Перевод Татьяны Баскаковой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2011
Перевод Татьяна Баскакова
Альфред Лихтенштейн#
Разговор о ногах
I
Когда я сидел в купе, господин напротив сказал:
“Вам невозможно наступить на ногу”.
Я сказал: “Как это?”
Господин сказал: “У вас нет ног”.
Я сказал: “Разве это заметно?”
Господин сказал: “Конечно”.
Я вынул из рюкзака свои ноги. Дома я их завернул в папиросную бумагу. И взял с собой на память.
Господин сказал: “Что это?”
Я сказал: “Мои ноги”.
Господин сказал: “Взять эти ноги в руки, вы, конечно, можете, но все равно вам далеко не уйти”.
Я сказал: “Увы”.
Выдержав паузу, господин сказал: “Чем, собственно, вы намереваетесь заняться — без ног?”
Я сказал: “Над этим я еще не ломал себе голову”.
Господин сказал: “Без ног вам даже трудно будет покончить с собой”.
Я сказал: “Вы скверно шутите”.
Господин сказал: “Ничуть. Захоти вы повеситься, кто-то должен поднять вас на подоконник. А кто отвернет кран, если вы решите отравиться газом? Револьвер вы сможете раздобыть только нелегально, через какого-нибудь посредника. А ну как пуля разминется с вашей головой? Чтобы утонуть, придется заказать авто и двух санитаров: они дотащат вас до реки, которая потом сама вам поможет выбраться на потусторонний берег”.
Я сказал: “Вас это все не касается”.
Господин сказал: “Вы ошибаетесь; с тех пор как вы сидите в купе, я только и думаю, как бы поскорее убрать вас из этого мира. Или, вы думаете, безногий — такое приятное зрелище? И полагаете, его существование оправданно? Все обстоит прямо противоположным образом: вы наносите ощутимый ущерб эстетическому чувству своих сограждан”.
Я сказал: “Я ординарный профессор этики и эстетики, в университете. Вы позволите, я вам представлюсь?”
Господин сказал: “Ну и как же вы это сделаете? Вы ведь, само собой, не можете представить себя — представить, насколько вы невозможны”.
Я меланхолично воззрился на свои культи.
II
Тотчас дама напротив сказала:
“Не иметь ног — наверное, забавное ощущение”.
Я сказал: “Пожалуй”.
Дама сказала: “Я бы не хотела дотронуться до мужчины, у которого нет ног”.
Я сказал: “Я очень чистоплотный”.
Дама сказала: “Я должна преодолеть сильнейшее эротическое отвращение, чтобы даже говорить с вами, не то что на вас смотреть”.
Я сказал: “Что ж”.
Дама сказала: “Не думаю, что вы преступник. Вы, вероятно, человек умный и по своей натуре достойный любви. Но из-за отсутствия у вас ног я при всем желании не могла бы с вами общаться”.
Я сказал: “Человек ко всему привыкает”.
Дама сказала: “То, что у кого-то нет ног, у женщины со здоровым восприятием вызывает неизъяснимое чувство страха. Как если бы вы совершили отвратительный грех”.
Я сказал: “Но я ни в чем не повинен. Одна нога сошла у меня с рук, когда я впервые взобрался на профессорскую кафедру; вторую я потерял, когда, погрузившись в себя, нашел тот важный эстетический закон, что привел к фундаментальным изменениям в нашей научной дисциплине”.
Дама сказала: “И что ж это за закон?”
Я сказал: “Закон гласит: важна только структура души и духа. Если душа и дух человека благородны, все будут находить, что и тело его прекрасно, пусть даже внешне он горбат и уродлив”.
Дама демонстративно приподняла юбку, и я увидел — до самых бедер — дивной красоты ножки, облаченные во всяческие шелка и торчащие, словно две цветущие ветки, из аппетитного тулова.
В то же мгновенье дама решительно подвела итог: “Может быть, вы правы, но с тем же успехом можно утверждать и противоположное. В любом случае, человек с ногами есть нечто совсем иное, чем человек без ног”.
С тем и оставила меня, а сама гордо удалилась.
