний день… птицы… какие птицы? Может быть синицы а может воробьи… Пани Бачинская любила птиц, умела про них рассказывать… “у меня в руках остался комочек гнили” голубые вдруг потемневшие глаза застывший взгляд
я не мог… отвел глаза стал смотреть в окно на облака… не мог Ее слушать в это время эксгумировали Януша… по брюкам… нет не знаю он был там с Отцом я не поехал не смог не хватило духу отваги… его узнали по волосам… убитые они стали похожи были связаны колючей проволокой… я не мог слушать… молчал… Мать Кшиштофа Мать Януша Мать Сына Человеческого Наша Мать… в это время я слышал свою Мать… “зачем я живу почему не умерла я бы уже хотела умереть”…
я не положил ладонь на маленькую дрожащую руку не обнял за плечи эту худенькую женщину не прижал к сердцу ее бедную голову…
годы идут
на окне стояла веселая пеларгония проплывали облака
я ушел не сказал ни слова в утешение потом ехал домой в Гливице…
годы идут
я сохранил в себе образ улыбающегося жизнерадостного молодого Януша
все переменилось
теперь я стар я старше Тебя
почти на пятьдесят лет
Ты меня не узнаешь когда мы встретимся
возле памятника Мицкевичу в Париже Ты увидишь
старого человека который опасливо поглядывает вокруг
и переходит улицу в неположенном месте
я приближаюсь к Тебе а Ты наблюдаешь за мной с юношеской
приветливой улыбкой но не знаешь что этот старый человек
Твой младший брат…
Я хотел рассказать Тебе почему опоздал на столько лет… хотел рассказать что происходило с нашей семьей — с того дня когда в Лодзи на улице в июне 1944 года Тебя задержало гестапо — я хотел у Тебя спросить кто вас предал — кто назвал явку час место куда Ты в тот день пошел — неужели все навечно кануло во тьму? Я хотел Тебе рассказать как ушла наша Мама как ушел Отец что мы со Стасем делали все эти годы… вплоть до сегодняшнего дня: 1 сентября 1992 года… но не уверен узнаешь ли Ты в этом старом человеке своего младшего брата Тадека… так что я улыбаюсь и не спеша сворачиваю к Елисейским полям. Оглядываюсь вижу темную на фоне неба фигуру Адама Мицкевича идущего на Родину… вижу Тебя… Твою протянутую в мою сторону руку…
1 сентября 1992
ЯнушРужевич
Постскриптум к Норвиду
Нет, ничего от тебя мне не надо,
милая панна…
Ц. К. Норвид
запах духов Твоих на улицах
я искать не буду
не буду писем ждать письма писать
не будет такого чуда
улыбки нет это раньше она цвела на устах
с утра до ночи
лежу гляжу в потолок и твержу:
надо измениться, дружочек
мне все безразлично даже Ты —
подумать только —
и я совсем не сержусь не злюсь
нисколько
и плевать, что кто-то звонит и колотит
в двери
по ночам мне снятся хорошие сны
я в них верю
подумать только — все кончилось так легко
и странно
так, как у Норвида: ничего от тебя мне не надо,
милая панна
Так я думаю, хотя… было иначе
Как хорошо сидя в кресле
сомкнуть утомленные светом очи
и ждать, пока золотой месяц
озарит фиолетовый сумрак ночи…
Комната тонет во мраке…
будто раковина полнится тихим шумом…
поскрипывают дверцы шкафа
вторя неспешным думам…
…темно и тепло и нет места страхам…
улетаю мыслями за окно
думаю, что я был монахом…
что, забыв про услады тела,
провел жизнь в келье
холодной и белой…
…так я думаю хотя… было иначе
Станислав Ружевич
Они были похожи на серый барельеф…
В середине 1920-го (Янушу было два года) родители переехали в Радомско. Городок каких много: тысяч двадцать жителей, ратуша, костел и барочный монастырь, заводы металлических изделий и фабрика гнутой мебели. Три частные гимназии, парк Святого Иоанна, предместье Ковалёвец с сотнями безработных, много польской и еврейской бедноты, базарная площадь, на которой иногда раскидывал шатер цирк Станевских. Главным развлечением были парады на празднике Конституции Третьего мая: под звуки оркестра маршировали школьники, члены военно-спортивных обществ и добровольной пожарной охраны. Вокруг было много интересных людей: соседи, учителя, один из последних живых участников восстания 1863 года Мицкевич, органист Фотыго-Фолянский, портной Ринальдо, владелец магазинчика “Тигр”… Время от времени сходил с ума бедный столяр Хершлик, по улице с топором в руке носился безумный Чечура. В городке был один-единственный кинотеатр “Кинема”; Януш часто туда ходил, а потом дома пересказывал фильмы — “Новые времена”, “Война миров”, “Самая опасная игра”… Бывали в Радомско и заезжие гости: то театр “Редута”, то хор “Дана”, то балет Парнелла, приезжали с лекциями Бой-Желенский, Зегадлович[9]. Такие события Януш старался не пропускать: он хотел знать все.
