Рассказ. Перевод Евгения Воропаева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2011
Перевод Евгений Воропаев
Вальтер Райнер#
Кокаин
Рассказ
Нас утешает Смерть, и на беду она же Нас вынуждает жить. Она — всей жизни цель, Надежда добрести с тяжелою поклажей И ободряющий, вперед влекущий хмель.
Она единая надежда нам и даже — Когда бредем в грозу, и в бурю, и в метель — Тот пресловутый дом, где может люд бродяжий Присесть и отдохнуть, поесть и лечь в постель.
То — Ангел, чьи персты дарят и сон, и дрему. Он учит нас мечте, и свежую солому На ложе стелет он, чтоб грезил сирота.
То — слава Божия, с пшеницей тайной кромы, То — нищих житница, родные им хоромы, Неведомых небес открытые врата.
Шарль Бодлер Смерть убогих[1] |
I
Ночь громадой висела в кронах деревьев и каплями стекала на плечи Тобиаса, шагавшего под шепчущими ветвями. Он ходил и ходил, вверх и вниз по аллее, без малого уже два часа.
Уличные часы (медный призрак на перекрестке) показывали половину одиннадцатого. В умирании этого летнего вечера, расплывающегося нежнейшими оттенками чернил позади неизменной серой громады Гедехтнискирхе[2], Тобиас чувствовал себя сломленным: мрачное беспокойство неотступно возвращалось и терзало его тем сильнее, чем старательнее он пытался от него отвязаться или заглушить его в дребезжащей суете кафе. В убогом зальчике с красными плюшевыми креслами и ухмыляющимися физиономиями равнодушных гостей, ведущих там нереальную жизнь пестрых переводных картинок, какие все мы в детстве получали в подарок. Как уже случалось не раз, Тобиас спасался в кафе от плавильни летнего солнца, что тягуче стекало по близкому небу и грозило довести его беспокойство до умопомешательства.
И все-таки беспокойство всегда побеждало. Оно, коли уж наваливалось, вселяло в Тобиаса ненависть ко всем пространствам: к его chambregarnie[3] и к уличным кафе, к большому пространству улиц и площадей. Он встревожился, еще когда вечер (темный поток) синью излился на головы прохожих. И вот нагрянула ночь. Мерцающим блеском вспыхивал асфальт, когда мимо Тобиаса с гулом проносился автомобиль. Из садиков кафе выхлестывались волны приятной музыки. Обрывки разговоров, которые были ему не слышны, уносил ветер. Прогуливались нарядные благородные дамы, сдержанные господа, мелькали веселые экипажи и авто: обычная меланхолично-хмельная песнь большого темного города, умеющего жить на свой лад.
…А он? Умеет ли жить? И как живет?
Дойдя до площади, Тобиас остановился: фонтан света и звуков ослепил его. Он задумался — в голове вертелись короткие отрывистые фразы.
Конечно, его жизнь не столь иллюзорна, как эти пестрые платья, сверкающие автомобили, улыбчивые лица-маски, проплывающие мимо. Но как же он живет? Что это такое: эти пробуждения в десять или одиннадцать утра, иной раз даже и в полдень; пробуждения с глубоким отвращением к своей комнате, книгам, одежде, к самому себе? Каждодневная мысль, что денег у него нет, и эти вечные размышления, где бы их достать: у какого знакомого или незнакомого человека и каким способом. Каждодневное ощущение голода (с самого утра) — им, Тобиасом, упорно игнорируемое. Каждодневные препирательства со старой хозяйкой, требующей плату за комнату. Затем — ежеутреннее безрадостное выползание из дома, отвратительного ему, как и та бесконечно-длинная улица, на которой дом стоит и которая, словно в насмешку, носит имя великого философа[4] (чьи труды он, Тобиас, когда-то читал и который всегда представлялся ему строгим отцом семейства, грозящим свои детям клюкою). Необходимость с нечистой совестью выпрашивать деньги в кафе или редакциях журналов — у людей, которые удивленно выпускают ему в лицо дым сигары или с досадой от него отмахиваются. Эта пустота в мозгах, отвратительная затаенная обида, которая делает его несправедливым к любому человеку в приличном костюме, с довольным лицом и уверенной походкой. И последнее: вечер — это страшное проклятие, стягивающее его по рукам и ногам, приносящее адскую тревогу, заставляющее вертеться юлой. Птички чирикают — а он не сумел уклониться от судьбы, которая однажды воздвиглась перед ним и властно указала дорогу: “Иди!”