Журнал “Акцион”, 1915
В публикуемых ниже текстах Лихтенштейн под вымышленными именами изобразил людей своего круга, участников экспрессионистского движения. Кафе “Клёцка” [“Café Klößchen”] — это “Кафе дес Вестенс” в Берлине (Курфюрстендамм, 18/19), где собиралась художественная богема; место рождения двух важнейших экспрессионистских журналов, “Штурма” (1910-1932) и “Акциона” (1911-1932), который у Лихтенштейна назван “Другое А”. Куно Коэн (Kuno Kohn) — двойник самого Лихтенштейна; Карл Комарус (Lutz Laus) — Карл Краус, “Дятел” [“Dackel”] — издаваемый им журнал “Факел”. Готшалк Занудов (Gottschalk Schulz) — поэт Георг Гейм; доктор Бертольд Бациллер (Berthold Bryller) — писатель и публицист Курт Хиллер (1885-1972), первым назвавший своих друзей-поэтов “экспрессионистами” (1911). Спиноза Пляс (Spinosa Spaß) — поэт и эссеист Эрнст Бласс (1890-1939). Доктор Бруно Бухбильдер (Bruno Bibelbauer) — Готфрид Бенн. Роланд Руфус Мюллер (Roland Rufus Müller) — Альфред Рихард Майер, или Мункепунке (1882-1956), немецкий прозаик, поэт и издатель, переводчик “Футуристических стихов” Маринетти и “Зоны” Аполлинера; человек, которому обязаны своими первыми публикациями Готфрид Бенн, Эльза Ласкер-Шюлер, Альфред Лихтенштейн, Иван Голль и ряд других поэтов-экспрессионистов; в 1937-м вступил в НСДАП и позже был руководителем “Писательской группы” в Имперской палате письменности.
Впрочем, как видно из последнего публикуемого нами рассказа, Куно Коэн был лишь тенью Альфреда Лихтенштейна, а потому и мир завсегдатаев кафе “Клёцка” — тоже, быть может, теневой, искаженный мир.
Из набросков к новелле “Кафе ▒Клёцка’”
Перевод Татьяны Баскаковой
I В кафе “Клёцка”
НЕДАЛЕКО от Коэна разговаривали за столиком малоизвестные критики, живописцы, поэты и еще какие-то господа. В основном — сотрудники нового журнала “Другое А” и ежемесячника “Дятел” (нерегулярно выпекаемого энтузиастом Карлом Комарусом ради повышения общественной безнравственности). В той же компании сидела красивая барышня, уплетавшая что-то за обе щеки.
Предметом беседы была литературная неполноценность господина Коэна. Поэт ГотшалкЗанудов, юрист, заявил, что ему вообще непонятно, как это уважаемый доктор Бациллер может хвалить Коэна. Коэн, дескать, все выворачивает наизнанку. Коэн — лгун. Коэн — сплошной гротеск. Даровитый доктор Бертольд Бациллер возразил: “Быть гротескным — не недостаток. Гротеск — это в любом случае мост, это некий путь”. А один редактор юмористического журнала, которому в этой компании, собственно, нечего было делать, застенчиво пискнул: “Я тоже ценю все, что гротескно, оригинально, а потому торчит над поверхностью тупоумно-немецкой чернильной топи”. Но Карл Комарус крикнул: “А вот я Коэна не ценю! Я причисляю его к тем бездарям, которые пишут, поскольку им больше нечем заняться, — к пачкунам в силу душевной предрасположенности”. Гимназист Спиноза Пляс, по-дамски развалившись на стуле, тихо радовался. И злорадно поглядывал на одинокого Коэна. Потом сказал, стараясь скрыть берлинским произношением овладевший им приступ икоты: “А вы и воспринимайте его ик-кротескно, оно вам на пользу пойдет”. Все засмеялись.
Коэн некоторое время задушевно понаблюдал за барышней, всех прочих удостаивая разве что презрительным взглядом. Вскоре он поднялся и вышел.
II Дятел-Комарус
Однажды в особенно размягчающий вечер, наполненный зеленовато-желтыми фонарями, зонтиками и уличной грязью, Дятел-Комарус произвел в кафе “Клёцка” подлинную сенсацию. Он раздал всем присутствующим листки, пропагандирующие изобретенную им “безбожную религию на неоюридической основе”. Далее там говорилось, что завтра в ближайшем кинтоппе[1] состоится учредительное собрание.
На собрание явились все завсегдатаи “Клёцки”. Даже Куно Коэн, собственно, не принадлежащий к Клёцковой Клике и враждующий с большинством ее членов, все-таки в кинтопппришел. ГотшалкЗанудов тихо вознегодовал: “Опять этот мерзавец! Гротескный Коэн, видите ли…” ЛизхенЛизель спросила: “Ты о ком?” Занудов сказал: “Да о горбуне-коротышке, вон он идет”. Она взглянула в ту сторону. И вздохнула: “Ах…” Роланд Руфус Мюллер, сидевший с ней рядом, доверительно зашептал ей в ухо: “Этот Коэн опасен”. Она сказала: “Не понимаю…”
Тут одна дама запела. Когда она кончила петь, ГотшалкЗанудов схватил барышню Лизель за руку. У других после пения тоже стало празднично на душе. Кое у кого на глазах выступили слезы.