Отец рассказывал о своей молодости, о службе в царской армии в Ташкенте, об узбеках и верблюдах. Он сменил много профессий, в Радомско начал работать в суде, потом был секретарем суда в Ченстохове, куда четырнадцать лет ездил поездом. Мать каждое утро будила нас: “Мальчики… семь часов… пора собираться в школу…” Она стирала, готовила, штопала, ходила на родительские собрания, следила, чтобы вовремя было заплачено за учебу. Много читала: романы Сенкевича, Ожешко, Крашевского, Пруса; рассказывала нам, что в юности читала при свете луны.
Мы, трое подростков, обладающих зверским аппетитом, молниеносно снашивающих одежду и обувь, вечно куда-то спешили — дома нам не сиделось. Старший, Януш, самый живой и непоседливый, постоянно где-то бегал; домой возвращался с громогласным: “Есть хочется…” Особенно сильно аппетит у него разыгрывался, когда он был влюблен, а влюблялся Януш часто… Но голод терзал его не только в прямом смысле, это чувство распространялось на любовь, на жизнь, на людей.
Нас воспитывали семья и школа, которая в то время не ограничивалась вколачиванием в головы теоретических знаний. Мы жили в мире устойчивых ценностей. О любви к родине не говорили — это было столь же естественно, как и сама жизнь.
Обрывки воспоминаний. Мы сидим в зале “Кинемы” перед спектаклем “Молодой лес”, в котором играет Януш. Я вижу, как он, в черном гимназическом мундирчике, перепоясанным широким ремнем, проходит через зрительный зал, и с гордостью говорю товарищам: это мой брат… Другая картинка. Перед уходом из дома Януш прячет в куртку шпаргалки по польскому, я недоумеваю: как же так, его не допустили к экзаменам, а он носит шпаргалки одноклассникам? И через год: вручение аттестатов, растроганные родители возвращаются с выпускного вечера — Януш говорил от имени всех выпускников. Он всегда выступал на школьных собраниях, был заводилой на вечерах.
На именины и “анджейки”[10]Януш приглашал домой мальчиков и девочек (которые мне очень нравились). Танцевали под патефон; кому-то все время приходилось его заводить. На стене висела репродукция рисунка Черманского: Пилсудский стоит, опираясь на саблю. Когда Пилсудский умер, Януш вернулся из школы в слезах, осыпая бранью кого-то из одноклассников, который, узнав о смерти маршала, запрыгал от радости. Были и такие…
Каникулы мы проводили в родной деревне отца, красиво раскинувшейся среди лесов. В запущенном саду, окруженный старыми плодовыми деревьями, стоял дедов дом, откуда отец ушел, чтобы начать новую жизнь. <…> Лес, полный грибов и ягод, нагретые солнцем сосны, кусты ежевики вдоль придорожной канавы. В реке водилось много рыбы. На берегу стояла мельница, мы купались там около запруды. У нас было любимое место — “долина”: заросший орешником овраг неподалеку от берега, среди кустов цветы, высокие травы, над чертополохом летали бабочки.
В 1936 году Януш выписал на летние месяцы “Польскую газету” и “Спортивное обозрение” — за газетами ходили на почту в соседнийОсяков. Мы с жадностью набрасывались на новости с берлинской олимпиады, проходившей в тени гитлеровской свастики. От знакомых, живущих в Осякове, Януш приносил подшивки “Иллюстрированного еженедельника” за 1924-1926 годы: описание похорон Реймонта, фотографии периода майского переворота[11]… Вечер под звездным августовским небом, мы с родителями возвращаемся из клуба, где выступал бродячий иллюзионист, глотавший огонь и выпутывающийся из кандалов. Идем по лесной дороге, светит луна, с неба падают звезды, издалека доносятся звуки деревенского оркестра: в Радошевице гулянье… Потом мы засыпаем на сеновале — не зная, что счастливы.
Старшие, Януш и Тадеуш, были более близки, их связывали общие интересы, общие дела, занятия, в которых я еще не принимал участия. Марки, которые они оба собирали, книги, которые они брали в ОРУ[12], совместные “инвестиции” (покупка коньков — я плакал от обиды: почему у меня нет? — хотя все равно потом коньки перешли ко мне)… Это они, мои братья, основали культурно-развлекательное общество “Каро”, это у них были — настоящие! — боксерские перчатки, они вдвоем на Троицу ходили на ярмарку…
В гимназии Януш начал читать “Кузницу молодых”[13] и “Литературные известия”. Иногда журнал служил ширмой, за которой можно было целоваться. Януш открыл для себя мир поэзии, Тувима и Вежинского, и сам начал писать. За стихотворение, отправленное на конкурс в журнал “Вооруженная Польша”, получил награду; на эти деньги сшил себе первый костюм. Мы очень гордились братом.
Януша отличало спокойствие духа, безмятежность, он умел радоваться жизни. “Ведь, собственно, все это мое”, — написал однажды в письме. Но бывал и нетерпелив, вспыльчив, иногда резок. Самые обычные дела умудрялся превращать в необычайно интересные, а то и невообразимо прекрасные.