Вот он и шел. Шел каждый день: позавчера, и вчера, и сегодня. Возможности уклониться нет. Смерть рано или поздно наступит; хотелось бы надеяться, что — быстро, в результате несчастного случая. Он шел. В самом деле: вот это место! Он, как всегда, остановился где надо.
“Ночной звонок в аптеку”. Итак, позвонить и ждать…
Вот загорелся свет, окошечко распахнулось. Аптекарь высунул лысую голову.
— Господин доктор…
— Ну, опять здесь?… Вы что же, раньше не могли прийти?
— Прошу прощения, я старался…
Но лысина уже исчезла.
Старался — что? Старался бороться, как почти каждый вечер, и, как всегда, был побежден. Остается только пожать плечами!
Аптекарь появился снова:
— Три марки пятьдесят.
Тобиас пробормотал:
— Столько у меня с собой нет.
— Ладно, — сказал аптекарь, — я запишу еще раз. Но берегитесь, если не заплатите вовремя: надеюсь, вы меня поняли!
— Большое спасибо, — прошептал Тобиас. — Доброй ночи.
Нет больше ни мыслей, ни забот: ведь он держит бессмертный яд в руках, молитвенно сложив их вкруг шестигранной бутылочки. Он сам теперь жизнь, и биение его сердца заглушает все звуки мира!
В кафе, в уборной, он одну за другой сделал себе три инъекции; снова бережно закрыл склянку и коробочку для шприца, сунул их в карман брюк.
Теперь он почувствовал себя свободно и легко, настроился на игру — этакий юный бог!
Он, сияя, вернулся в кафе и улыбнулся молодым женщинам, окинул надменным взглядом их кавалеров. Стоит ему захотеть, и он, как божественный Икар, улыбаясь, воспарит к потолку, с песней выскользнет из окна над полосатой маркизой и, закружившись, взлетит к шелестящим звездам…
II
Упругим шагом вошел он в зал и подсел к освещенному мраморному столу, к беседующим дамам и господам. Он попросил кельнера принести ему терпкую папиросу — верную спутницу в печали и радости — и закурил.
Но, взглянув вверх, он увидел за струей благовонного дыма, выталкиваемого его ртом, грозную ночь: его ночь, ту, что ударом черного кулака разбивает такие краткие мгновения радостного дурмана и сама безжалостно придвигается к нему с новым дурманом-мукою — песнь о котором, до бесконечности растянутая, с этого мгновения будет вливаться в его, Тобиаса, уши.
Почему так исказились лица сидящих напротив — лица, только что улыбавшиеся? Что означают косые взгляды, которые эти люди бросают на него, а потом многозначительно переглядываются?
Вот они уже склонились друг к другу и шепчутся…
Он напряженно вслушивался… И тут, не оно ли тут прозвучало? Разве он не расслышал отчетливо то самое, то фатальное слово, которое исполинской аркой перекинулось над его ночами и (будучи, как ясно уже по звуку, безжалостной машиной) медленно его расчленяло:
— Кокаин!… Ко-ка-ин!
Оно отсекает от него кусок за куском, пока — когда-нибудь, скоро — не изничтожит совсем.
Вот, тот господин (…ужас бледной тенью метнулся в глазах Тобиаса…) совершенно отчетливо — невероятно тихо, но внятно — произнес:
— Эта скотина каждый вечер накачивается кокаином!