Теперь Карл Комарус взгромоздился на стул. Одет он был во все черное, только лицо пурпурно пылало, да на руках ядовито зеленели перчатки. Зрачки его сверкали, как желтые осколки стекла. Воцарилась несказанная тишина. И он провозгласил свою религию. Сказал, что это религия возвышенно мыслящих пессимистов. У этой религии нет Бога, зато есть Папа. Папа, мол, — он сам. Далее оратор сообщил, что, следуя примеру католической церкви, просит присутствующих принять догмат Комарусовой непогрешимости. И поделился своим намерением составить в самые кратчайшие сроки Гражданско-молитвенный кодекс (ГМК), где в 2385 афоризмах изложит основополагающие принципы новой религии…
Когда собрание закончилось, присутствующие в полном составе отправились в кафе “Клёцка”.
Кафе “Клёцка”
Перевод Татьяны Баскаковой
I
ЛИЗХЕН Лизель приехала из провинции в этот город, чтобы стать актрисой. Дóма все ей казалось мещанским, тесным, отупляющим. Мужчины там были глупыми. Небо, поцелуи, подружки, воскресные вечера — несносными. Больше всего ей нравилось плакать. Быть актрисой в ее представлении значило: быть умной, свободной, счастливой. А в чем это должно выражаться, она не знала. И не пыталась проверить, есть ли у нее талант.
Она восторгалась кузеном Готшалком, потому что он жил в этом городе и сочинял стихи. Однажды, когда кузен написал, что по горло сыт юридической наукой и отныне будет жить в соответствии со своими склонностями, как свободный литератор, она сообщила испуганным родителям, что от их полукрестьянской жизни ее тошнит; она, мол, станет актрисой — в подражание своему идеалу. Ее всячески пытались отговорить. Но ничего не вышло. Она настаивала все решительнее, пускала в ход угрозы. Родители, хоть и с неохотой, в конце концов уступили: съездили с ней в город, сняли ей комнатку в большом пансионе, записали ее в дешевую театральную школу. Попросили кузена Готшалка за ней присматривать.
ГотшалкЗанудов не забывал о кузине Лизхен. Он водил девушку в кабаре; читал ей стихи в своей богемной берлоге; приглашал и в литературное кафе “Клёцка”; часами, рука об руку, гулял с ней по ночным улицам; тискал ее; целовал. ФройляйнЛизхен была приятно одурманена новыми впечатлениями; но вскоре стала замечать, что все-таки дóма представляла себе многие вещи более привлекательными, чем они оказались на самом деле. Ее раздражало, что директор театральной школы, коллеги, литераторы из кафе “Клёцка” — все мужчины, с которыми она часто встречалась, находили удовольствие в том, чтобы лапать ее, гладить ей руки, прижиматься коленями к ее коленкам, беспардонно ее разглядывать. Даже приставания Занудова ее тяготили.
Чтобы не обижать кузена и не казаться провинциалкой, она редко проявляла недовольство. Но однажды все же ударила его по лицу. Они сидели у него в комнате, он объяснял ей последние строчки своего стихотворения “Усталость”. А именно:
Перед окном встал вечер, серый тать!
Пожалуй, нам пора ложиться спать…
После чего сразу вознамерился расстегнуть ей блузку…
Занудова пощечина ошеломила. Он, чуть не плача, сказал Лизхен, что, как она наверно заметила, он ее любит. Больше того, он ей двоюродный брат. Она возразила: блузка-де здесь ни при чем. И, между прочим, он оторвал ей пуговицу… Он сказал, что такого больше не вынесет. Если девушка любит, она должна уступить. А теперь, мол, ему придется искать забвения у кокоток. Она не нашлась, что ответить. Он думал-стонал: “О, о…” Она печально сидела с ним рядом.
Несколько дней Занудов не показывался ей на глаза. Когда же наведался снова, был бледным, даже посеревшим. Под красными глазами, заплаканно-затененными, остались грязные разводы. Голос, однообразно-распевный, звучал манерно, меланхолично. Занудов жалостно рассказывал о своем отчаянье, распутстве, раздерганности. О том, что все радости жизни ему опостылели. Что скоро он призовет смерть. Вольностей кузен себе больше не позволял, зато часто испускал горькие вздохи. Театрально кокетничал влечением к смерти. Стал водить подругу на трупообильные трагедии и сумрачные кинодрамы, на концерты классической музыки в затемненных залах.