Военную службу Януш проходил в училище подхорунжих при 27-м пехотном полку в Ченстохове. Он с юмором рассказывал про командиров и товарищей, про летний лагерь, где организовывал “самодеятельность”. Для него военная служба не была “страданиями интеллигента”.
Но вот чистое небо над Польшей заволокли темные тучи. Ранним утром нас разбудили взрывы, отец вскочил с дивана с криком: “Война!” Мы с Тадеушем посмеялись, но отец был прав: рвались бомбы, которые немцы сбросили на завод. Для Януша, подхорунжего запаса, война началась в окопах на берегу Варты, где заняла позиции 7-я пехотная дивизия. Семьи с маленькими детьми убегали из осыпаемого бомбами города; бежали и мы. Горели деревни. Горело небо. В чемодане у нас, среди прочих вещей, лежал мундир Януша (все подхорунжие обязаны были сшить за собственный счет парадный габардиновый мундир). Вернувшись в Радомско, мы увидели разбомбленную рыночную площадь, сгоревшие дома, развалины на улицах. В воздухе висел запах гари.
Началась жизнь в оккупации со всеми повседневными заботами военного времени: надо было доставать уголь, хлеб, соль, мыло. Гимназию закрыли. Нас тревожило отсутствие вестей от Януша. В ноябре он неожиданно пришел домой. Исхудавший, в одежде с чужого плеча. Помню, как Януш сидит в кухне, мама моет ему в тазу ноги, а он рассказывает про разгром дивизии, про свои скитания, Львов, про профессора Ганшинеца, в чьей одежде вернулся в Радомско.
Первая военная зима была морозной и полуголодной. Янушработал где придется. Короткое время был продавцом в магазине. Дольше задержался в международной транспортно-экспедиторской фирме “К. Хартвиг”, часто ездил в разные города. Эта служба была прикрытием настоящей работы, а фирма — явочным пунктом. Очень скоро в доме стала появляться местная подпольная газета, куда писали Януш с Тадеушем. Постоянно приходили товарищи Януша; застенчивого и храброго ЗютекаМихалека убьют в Освенциме, Купчинский уйдет в партизаны и погибнет в бою на Чертовой горе. В 1940 году Януш пытался через Венгрию пробраться на Запад; не получилось — опоздал на один день в условленное место; он очень из-за этого переживал.
Пока еще у нас был дом. Полный забот и тревог. Бедный, но полный радости. Мы пока еще были вместе. Отец вернулся на службу. Тадеуш пробовал разные профессии. Януш похвалил меня за то, что я пошел работать в слесарную мастерскую, но советовал не бросать учебу, заниматься по гимназической программе. Задавал мне сочинения: о Рее[14], о “Перчатке” Шиллера. Зная, что я интересуюсь кино, где-то добывал для меня годовые подшивки журнала “Кино”. Пиджак от своего светлого костюма отдал Тадеушу, мне досталась перекрашенная в черный цвет блуза подхорунжего.
В Радомско было все больше арестов, в гетто убивали евреев; потом их всех вывезли и уничтожили. По DeutscheStrasse (бывшая улица Костюшко) расхаживал высокий гестаповец Паули, иногда с розовым или сиреневым гиацинтом в руке.
В середине 1941 года мы перебрались в Ченстохову, поселились в пригороде, с обсаженной каштанами дороги виден был Ясногорский монастырь. Януш все реже бывал дома. Из Варшавы (кроме подпольной прессы) обычно привозил какую-нибудь новую книгу; помню, как он радовался, что достал “Надежду” Мальро[15]. Он много читал, играл с друзьями в покер, как всегда был влюблен, мурлыкал под нос популярные песенки; учил немецкий и французский.
Потом Януш уехал в Свольшевице, где жил в лесничестве (официально он там работал) у Юзефа Солтысяка, заместителя командира местного формирования АК; иногда приезжал домой в зеленом мундире лесника. В 1943-м перебрался в Пётрков, где возглавил 2-й отдел Пётрковского округа АК. Тогда по документам он был Збигневом Варнецким (подпольные псевдонимы “Збышек” и “Густав”).
Когда нужно было “на всякий случай” исчезнуть из дому, я ехал к Янушу, а он направлял меня в какое-нибудь “спокойное” место. В Пётркове я жил у Казимеры Юстыновой, “Тещи”, с 1939 года работавшей в подполье. Знал ли Януш, что в этом же самом доме, на чердаке, Теща прятала двух девушек, убежавших из гетто? Не знаю.
Тадеуш тогда ушел в лес, к партизанам.
Все чаще открытки и письма от Януша стали приходить из разных точек Рейха. Дома у нас иногда появлялись девушки связные с пачками антигитлеровских журналов “DerSoldat” и “Klabautermann”. Януш не забывал о моем пристрастии к кино — привез мне из Берлина “DramaturgiedesTheatersunddesFilms” Готфрида Мюллера. В книге была закладка — программа берлинского “Wintergarten”, Януш рассказывал мне о спектаклях. Книга с подчеркнутыми местами и программа до сих пор у меня.