Ох, тут-то сердце и заколотилось барабанной дробью, тут спазмом стиснуло холодную глотку, тут чья-то призрачная рука прошлась по всколыхнувшимся волосам, и сразу вдоль позвоночника выступил холодный пот.
Встать! И вон отсюда!Уже в воздухе засвистела огромная плеть, в воздухе над его головой. Что-то щелкнуло и громко прихлопнуло. Он, дрожа, рассчитался с кельнером; поднялся, шатаясь, словно паралитик; и — рванул, рванул прочь из этого дьявольского котла.
На бегу оглянувшись, он успел заметить, что уже привлек к себе внимание публики. Люди хохотали, указывали на него пальцем.
Какой-то тучный господин с апоплексически-красным лицом раскатисто хохотал, бил себя по ляжкам и так откидывался назад, что красная голова, казалось, вот-вот отломится, покатится за спинку стула. Мерзость! Вращающаяся дверь выплюнула Тобиаса на улицу.
Однако и здесь он не нашел покоя.
Прохожие замедляли шаги и глазели на него. Гуляющие качали головами и простодушно ждали, пока он подойдет ближе, чтобы получше его рассмотреть. Здесь он оставаться не мог!
Он поспешил по Иоахимшталерштрассе к вокзалу, жался к стенам домов: пугаясь, как затравленный зверь, каждого луча света, падающего из-за ставни.
И что же ему остается в столь бедственном положении, когда сам Господь насмешливо прикрикивает на него из-за ночных туч, а архангелы потрясают железными кулачищами так, что дребезжат оконные стекла? Что ему остается, кроме благословенного яда, припрятанного в кармане?
Слезы уже комом стояли в горле, когда он исчез в здании вокзала. Вновь он свернул к уборным — он, гадкая подвальная мокрица, завсегдатай отхожих мест.
Тут-то, как милые пташки в сумерках, и засвистели в свои свистки вокзальные служащие; ах, тут с шумом распахнулись окошечки билетных касс, и все головы повернулись вслед этому — по всей видимости — пьянчужке, который нетвердым шагом поспешал к уборным.
В кабинке он заперся на задвижку. Разве это жизнь? Сволочная жизнь! Ты, ненавистно-любимый яд, Кокаин, Кокаин (…машина вновь заработала: клик-клак, клик-клак: отсекая очередной кусок плоти…).
Наверху прогрохотал поезд (…наверняка, подумал Тобиас, экспресс на Ривьеру; дело известное: синее море, порхающие голуби, сосны и апельсиновые рощи, блаженная гора Санта-Маргерита…); и он сделал себе еще две инъекции, по одной в каждое бедро.
Это мгновенно принесло облегчение: …Ривьера, думал Тобиас, Ривьера, Санта-Маргерита…
Затем он решил помолиться, забормотал: Дорогой Господь Бог, Ваше Святое Превосходительство, сделай так, чтобы я безболезненно издох еще до следующего укола!
Пока он покидал гигиенический отсек вокзала, какой-то шум, как ему показалось, сотряс гигантское сводчатое помещение. Часы на стене грозили воздетым пальцем: полночь!
В зале ожидания царила неслыханная суета. Визжание сатанинских орд врывалось в уши Тобиаса, который проталкивался сквозь (примерещившиеся ему) толпы народа, сгорая от стыда, словно был голый.
Неужели всем этим злопыхателям нечего больше делать, кроме как подстерегать его, выстроившись ночью на вокзале, чтобы всласть насладиться любимым зрелищем: как он — кокаинист с кровоточащими ранами, к которым присохла рубаха, — выползает из своей клоаки на свет божий? Да будьте вы прокляты! Будь проклят его светлый костюм…
Вот: уж не пятна ли это крови?
Тобиас послюнил кончики пальцев и попытался оттереть пятна.