Так прошла, может быть, неделя. Они отправились на концерт. По завершении выступления певицы, пока слушатели громко и долго аплодировали, ГотшалкЗанудов схватил пальчики ЛизхенЛизель, покровительственно притянул ее к себе, прошептал: “Не странно ли, что пение Дамы так сильно хватает за душу!” А потом опять в просительно-плаксивом тоне заговорил о своей любви и о том, что долг женщины — отдаваться. ЛизхенЛизель ответила, что такая роль ей скучна, противна. Уже стоя у подъезда, она, пожалев кузена (и еще потому, что вспомнила о своей карьере), сказала, что готова терпеть его любовь, если он не будет требовать большего. Занудов в восторге прижал ее к груди. Он еще долго стоял на тротуаре, погруженный в мечты. Пел: “О слезы. О добро. О Бог! О красота. О любовь. О любовь! О любовь…” Потом, как сумасшедший, понесся по улицам. И исчез в недрах кафе “Клёцка”.
Лизхен же сидела в своей маленькой комнатке, беспомощно улыбаясь в красноватом свете свечи. Она не понимала мужчин из большого города, они казались ей странными и опасными животными. Она чувствовала себя здесь еще более одинокой. И с тоской вспоминала безобидный родной городок: высокое небо, смешных молодых господ, теннисные турниры, даже скучные воскресные вечера… Расстегнула подвязки, положила чулки и лифчик на стул. Она была безутешна…
II
Сквозь прозрачный летний вечер просвечивало кафе “Клёцка”. Упакованное в темно-синий шелк городского неба, с белой луной и россыпью мелких звезд.
В глубине кафе долго сидел, пока внезапно не умер, одиноко дымя сигаретой за крошечным столиком, на котором что-то стояло, горбатый поэт Куно Коэн. За другими столами тоже сидели люди. По проходам сновали мужчины с желтыми или красными затылками; женщины; литераторы; актеры. Повсюду тенями мелькали кельнеры.
Куно Коэн ни о чем особо не думал. Он напевал про себя: “Мир мягко расплывается в туман…”[2]. Тут-то его и поприветствовал поэт ГотшалкЗанудов — юрист, с большими усилиями проваливавшийся сквозь все экзамены, которым себя подвергал. С ним пришла красивая барышня. Оба подсели к Коэну. Занудов и Коэн были сотрудниками ежемесячного журнала “Дятел”, собственноручно выпекаемого энтузиастом Карлом Комарусом ради повышения общественной безнравственности. Занудов стал рассказывать Коэну, что Дятел-Комарус вскоре учредит новую безбожную религию на неоюридической основе и, чтобы оформить это организационно, приглашает всех на учредительное собрание в ближайший кинтопп. Коэн слушал, с сомнением покачивая головой. Красивая барышня кушала пирожное. Наконец Коэн печально сказал:
— Комарус — великий и трогательный человек. Но верующими нас уже не сделает даже новый Христос. Мы с каждым днем все глубже умираем в бесплодную вечную смерть. Мы безнадежно разрушены. Наша жизнь так и останется бессмысленной театральной игрой.
Барышня с радостно-ясным лицом, оторвавшись от пирожного, непонимающе глянула на него через стол красно-коричневыми глазами. Занудов погрузился в какие-то мрачные мысли. Барышня сказала, что и у нее вся жизнь — сплошной спектакль. Но ей он не кажется совсем уж бессмысленным. В той театральной школе, где она сейчас готовится к будущей сценической карьере, надеясь стать примой, добиваются очень неплохих результатов. Господин Коэн может как-нибудь туда заглянуть, чтобы лично в этом убедиться.
Куно Коэн по-доброму наблюдал за барышней. И думал: “Какая глупенькая малышка…” Но из кафе он скоро ушел.
На улице его внезапно ухватил за руку поэт Роланд Руфус Мюллер, крикнув:
— Вы уже читали в медицинском журнале статью небезызвестного Бруно Бухбильдера, где он утверждает, будто моя паранойя выражается в том, что я вообразил себя паралитиком! Теперь все кругом поглядывают на меня с любопытством, я в одночасье стал знаменит. Издатель даже выплатил мне повышенный аванс. Но… Не знаю, признаться ли вам… Боюсь, болезнь моя неизлечима.
И он во всю прыть помчался к лучшему винному ресторанчику.
Лошадь, словно хромой старик, ковыляла перед коляской. Горбатый Коэн, удобно прислонившись к стене католической церкви, размышлял о жизни. Он сказал себе: “Как забавно все-таки устроена жизнь. В ней можно только прислониться: к чему-нибудь, как-нибудь; никакой связи при этом не возникает; это ни к чему не обязывает; с тем же успехом ты мог бы двинуться дальше, куда-нибудь. Поскольку я это понимаю, я не могу быть счастливым”.
Перед ним остановилась маленькая безголосая сучка: скромно прислушивалась, глаза у нее сверкали.