Наше последнее Рождество в 1943-м. Дома собрались все, кроме Тадеуша: он был в лесу. В тот раз Януш показал мне свои фальшивые документы служащего немецкой полиции.
Не помню, когда мы виделись в последний раз. На Пасху 1944-го? Я проводил его на вокзал? Не помню. В июне перестали приходить письма. Наконец кто-то сообщил, что немцы схватили Януша в Лодзи. Януш в тюрьме, арестована целая группа аковцев, кто-то их предал. Время от времени до нас доходили слухи: он жив, организация подкупит охрану, арестованных обменяют на немцев. Шли недели, месяцы. Тадеуш вернулся из леса. Матери мы ничего не сказали. Она все дольше стояла у окна и смотрела на дорогу. Януш не появлялся.
В январе советские войска вытеснили немцев. Вскоре к нам приехал из Лодзи Збигнев Глиницкий, поручик авиации. Он сообщил, что Януша нет в живых: расстрелян вместе с товарищами 7 ноября. Глиницкий был задержан как свидетель по другому делу; он единственный из всей группы уцелел — бежал из эшелона. В Лодзи тогда произошел грандиозный провал: немцы схватили много сотрудников разведки. Устроили пародию судебного разбирательства: 20 октября обритых наголо арестованных в наручниках ввели в зал, и судебная “тройка” предъявила им обвинение в вооруженном выступлении против Рейха. Зачитали приговор. Все были приговорены к расстрелу.
Матери о смерти Януша мы не сказали. Чему-то в нас и вокруг нас пришел конец.
В разное время из разных источников мы узнали некоторые подробности. Януш был арестован 9 июня 1944 года. Последний комендант АК Лодзи подполковник Юзеф Столярский в 1975 году писал: “…Главную роль во всем этом сыграл осведомитель Борковский. Во 2-м отделе было свое центральное управление — бюро, куда приходили и откуда исходили приказы и документы. Возглавлял бюро МиколайОсташевский, псевдоним ▒Миколай’. В феврале 1944 года на улице Килинского, 23, где помещалось бюро, гестапо устраивает засаду. Миколай пытается бежать, его убивают. При нем были документы. Борковский, который указал немцам этот адрес, по “счастливому” стечению обстоятельств уцелел… Это был переломный момент для округа, в том числе и для ▒Двойки’. Вскоре по всему округу проходят аресты. Руководителя 2-го отдела Яблонского сменяет ЯнушРужевич (▒Густав’)…”
Одна женщина, работавшая в “Двойке” рассказывала: “Мы были на совещании на Пётрковской. После совещания Густав должен был пойти в дом лодзинского фабриканта Хау и получить от его воспитанницы Ядвиги Сим конверт с какими-то документами. В том же доме была радиостанция. Едва Густав вышел на улицу, к нему подъехал черный лимузин, откуда выскочили трое гестаповцев. Густава схватили и втолкнули в лимузин, он ничего не успел сделать. Позже арестовали Халину Хау и Ядвигу Сим. О том, что произошло, нам сообщил Бонифаций, который провожал Густава — шел в нескольких шагах за ним…”
В октябре 46-го я прочитал в лодзинской газете о том, что на кладбище “Долы” будет проведена эксгумация. На этом кладбище немцы расстреливали бойцов АК и харцеров. Теперь было решено эксгумировать несколько десятков убитых. В сообщении перечислялись фамилии расстрелянных 7 ноября 1944 года. Среди них была фамилия Януша. Мы с его невестой Зулей пошли на кладбище. Народу собралось немного — мало кто надеялся отыскать и узнать своих близких. День был холодный и ветреный, моросил дождь. Вблизи каменной ограды уровень земли заметно ниже. Несколько мужчин начинают копать. Копали долго, наверно, часа полтора. Наконец на дне глубокого рва мы увидели темные очертания вросших в землю тел. Убитые, все со связанными руками, лежали друг на друге. Они были похожи на серый барельеф…
На следующий день мы пришли в кладбищенскую часовню. Трупы лежали в деревянных ящиках, темно-бурые, сплющенные… Похожие одна на другую маски. Остатки одежды. Януша мы узнали по форме головы, по зубам, рукам, ногтям. По черным бриджам. Я отрезал кусочек черной ткани. Помню, Януш был в этих бриджах, когда приезжал домой в последний раз.
18 ноября состоялись похороны. Были представители разных организаций, партий, делегации с венками, военные. Тридцать пять гробов. В двадцати — безымянные, неопознанные трупы. На похороны приехал Отец, он хотел в последний раз увидеть Януша. Мы приоткрыли крышку гроба. Отец наклонился и отпрянул, сдерживая слезы. Кто-то произносил речь, играл оркестр.