На выходе он уже хотел было кинуться в уличный прибой, но внезапно передумал и спрятался под железнодорожным виадуком.
III
Две дамы стояли на углу, напротив выхода из вокзала. Тобиас, задыхаясь, взглянул в их сторону: ох, а этих-то как сюда занесло?
Его мать и сестра. Но разве они не в Кёльне?
Конечно, они должны быть в Кёльне! Но кто знает? Быть может, господин начальник вокзала вызвал их телеграммой в Берлин, чтобы мать полюбовалась на своего сыночка, сестра — на брата, чтобы обе могли поприсутствовать на спектакле, которым ежевечерне наслаждается публика на вокзале “З.-Берлин”; спектакль этот интереснее и дешевле, нежели те, что идут в театре “Паласт”, или антреприза Нельсона: он представляет собой забавную трагикомедию под названием “Принц клоаки, или Боже мой! Боже мой! для чего Ты меня оставил?[5]”.
Они стояли на углу, в резком свете голубоватых дуговых ламп. Платья колыхались. Слышался треск, словно стучали их кости. Или то его кости? Колени у него дрожали. Руки тоже. Такие тонкие руки! Если посмотреть сквозь растопыренные пальцы, можно увидеть огоньки хаотично качающихся холодных лун, которые тихо отскакивают от черных столбов и разбиваются об асфальт.
Как неподвижно стоят обе женские фигуры. Ах, он догадался!.. Они только притворяются равнодушными, а сами не спускают с него глаз!..
Белокурая сестричка, голубка Доц, почему ты не оставишь меня в покое? И вы, госпожа Ш., Эвелина или Эрнестина с труднопроизносимой фамилией… Вы, дорогая матушка, как?… Снова меня преследуете? И отважились на такой дальний путь! С окраины Германии в Берлин, лишь бы напугать Блудного Сына? Да, чего только не сделаешь ради материнской любви!..
Что же вы стоите? Как? Вы гримасничаете?!
Волна прокатилась по его кипящему мозгу. Но он взял себя в руки. Несмотря на нараставшее бешенство.
Он двинулся к обеим фигурам, хотел пройти мимо выхода из подземки, которая извергала на улицу свою лестницу, обвитую стилизованными светильниками.
Но из пасти подземного строения вдруг выплеснулась… черная людская толпа, быстро его окружившая. Многоголосый шум надавал ему новых оплеух. Учащенно дыша, он вырвался из объятий этой новой опасности и стремглав бросился к перекрестку, где еще стояли обе дамы.
Стояли? Стояли ли?
Он увидел лишь пару рекламных щитов, черного цвета и золотого, которые бесстыдно светились ему навстречу. И никаких женщин, вообще ни души!.. Ах, только жалкий пес медленно завернул за угол, принюхался и справил свою незатейливую нужду.
Тобиас, которому собственные легкие казались теперь плотными бархатными лоскутами, юркнул в ближайший подъезд и, трясясь от страха, что его кто-нибудь увидит, впрыснул себе новую дозу кокаина в быстро освобожденное от рукава предплечье.
IV
Да, гляди-ка, тут дрожащие звезды снова остановились, на мгновение. “Священный яд! Священный яд!” — вот что почувствовал Тобиас; и увидел ужасного демона, давно знакомого, расположившегося высоко в ночном небе. Тут Тобиас все понял и зашептал вверх, прямо в небо:
— Ты еси смерть и милость и жизнь[6]. Нет иного бога, кроме Тебя!
Он снова спустился по улице. На пересечении с Курфюрстендамм вошел в озаренную зеленым светом ротонду. Внутри оказался какой-то господин постарше его, приводящий в порядок одежду. Тобиас встал в одну из кабинок и приготовился помочиться.
Но он чувствовал, что за ним наблюдают. Его руки беспомощно обшаривали костюм. Он ни мгновения не мог простоять спокойно: обернулся, сменил кабинку, ощупал карманы, нашел склянку и шприц и, наконец, растерянно посмотрел в глаза господину, который, вовсе не торопясь удалиться, внимательно и с холодным спокойствием за ним наблюдал.