Огнисто-стеклянный свадебный экипаж, подпрыгивая, прогрохотал мимо. Внутри, в углу, Коэн разглядел бледное лицо замкнувшегося в себе жениха. Из-за угла вынырнули пустые дрожки, Коэн пошел за ними. Он бормотал: “Исследователь без цели… Лишенный опоры… Не знающий ничего… И при этом — такое безудержное стремление. Понять бы только к чему”.
Улицы уже серебристо поблескивали, когда он открыл дверь дома, в котором жил. У себя в комнате он молча и с грустной торжественностью смотрел на прикрепленные к одной стене картины — все сплошь написанные давно умершими людьми. Потом начал стаскивать со своего горба одежду. Оставшись в трусах, носках и рубашке, он со вздохом сказал себе: “Мало-помалу каждый сходит с ума…”
В постели поток мыслей пошел на убыль. Уже на самом пороге сна ему вспомнились красно-коричневые девичьи глаза из кафе “Клёцка”…
Эти глаза и в последующие дни на удивление часто вспыхивали в его сознании. Что казалось странным. Больше того, пугающим. К женщинам у него было особое отношение. В принципе они его не привлекали, его тянуло к мальчикам. Но в жаркие летние месяцы, когда он чувствовал себя душевно сломленным и несчастным, он нередко влюблялся в какую-нибудь похожую на ребенка молоденькую женщину. Поскольку же из-за горба его, как правило, отвергали, а часто даже высмеивали, воспоминания об этих женщинах или девушках были для него мучительными. Поэтому в такие месяцы он принимал превентивные меры. Почувствовав надвигающуюся опасность, сразу шел к проститутке.
ЛизхенЛизель захватила его врасплох, хотя сама о том не догадывалась. Напрасно воображал он, какие мучения доставит ему неудача. Напрасно говорил себе, что ЛизхенЛизель — одно из тех многих созданий, хорошеньких, но запутавшихся в своем удивительном невежестве и в тоске по счастью, которых на этой земле можно встретить повсюду и которые почти неотличимы друг от друга… Дело кончилось тем, что в один особенно размягчающий вечер, наполненный зеленовато-желтыми фонарями, зонтиками и уличной грязью, маленький горбун оказался под вывеской театральной школы: он стоял там и со страхом ждал свою Даму.
III
Порой налетал ветер, разгоряченный кусачий пес. Солнечный свет, словно вязкое раскаленное масло, обволакивал дома, и людей, и улицы. Возле решетчатой ограды кафе “Клёцка” бессмысленно подпрыгивали кривоногие бесполые человечки. Ибо по ту сторону ограды колотили друг дружку Куно Коэн и ГотшалкЗанудов. Те, кому посчастливилось оказаться внутри, наблюдали — комфортно устроившись — за дракой. Посерьезневшая Лизхен сидела за угловым столиком.
Поводом для столкновения послужило вот что: господин Коэн уже много раз провожал фройляйнЛизель от театральной школы до дома. Когда Занудов прослышал об этом, в нем вспыхнула безрассудная ревность. Он начал говорить о Коэне гадости. ЛизхенЛизель, видевшая своего кузена насквозь, взялась защищать горбуна. Это разозлило Занудова еще больше. Он очень убедительно заявил, что застрелит себя. Правда, саму эту процедуру кузен временно отложил, но зато стал грозить, что застрелит также и Лизхен. Услышав такое, Лизхен запретила себе с ним встречаться.
Но ЛизхенЛизель нуждалась в ком-то, чтобы говорить о повседневных пустяках, казавшихся ей важными. После ссоры с Готшалком она, в силу неизъяснимого женского инстинкта, остановила свой выбор на Коэне. И однажды попросила горбуна прийти на следующий день, около полудня, в кафе “Клёцка”: хотела посоветоваться о покупке нового платья, или о трактовке предложенной ей роли, или о каком-то мелком происшествии. Коэн пришел и собирался сразу же осведомиться о желаниях барышни, но тут ГотшалкЗанудов, с пунцовым лицом, подлетел к нему и обозвал бессовестным совратителем. Коэн попытался снизу залепить Занудову оплеуху. Тогда тот, рассвирепев, размахнулся и, не добавив больше ни слова, нанес ответный удар. Вывеска кафе, на которой еще недавно значилось: “Мой институт теперь здесь, а вход там” (ибо владелец “Клёцки” арендовал помещение у специалиста по нелегальным абортам), — разбилась, упав на землю. Внезапно кулак Занудова весомо опустился на горб Коэна. Кулак в кровь разбился, но и горб тоже пострадал. Занудов, побледнев как труп, крикнул: “Горбун смертельно опасен!” После чего попросил кельнера сопроводить его до станции “Скорой помощи”. На Лизхен он даже не взглянул.