В 1980 году раздался телефонный звонок. Незнакомый мне лично Болеслав Яблонский попросил прийти к нему домой. “Надо кое-что рассказать…” Мы сидели в комнате; рассказывал он долго. Болеслав Яблонский, псевдоним “Билл”, “тихо-темный”[16], дрался под Нарвиком, в Польшу заброшен в 1942-м. Возглавлял 2-й (разведывательный) отдел Лодзинского округа АК. В результате провала вынужден был покинуть Лодзь. Кто-то порекомендовал ему молодого Густава (Януша). Они встретились в середине апреля 1944 года в Варшаве. Билл назначил Густава своим заместителем, сказал, что в Лодзи он может поселиться у немки ЯдвигиКемпы, работавшей телефонисткой в полиции. Затем Яблонский уехал в Катовице, а Януш занял его место. До самого ареста жил по немецким документам. Много ездил — в Берлин, в Вену; были у него контакты в Познани, Калише, Торуне. Зашифрованные сообщения отправлялись в Англию. В немецком Красном Кресте были свои люди. В Лодзи большое содействие оказывали фольксдойчи[17], которые уже начали бояться за свою судьбу. Януш также участвовал в акции “Н”[18]. Был очень смелый и активный. После ареста сидел в тюрьме на улице Анстада. Его пытали. Была сделана попытка подкупить двух охранников. Неудачная. Посмертно Густаву присвоили звание капитана и наградили орденом WirtutiMilitari[19]… Я показываю Яблонскому фотографию Януша. Он? Да, это Густав.
Сам Билл через несколько дней после вступления русских был арестован, получил десять лет сибирских лагерей, вернулся на родину в октябре 1956-го.
Остались кое-какие стихи Януша, письма, фотографии, подлинные документы и поддельные кенкарты[20], пепельница — латунный кленовый лист. Мельница над рекой разрушилась, светлые облака и темные тучи плывут над “долиной” и над тюрьмой на улице Анстада. А ко мне постоянно возвращается, преследует меня та минута, когда на улице затормозил автомобиль, из которого выскочили гестаповцы: я слышу этот звук. Картина возникает в моем воображении иногда неожиданно, а иногда я воскрешаю ее намеренно. Это все было недавно, вчера. Януш с нами всегда, он здесь.
Из семейной переписки
ЯнушРужевич — домой из училища подхорунжих
Ченстохова, 4.10.1938
Дорогие мои,
начинаю писать — не знаю, смогу ли сегодня закончить — мы уже 5-й день в училище — но еще ни разу не удалось выкроить время для письма. У нас столько занятий, что о письмах пока (потом, кажется, будет иначе) трудно думать.
(Впрочем, как говорит “мой” капрал:“Солдат создан не для того, чтобы думать, а чтобы слушать, что говорит капрал”.) Эх, что вы можете знать. Надо здесь побывать, чтобы понять, что такое армия. В воскресенье мы пошли — разумеется, колонной по четверо! — на матч — вы не представляете, сколько радости нам принесло иллюзорное ощущение свободы. Мы почти полностью отрезаны от мира, о происходящих событиях узнаем с опозданием на 2-3 дня. Да и зачем нам обо всем этом знать. Не это сейчас важно. Такие понятия, как талант, характер, способности, не имеют значения — значение имеет выносливость, подхалимаж, по всем правилам заправленная койка. Единственно и исключительно. А как сильно армия меняет человека… наверно, это письмо само за себя говорит. Писать я ведь всегда более-менее умел — а что теперь? Пишу первое, что приходит на ум, ни к селу ни к городу. Боюсь, вот-вот прогремит голос взводного: “Второй взвод, в две шеренги становись!” Вам наверняка интересно, как я провожу день. О! — в трудах. В 6 подъем — затем стелим постель, умываемся, одеваемся — завтрак — в 7.30 рапорт. С 7.30 до 11.30 полевые занятия (муштра, обучение стрельбе и т. д.) — в 12.02 обед — чистка оружия (в это время можно нас посещать) — с 2.05 лекции или практические занятия — в 6.00 приказ — затем ужин — после ужина до 9.00 время для самообразования, пишем, чиним обмундирование и т. д. — в 9.00 вечерняя зоря — вот вам целый день — так плотно забитый, что дальше некуда.
5.10.1938
Пользуюсь свободной минутой и наконец заканчиваю письмо. Кроме огромного объема работы — которую выполняет каждый из нас — на меня взвалили обязанность писать “Хронику” ДКПЗ[21] и “Голос из-под одеяла” — еще, вероятно, введут в редколлегию “Подхорунжего”. В подробностях обо всем я, конечно, Вам потом расскажу, описать это слишком трудно!
А теперь кое-что для Тадека — представь, в училище я встретился с ченстоховским “поэтом”, чье стихотворение когда-то “расчехвостил” в “Школьном мире”.
Пшиглов, 20.08.1939
Дорогая Мамочка,
летние “каникулы” закончились. Работы немного прибавилось, настроение отличное. Домой, думаю, попаду нескоро, разве что… как-нибудь изловчусь. Больше всего нас сейчас интересует, когда мы вернемся “на гражданку”. Напиши, Мамочка, как будет в этом году с Тадеком.