Наконец господин ушел и оставил Тобиаса в полном отчаянии… Какой ужас! Это же был детектив, сотрудник санитарного управления, посланец матери, которую Тобиас недавно повстречал и которая от него спряталась!
Несколько минут Тобиас растерянно стоял в восьмиугольном зловонном помещении, по стенам которого стекала мутная жижа, время от времени внезапно шипевшая, будто хотела на него плюнуть.
Несомненно, они сейчас выстроились снаружи, безмолвным кордоном. Наручники позвякивают, смирительная рубашка уже приготовлена. Рыдание сдавило его болезненно пересохшее горло. Жажда! Жажда!.. Решившись от безысходности на все, Тобиас наконец покинул ротонду и, шатаясь, вышел на свежий воздух.
Он очень удивился, не обнаружив преследователей.
Однако чуть дальше (…внезапный ужас ввинтил ему глаза в голову…) — чуть дальше стоял тот пожилой господин и свистел. Он свистнул громко, один раз, два!
Стой! Стой!
Тобиас кинулся к нему; снял шляпу и, задыхаясь, заговорил:
— Не удивляйтесь, сударь, что я так возбужден! Я пережил нечто ужасное! Уверяю вас: я не сумасшедший! Еще нет! А также не пьяный и не отравленный! Поверьте! Не свистите, пожалуйста, вашим людям! Позвольте мне уйти!
Господин удивленно смерил его взглядом. Потом отступил на шаг и сказал:
— Что вы имеете в виду? Я вас не понимаю. Мне нет до вас никакого дела. Я высвистываю свою собаку.
Он опять свистнул. Тут подбежала темная овчарка и, виляя хвостом, прыгнула на хозяина.
— Извините, — пробормотал Тобиас и быстро ретировался. Несомненно, ему подстроили ловушку! О, он разглядел, как сверкнули глаза этого господина! Ему нужно побеспокоиться о своей безопасности.
Тобиас метнулся к Императорской аллее и бежал под деревьями, пока не почувствовал, что грудь вот-вот разорвется. Тогда он остановился и огляделся. Глубокая ночь, вокруг ни души. Уличные часы показывают половину первого.
V
Здесь, под сенью деревьев, он снял пиджак, положил его на асфальтовую дорожку, засучил рукав с темными большими пятнами, источающими запах крови, и, скрипнув зубами, со всей тщательностью — нарочито неторопливо — сделал себе две инъекции.
Он поднял склянку к свету далекого фонаря. Она была еще на две трети полной. Довольный, он сунул ее в карман брюк, извлек другую склянку, с эфирным спиртом, и протер предплечье. А также смочил эфиром лоб и шею.
Кусты шептались. Издалека приближался один из последних трамваев.
Тобиас быстро оделся.
Ах, как бы он хотел сейчас оказаться дома, чтобы за запертыми на замок и засов дверями без помех насладиться гибельным ядом. Однако он знал, что вернуться в свою меблированную комнату не может. Хозяйка наверняка заперла ее и запрятала ключ, чтобы Тобиас не попал внутрь.
Куда же, куда, бог ты мой, податься в столь бедственном положении! С непокрытой головой стоял он под звездами.
Неужели снова, как уже нередко случалось, ему придется ночь напролет блуждать по окрестностям, чтобы в конце концов встретить серое утро на канале либо у газового завода, который к этому часу вынырнет, как кулак, из тумана?
Эфир каким-то образом снизил бешеное возбуждение, державшее его в плену. Правда, пульс, как он чувствовал, еще бился в лихорадочном, ускоренном ритме. Или это одиночество — отсутствие людей — даровало ему относительный покой?