Коэна же пострадавший горб не особенно беспокоил. Он снова подсел за столик к фройляйнЛизель и заказал себе стакан чаю с лимоном. Лизхен видела, как сквозь ветхую ткань сюртука все отчетливей проступает кровь. Она обратила на это внимание Коэна, тот испугался. Она сказала, что могла бы перевязать ему рану…
Он с горечью ответил: дотрагиваться до горба неприятно. Она, покраснев от сочувствия, возразила: иметь горб — очень человечное качество. Она сказала, лучше всего зайти к ней домой. Горб, дескать, нужно продезинфицировать, остудить. После она сделает перевязку. Он мог бы провести у нее весь вечер…
Коэн — хоть и не без колебаний, но радостно — согласился. До самой ночи они сидели в комнатке Лизхен. Разоваривали о душе, о горбах, о любви…
Литератор же Занудов словно провалился сквозь землю. В последний раз один знакомый видел его вечером после драки перед обувным магазином: Готшалк будто бы меланхолично и подолгу рассматривал все выставленные в витрине ботинки, одну пару за другой.
Вскоре в редакцию “Пылких героев” — журнала романтического декаданса — пришло заказное письмо, в котором Занудов сообщал, что по соображениям душевного порядка вот-вот лишит себя жизни. Кое-кто истолковал это послание как способ саморекламы, причем далеко не новый. Но большинство сотрудников очень воодушевилось. Волнующее известие обсуждалось во всех газетах.
Почитатели Занудова тут же учредили фонд для поисков его трупа. Один промышленник пожертвовал добротный саркофаг.
Обыскали все леса и луга. Шуровали шестами во всех озерах. Но никаких следов не нашли. Хотели уже прекратить поиски, как вдруг обнаружили поэта, совершенно не похожего на себя, в одной гостинице средней руки, в отдаленном пригороде. Оказывается, он, гуляя в ветреную погоду у пруда, подхватил тяжелую инфлюэнцу и несколько недель провалялся в постели. Его застигли на скрипучей лестнице, где он, закутанный в одеяла, хотел еще раз прорепетировать будущее самоубийство. Друзья без особого труда отговорили Готшалка от этой мысли и с триумфом вернули в город. Саркофаг они пока что сдали в ломбард. На вырученные деньги и на остатки наличности Трупного Фонда Занудова был устроен роскошный богемный праздник — — —
Сам ГотшалкЗанудов, наряженный Фаустом, царственно восседал в углу, воплощая мировую скорбь. Даровитый доктор Бертольд Бациллер появился в образе… тучного литератора, то есть самого себя. Карл Комарус — в папском облачении. Гимназист Спиноза Пляс, известный клёцковский клоун, нацепил латы Зигфрида, а волосы уложил а-ля Гёте. Лирик Мюллер вскоре лежал под столом — зеленым упившимся трупом. Куно Коэн, формально помирившийся с Занудовым, пришел в чем был. И с ним — ЛизхенЛизель в костюме крестьянки. Остальные — китайцы, шимпанзе, античные боги, ночные дозорные, вельможи и дамы — смешались в радостно вопящее месиво. Вся “Клёцка” собралась здесь.
ЛизхенЛизель всю эту пеструю, полную визга ночь протанцевала с горбатым поэтом. Многие посматривали на странную пару, однако смеяться никому не хотелось. Горб Коэна жестко и безжалостно, как угол письменного стола, вторгался в мягкую плоть ближних. Казалось, Коэну доставляет удовольствие вонзать горб в очередного танцора. Ни разу не упустил он случая, чтобы бесстыдно-вежливым фальцетом не пропеть “Пардон”, когда какая-нибудь обезумевшая мамзель громко вскрикивала или ее кавалер от всей души бормотал: “Проклятье…” ЛизхенЛизель одной рукой держала Коэна за горб, как держат кувшин за ручку, а другой нежно прижимала к груди угловатую голову поэта. Так они и танцевали сквозь анфиладу безоглядных часов…
Но горб Коэна все болезненнее воспринимался другими танцорами. Кое-кто уже отваживался высказать свое возмущение. Устроители праздника обратились к Коэну с ходатайством, чтобы он — в индивидуальном порядке — танцы прекратил. Дескать, с таким горбом человек танцевать не вправе. Коэн спорить не стал. Но Лизхен заметила, что лицо его посерело.
Она отвела его в укромную нишу. И там сказала:
— Отныне я буду говорить тебе “ты”.
Куно Коэн ничего не ответил, но ее сострадательную душу принял как подарок в свои трубадурьи водянисто-голубые глаза. Она, задрожав, сказала, что сама не понимает, почему он вдруг стал ей так дорог… Она хотела бы никогда больше не отпускать его руку… Раньше, мол, она и вообразить не могла такого безмерного счастья… Куно Коэн пригласил ее к себе в гости — на завтрашний вечер. Она с готовностью согласилась.