Как всегда, в письме длинная литания просьб. Я — “бедный” и жду посылку, в которой, кроме копченой колбасы, мне хотелось бы обнаружить немного кускового сахара, лезвия, почтовую бумагу и конверты, жестяную коробочку с зубным порошком, немного фруктов и немного денег. Посылку хорошо бы получить как можно быстрее — я очень “остро” ощущаю отсутствие всего упомянутого. Я здоров как бык — и аппетит у меня зверский — думаю обо всех Вас чаще, чем Вам кажется. Но сейчас надо идти в Сулейов судить конные состязания, поэтому заканчиваю.
Маму и Папу крепко целую — и в щечку, и ручку.
Ваш Януш.
Дорогой Тадек[22],
Ты должен гордиться, что я постоянно о Тебе думаю и часто Тебе пишу.
Итак, знай же, старик, что брат Твой (вроде бы я!) сейчас в унтер-офицерском училище (это секрет!) вроде бы как один из самых способных подхорунжих. Кое-что меня, правда, бесит — чертовски не люблю школьные порядки. Командир — самый злой пес в полку; ну об этом я, возможно, когда-нибудь Тебе расскажу. А Ты напиши мне, как у Тебя обстоят дела с учебой. Только обязательно. Ты ведь понимаешь — это вещи серьезные.
Пришли мне какую-нибудь книжку (можно что-нибудь из беллетристики, детектив, стихи, что-нибудь по теории литературы и т. д.), ну и какую-нибудь литературную газету, хотя бы “Наше слово”, может, у тебя есть “Ведомости” или что-то в этом роде, здесь иногда целую неделю не видишь газеты, нетрудно и взбелениться.
Ну вот, нужно идти на мессу. Целую, жму лапу.
Януш.
Пиши!
Пускай “С. Рох”[23] тоже что-нибудь напишет! Привет Твоей “даме из Заверче”.
ТадеушРужевич — ЯнушуРужевичу
Весна 1943
Дорогой Януш!
Давно уже собирался Тебе написать и написал, но письмо по разным причинам не дошло. Твое пребывание в Р[адомско] отозвалось громким эхом. Наряд Твой произвел фурор, хотя, смею предположить, вряд ли Ты к этому стремился. Признаюсь, меня мучают угрызения совести. Я ничем не доказал, что помнил про Твои именины, но, поверь, лишь потому, что не знал, как это событие отметить. Я не шучу. Полагаю, Тебе приятно будет узнать, как тепло я о Тебе думал. Надеюсь, в июне увидимся. Ты приедешь домой на Троицу? В Ч[енстохове] все по-старому. День как день и ночь как ночь. Отец ходит в пиджаке Сташека, Сташек — в Твоем, а я, наконец, в своем. Мать целый день с удовольствием возится в саду. Загорела и хорошо выглядит.
<…> Что касается меня, то работой (?) я доволен, имею дело с людьми порядочными, часто очень добрыми и, соответственно, ограниченными. Чувствую себя хорошо, хотя “метафизика” по-прежнему не выпускает меня из своих когтей. Работаю ли я над собой, что “поделываю”? Об этом умолчу. Noli me tangere[24].Пишу мало. Можно сказать, совсем не пишу. Читать читаю, но немного. Думать думаю, правда сам не знаю о чем. Ум мой напоминает швейцарский сыр. Башня из слоновой кости, в которой я просидел взаперти столько лет, меняет форму и все больше смахивает на ящик для мыла.
Мне нестерпимо хочется, чтобы кто-нибудь разнес меня в пух и прах на каком-нибудь увлекательном диспуте — вот бы посмотреть на человека, который веселится, потому что оказался мне не по зубам. Подумать только, старик, ведь мы были — и остаемся — обречены на симпатичное, но интеллектуально бесплодное окружение! Интересно, как у Тебя обстоят с этим дела, хотя, зная Твой образ жизни, могу себе представить. До сих пор никак не возьмусь за Твоего “страшного” “Короля-Духа”, да и сил на него у меня нет. Напиши, когда выберешься к нам, когда у Тебя будет отпуск и как собираешься его провести. Я тут недавно кое-что написал, интересно, понравится ли Тебе, мне правда о таких вещах не с кем поговорить. Сам знаешь: все сведется к точкам и запятым, а уж метафоры… упаси бог, никто и не поймет. Извини, что пишу на таком клочке, но почтовой бумаги у меня нет.
Все мы Тебя целуем, будь здоров.
Тадеуш.
P. S.
Привет Теще и девочкам.
N. N.
связная АК
Воспоминания о “Густаве”
С ЯнушемРужевичем (Густавом) мы познакомились в Лодзи во время оккупации. Я сразу была очарована его умом, остроумием, живостью, широтой интересов. <…> Думаю, именно всесторонний ум был источником его огромного обаяния. К тому же он был очень хорош собой: цыганская шевелюра, прекрасной формы голова с красивым профилем, подтянутый, ловкий. <…> Януш сокрушался, что из-за своей разносторонности во всем был дилетантом. “Мне бы хотелось достичь совершенства в чем-то одном, — говорил он, — хотя бы стать циркачом и виртуозно ходить по канату; а я занимаюсь всем и во всем дилетант”. <…>
Вспоминается наш разговор перед самым его арестом в июне 1944 года. Это даже трудно назвать разговором: я была всего лишь слушателем, которому он поверял свои мысли.
“Больше всего мне жаль мать!” — вдруг ни с того ни с сего сказал он, будто предчувствуя, что произойдет.
А потом стал рассказывать о своем брате Тадеуше, о том, как он его любит и как восхищается этим поэтом, который в партизанском рюкзаке носит толстый том стихов, о том, что у него нет никого ближе. Видно было, как он гордится Тадеушем и какая тесная дружба связывает братьев-поэтов. Потому что ЯнушРужевич, безусловно, был поэтом — благодаря своей впечатлительной и тонкой натуре, взглядам на мир и умению радоваться жизни.
Он создавал вокруг себя атмосферу беззаботности, удивлявшую тех, кто знал, какие трудные задачи ставит перед ним конспиративная работа. Помню забавные комментарии Густава, когда он просматривал мою домашнюю библиотеку. Книги притягивали его как магнит, он листал чуть ли не каждую, уверяя меня, что так ведет себя в любом доме, где есть книжки. Его всегда интересные суждения о литературе и искусстве свидетельствовали о знании предмета; оценки были глубокими и критическими, неизменно пронизанными юмором, что, вкупе с прекрасным литературным языком и великолепной дикцией, дарило собеседнику истинное духовное наслаждение.
Только во время нашего последнего разговора Ружевич был совсем другим — серьезным, погруженным в тревожные мысли о матери и брате. В тот вечер он вел себя так, будто уже почувствовал прикосновение крыльев ангела смерти.
Я слышала, что Густав погиб как герой, как святой, выказавший — несмотря на фашистские методы допроса, в какой-то момент чуть его не сломившие, — нечеловеческую силу духа, которую он сохранил до конца.
Халина Кломб-Шварцова
Воспоминания о Густаве
С Густавом мы познакомились, кажется, весной 1943 года. Это был худощавый молодой человек, живой, непоседливый, умный, темноглазый, с правильными чертами лица, в общении очень непосредственный, дружелюбный. Он тогда (поскольку хорошо знал немецкий) готовился к работе на территории Рейха. В Лодзи мы виделись всего пару раз, говорили, насколько помню, о текущих делах и уж наверняка меньше всего рассказывали о себе. Он упоминал мать и братьев, но, разумеется, я не знала ни его фамилии, ни откуда он родом; не знала даже, что он пишет стихи… Ведь на дворе был 1943 год, усиление фашистского террора, жили мы как на вулкане, велика была вероятность того, что за нами следят, что в чужом мире немецкого языка нас на каждом шагу подстерегает опасность.
В назначенное время Густав приехал в Берлин, где я уже несколько месяцев “проживала”. Кажется, это было ранней осенью. Мы встретились в каком-то кафе на Фридрихштрассе. Густав был в коротком пальто, а точнее кожаной куртке и высоких сапогах. Очень оживленный, не выказывающий ни малейшего страха или неуверенности в чужой обстановке.Помню такую деталь: когда кельнер положил на столик счет, Густав хотел дать ему на чай одну или две марки, я же попросила, чтобы он дал 50 или 20 пфеннигов, не больше, — такая расточительность в немецкой столице в 1943 году могла показаться подозрительной, привлечь к нам внимание какого-нибудь тайного агента, которых тогда вертелось вокруг без счету… Моей задачей было облегчить Густаву нелегкую “адаптацию” к новой жизни. <…>
Вспоминаю один наш с ним разговор. Густав говорил что-то оМата Хари и других, подобных нам, разведчиках. В частности, он сказал, что не ждет впереди ничего хорошего: если мы не погибнем от рук немцев и переживем войну, то в Свободной Польше нам придется скрывать свою прошлую деятельность. Густав считал, что опасно знать слишком много: успешного разведчика могут убрать и свои, бойцов невидимого фронта часто ждала такая участь… Его слова глубоко запали мне в память. Возможно, поэтому я не рассчитывала на легкую жизнь после войны и мне проще было “приспособиться” к новым условиям.
Последний раз я видела Густава в необычных обстоятельствах. Осень 1944-го. Гестапо в Лодзи. Я сидела в следственной тюрьме для женщин и знала, что в мужской тюрьме сидят Густав, Глина и Марек. В конце сентября или начале октября утром меня в “воронке” отвезли в здание гестапо на улице Анстада. <…>
Меня ввели в помещение, находившееся этажом выше, чем комната 26, где проводили допросы. Там было что-то вроде фотоателье. В этих неожиданных “декорациях” я увидела Глину, Марека и Густава. Все они были довольно бодры и, как мне показалось, спокойны, и гестаповцы вели себя спокойнее, чем обычно. Это показалось мне подозрительным. Неужели ребята согласились “сотрудничать”? Вскоре все выяснилось. Густав шепнул мне, что нас фотографируют, так как ведутся переговоры: возможно, нас обменяют на схваченных в Англии немецких шпионов. Эта невероятная версия начала казаться правдоподобной, когда гестаповский фотограф стал уговаривать меня улыбнуться и вообще старался, чтобы на снимках мы хорошо выглядели.