Куно Коэн и ЛизхенЛизель были, наверное, первыми, кто покинул головокружительный праздник. Они брели, перешептываясь, по небесно-светлым, залитым лунным светом улицам. Влюбленный поэт своим гигантским горбом отбрасывал на мостовую авантюрные тени.
Прощаясь, Лизхен наклонилась к Коэну. И много-много раз поцеловала в губы. Так расстались Куно Коэн и ЛизхенЛизель… Коэн еще сказал: он, дескать, очень рад, что уже завтра она его навестит… Она откликнулась, совсем тихо: “И я… ах… тоже…”
Домá вдоль ухоженных улиц стояли упорядоченно, как книги на полках. Луна стряхнула на них голубовато-сизую пыль. Редкие окна еще бодрствовали; светились мирно, словно одинокие человечьи глаза; и взгляд у них всех был одинаково золотым. Куно Коэн, погруженный в свои мысли, возвращался к себе. Тело его опасно наклонилось вперед. Руки он сцепил чуть пониже спины. Голова упала на грудь. Выше всего торчал горб — авантюрный остроконечный камень. Куно Коэн в этот час уже не был человеком: он обрел форму, свойственную только ему.
Он думал: “Я буду избегать счастья. Быть счастливым означало бы: отказаться от тоски по неосуществимому, составляющей мое драгоценное содержание. Означало бы: допустить, чтобы сакральный горб, которым меня наградила благожелательная судьба и благодаря которому я ощущаю бытие гораздо, гораздо глубже, злосчастнее, многограннее, чем воспринимают его другие люди, — чтобы этот горб деградировал, став всего лишь обременительной внешней данностью. Я хочу, чтобы ЛизхенЛизель доросла до еще большего совершенства. Я сделаю эту барышню неизлечимо несчастной…”
Пока поэт Коэн размышлял о подобных тонких материях, поэт Занудов окончательно заколол себя ножом, лежавшим возле тарелки с салатом. Он наблюдал за Куно Коэном и ЛизхенЛизель во время их доверительного разговора в оконной нише. Видел, что они ушли с праздника вместе. Он пытался допьяна напоить свое горе, отвлечь его обжорством, но это не помогло. Накачиваясь в течение нескольких часов едой и напитками, поэт Занудов только еще больше обезумел. Дело кончилось тем, что он выкрикнул нараспев: “Смерть — это вещь серьезная… Со смертью шутить нельзя… Смерть — самая насущная потребность…” Потом — боязливо, но гневно — вонзил себе первый попавшийся нож под левый сосок. Брызнули во все стороны кровь и кровавые ошметки салата. На сей раз попытка самоубийства увенчалась успехом.
IV
ЛизхенЛизель на следующий день появилась раньше, чем они договаривались. Куно Коэн открыл дверь, держа в руке цветы. Коэн заметно обрадовался, сказал: он почти не надеялся, что она придет. Она обвила руками его костлявое тело, прижала к груди, будто втягивая в себя, сказала: “Дурачок мой горбатенький… ты ведь мне нравишься…”
Они поужинали по-простому. Она его благодарно гладила — всякий раз, как попадался особенно вкусный кусок. Сказала, что останется с ним до полуночи. А потом они смогут отпраздновать ее день рождения — ей уже будет восемнадцать…
Из часов на церковной башне выпрыгнул новый день. Первые его громкие вздохи проникли, словно молитвы-стоны, в зашторенную Коэнову комнату. Там молодое духовное тело Лизхен стало храмом, где она с трогательной готовностью, несмотря на боль, приносила жертвы горбатому жрецу. Потом выдохнула: “Теперь ты доволен?..” И растаяла в засыпании, в умилении. Укрывшись тонкой кожицей век.
Внезапно по ее телу пробежала дрожь отвращения. Страх вцепился когтями ей в лицо. Распахнувшиеся в крике глаза нависли над горбуном. Лизхен сказала безо всякого выражения:
— Это, выходит… и было… счастьем…
Куно заплакал.
Она сказала:
— Куно, Куно, Куно, Куно, Куно, Куно… Что мне теперь делать с оставшейся жизнью?
Куно Коэн вздохнул. Он серьезно, по-доброму посмотрел в ее страдающие глаза. Он сказал:
— Бедная Лизхен! Чувство абсолютной беспомощности, которое захлестнуло тебя, у меня возникает часто. Единственное утешение в таких случаях — быть печальным. Когда печаль вырождается в отчаянье, человек должен стать гротескным. Должен продолжать жить просто шутки ради. Должен попытаться в самом осознании того факта, что жизнь сплошь состоит из гадких и грубых анекдотов, найти стимул для внутреннего роста.