Перед тем, как попрощаться, Густав попросил меня подарить ему талисман, который я получила от сокамерниц: это был трубочист, вырезанный из черного фетра, красное сердечко и зеленый листок клевера. Когда он брал у меня этот талисман, мне показалось, что в нем теплится искорка надежды…
Уже после освобождения я узнала от Глины, что Густав был расстрелян за несколько недель до освобождения Лодзи советской армией и нашим войском.
ЯнушРужевич
Молитва
Боже — Солдатский Боже!
Губ моих, рук и глаз,
и сердца моего
услышь молитву.
Выслушай меня,
отягченного буйством зелени,
опоенного духом польских пашен, садов и лесов.
Ты повелел мне стеречь
полет стрижей и ласточкины гнезда,
Ты повелел мне спасать
яблоневый цвет,
подсолнуха сны золотые,
запутавшееся в паутине солнце,
прохладу в тени источника
…чтоб истомленному жаждой никто не помешал
родниковой воды напиться…
Я позаботиться должен,
чтобы над хатами в полдень дымки расцветали,
я должен защитить своей грудью
траву на покосе, стог сена, аиста клекот
и звон колокола, над костелом плывущий,
созывающий на утреннюю молитву.
И звезды польские,
что ночью, будто ветер в органе, играют в сирени,
и польские снега, и дожди,
и плетни, канавы, проселки,
голубое льняное поле
и рубежи Польши
Ты поручил мне, Всевышний,
на страже стоять неусыпно,
дай же
сердцу силу, легким — дыханье, ногам — крепость.
Чтобы я, слуга Твой, сохранил дары земные,
чтобы выдержал,
не сломался.
О Боже…
Помоги мне, Пресвятая Дева Мария,
и Ты, святой Георгий. Аминь.
# ї byTadeuszRóżewicz
ї К. Старосельская. Вступление, перевод, 2011
Редакция благодарит ТадеушаРужевича за любезно предоставленную возможность безвозмездной публикации фрагментов книги.
[1] В бумагах, оставшихся от моего брата Януша, я нашел стихотворение, в котором кое-что изменил. Получилось наше общее произведение, а поскольку оригинал потерялся, сейчас я уже не могу определить, где Его, а где мои строки. Подписал стихи я инициалами наших подпольных псевдонимов: Збышек и Сатир. (Прим. Т. Ружевича.)
[2] Армия Крайова (АК) — военная организация, действовавшая в 1942-1945 гг. в оккупированной Польше. Подчинялась польскому эмигрантскому правительству в Лондоне. (Здесь и далее , если специально не оговорено, — прим. перев.)
[3] От нем. Bahnschutz — железнодорожная охрана; Selbschutz — самооборона.
[4] Ясна Гура (санктуарий Пресвятой Девы Марии Ясногорской) — католический монастырь в Ченстохове.
[5]Историософская поэма Юлиуша Словацкого (1809-1849) “Король-Дух”.
[6]БолеславЛесьмян. Сестре / Перевод Б. Пастернака // Зарубежная поэзия в переводах Б. Л. Пастернака. — М.: Радуга, 1990.
[7]ЧеславМилош (1911-2004) — поэт, переводчик, эссеист. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1980).
[8]КамильКшиштоф Бачинский
(1921-1944) — крупнейший поэт своего поколения; боец Армии Крайовой;
погиб во время Варшавского восстания
[9]ТадеушБой-Желенский (1874-1941) — театральный критик, переводчик французской литературы, литературовед и писатель. ЭмильЗегадлович (1874-1941) — поэт, прозаик, драматург.
[10] Популярный среди польской молодежи народный обряд с гаданием в канун Дня святого Андрея.
[11] Государственный переворот (май 1926), когда к власти пришли сторонники Пилсудского.
[12] Общество рабочего университета (1923-1948) — социалистическая культурно-просветительская организация, в которую, в частности, входили молодежные организации.
[13] Журнал школьной молодежи (1931-1936).
[14]Миколай Рей (1505-1569) — писатель и музыкант, политик и общественный деятель эпохи Возрождения.
[15] Роман Андре Мальро (1901-1976) о гражданской войне в Испании (1937).
[16] “Тихо-темными” называли бойцов польских вооруженных сил, подчинявшихся лондонскому эмигрантскому правительству, которых забрасывали в оккупированную Польшу с самолетов для участия в движении сопротивления.
[17] Этнические немцы, живущие за пределами Германии. В период существования Третьего рейха (1933-1945) имели особый правовой статус как в самом Рейхе, так и в оккупированных и союзных странах.
[18] Пропагандистская акция АК, направленная на немецких солдат.
[19] Орден Воинской доблести.
[20] В период оккупации документы, удостоверяющие личность.
[21] Дивизионные курсы подхорунжих запаса. (Прим. Т. Ружевича.)
[22] Написано на обороте письма к матери от 20.08.1939. (Прим. Т. Ружевича.)
[23] Станислав РохРужевич, младший брат. (Прим. Т. Ружевича.)
[24] Не тронь меня (лат.).