Он смахнул пот со лба и с горба.
ЛизхенЛизель сказала:
— Зачем ты тратишь так много слов. Я их все равно не пойму. А что ты отнял у меня счастье — некрасиво, Коэн.
Слова ее падали, как клочки порванной бумаги.
Она сказала, ей пора. Пусть, мол, он тоже оденется. Ей неприятно смотреть на голый горб…
Куно Коэн и ЛизхенЛизель больше не обменялись ни словом, до самого их прощания — навсегда — у ворот дома, где она снимала квартиру. Там он заглянул ей в лицо, взял за руку, сказал:
— Ну, всего тебе доброго.
Она тихо отозвалась:
— И тебе…
Коэн сжался в своем горбу. Сломленный, побрел прочь. Слезы грязнили лицо. Он спиной почувствовал озабоченные взгляды прохожих. Отбежал за угол ближайшего дома. Остановился, вытер глаза платком; всхлипывая, поспешил дальше.
Как болезнь, заползал склизкий туман в постепенно слепнущий город. Фонари стали коварными болотными цветами, покачивающимися на черно-блескучих стеблях. Все вещи и живые существа превратились в дрожащие от холода тени, в размытые движущиеся пятна. Первобытным ящером скользнул мимо Коэна ночной омнибус. Поэт крикнул: “Я опять одинок!” Но тут ему повстречался большой горбун на длинных паучьих ногах, в призрачно-прозрачных одеждах. Верхняя часть туловища напоминала шар, лежащий на высокой треноге. Шар сострадательно и завлекающе посмотрел на Коэна — с влюбленной улыбкой, которую туман исказил в бессмысленную гримасу. Коэн тотчас исчез в этой серой жути. Шар охнул, потом понес себя дальше…
Приковылял хромой день. Расколошматил железным костылем остатки ночи. Наполовину уже погасшее кафе “Клёцка” торчало в беззвучном утре, как сверкающий осколок стекла. В глубине помещения сидел последний гость. Куно Коэн уткнулся головой в чужой подрагивающий горб. Костлявые пальцы накрыли ему лоб и лицо. Все его тело беззвучно вскрикнуло.
Впервые напечатано посмертно, в двухтомнике Альфреда Лихтенштейна, в 1919-м
Куно Коэн
Перевод Татьяны Баскаковой
ОТ уже полгода я живу в этом доме. Из жильцов никто пока ничего не заметил. Я очень осторожен.
Белый костюм принес мне удачу. Зарабатываю я достаточно. И начал откладывать деньги; ибо чувствую, что силы мои на исходе. Часто я вялый, бывают у меня и боли. Кроме того, я толстею и старею. И теперь даже неохотно пользуюсь косметикой — — —
Зато меня больше не проконтролируешь. Освободил меня Куно Коэн. За что я ему благодарен.
Куно Коэн уродлив, он горбун. Волосы у него оттенка латуни, лицо безбородое и как бы растрескавшееся, покрытое сетью морщин. Глаза кажутся старыми, обведены тенями. На шее начинается шрам, похожий на вырытую дождем канавку. Одна нога распухла. Куно Коэн как-то признался мне, что у него костоеда.
Удивительной была наша первая встреча. Шел дождь. Улицы — мокрые и грязные. Я встал под фонарем: хотел рассмотреть, насколько сильно забрызгался. При каждом порыве ветра меня знобило. Ноги, стертые тесными ботинками, болели.
Прохожих почти не было. Как правило, они шли по другой стороне. Под защитой деревьев. Подняв воротник плаща. Надвинув шляпу на лоб. На меня внимания не обращали, я стоял себе и грустил.
Вдруг сзади заскрипел гравий. Жестко и неожиданно, я даже вздрогнул. Подошел полицейский, руки за спиной. Шел он медленно. Окинул меня подозрительным взглядом, с гордым сознанием своих прав. Взглянул неприкрыто: он чувствовал себя хозяином положения. И важно прошествовал мимо. Я издевательски хмыкнул, он даже не оглянулся. Полицейский явно меня презирал.
Я зевнул; дело уже шло к ночи. Тут-то и появился этот, маленький уродец. Он застыл на месте, увидев меня. У него были несчастные глаза, на губах — смущенная улыбка. Часть лица он прикрыл костлявыми пальцами. И потер ими правое веко, как человек, который себя стыдится. И кашлянул… Я придвинулся вплотную, чтоб он меня почувствовал.
Он сказал:
— Ну…
Я:
— Пойдем, малыш.
Он:
— Я, собственно, гомосексуал.
И взял мою руку. И поцеловал холодными губами.
Журнал “Штурм”, 1910