Он двинулся в путь с упорством наркотического фанатика, не ощущая ни мускулов своих, ни сухожилий. Вниз по длинной Императорской аллее до самого вокзала Вильмерсдорф-Фридэнау. Там он свернул в боковую улицу и вскоре уже стоял перед многоквартирным доходным домом.
Здесь, в большом ателье, жила Марион — его дорогая подружка из кафе.
Входная дверь была заперта. Он несколько раз свистнул и позвал:
— Марион, Марион!
Тщетно. Наверное, уже спит.
Пока в ожидании он расхаживал взад и вперед, овеваемый ночным воздухом вольного предместья, черное небо снова начало на него давить. Звезды роняли тяжелые липкие капли. Высокие дома действовали на него угнетающе. Ветер пел в раскачивающихся дуговых лампах, и они отбрасывали беспорядочные резкие блики.
Тобиас опять почувствовал страх. Он воровато оглянулся, скользнул в темный закоулок и всадил себе два новых укола.
Ах, тут жгучее пламя лихорадки снова вспыхнуло в нем! Голова раскалывалась, глаза расширились и таращились, как у паралитика. Тобиас беспокойно переступал с ноги на ногу.
Он уже плохо помнил, что его привело сюда, когда услышал приближающиеся к дому шаги.
Незнакомый господин остановился возле подъезда, позвякивая ключами.
Тобиас нерешительно приблизился к нему и поздоровался.
— Никто не открывает, — произнес он, запинаясь. — А я должен вызвать одну даму к ее больной родственнице…
Господин молча пропустил его в открывшуюся дверь и снова запер ее на ключ.
Тобиас включил свет и быстро побежал вверх по лестнице.
Внезапно ему пришло в голову, что лучше бы подождать, пока господин пройдет в свою квартиру. Он подождал. Уже на втором этаже пришедший открыл дверь и вошел. Дверь захлопнулась. Свет в подъезде погас. Сквозь цветные стекла окна на лестничной площадке фантастически пробивался снизу дрожащий свет фонарей.
Тобиас робко взбирался на пятый этаж, испытывая смертельный страх каждый раз, когда проходил мимо чьей-то квартиры.
Наверху, на пятом этаже, прикрытая, но не запертая дверь пропустила его в подобие коридора: переднюю со световым колодцем. В глубине была тяжелая железная дверь — вход в ателье Марион.
Тобиас включил свет. Поставил на подоконник бутылочку и футляр со шприцем. Протер окровавленную руку эфиром и насладился новым впрыскиванием.
На него с новой силой навалились галлюцинации.
Он обошел помещение. Снизу, с первого этажа, доносились голоса множества людей, собиравшихся подняться по лестнице. Неотчетливый, приглушенный шепот… Тобиас уловил лишь обрывки разговора:
— Пора прекратить безобразие… Настоящий скандал… Эта свинья погубит и себя, и родственников… Отправить его в психушку!.. Затолкаем в автомобиль… Хватайте прямо сейчас!.. И смотрите, чтобы он не выпил из склянки, с него станется…
Он задрожал. Пот лился по рукам (…или то была кровь?). Свет снова погас, и раздался голос матери:
— Тобиас, сыночек! Умоляю тебя! … Тобиас, Тобиас! … Тобиас!
Голос затих на этой жалобной ноте. Топ, топ, топ! Шаги по лестнице вверх, равномерные и все ближе. Шепот же ни на миг не умолкал.
Отважится ли он включить свет? … Он отважился.
…И увидел прямо у своих ног… еще бьющееся в корчах тело умирающей матери. Рядом сидела на корточках его сестра — в черном платье, лицо под черной вуалью — и, опустив голову, тихо плакала.
Тобиас отпрянул. Прижался пылающим лицом к стене.
VI
Сердце колотилось так, что казалось, будто молоток бьет по черепу. Через некоторое время Тобиас обернулся. Привидение исчезло. Он быстро сделал новый укол и начал — сперва тихо, затем все громче и громче — молотить в железную дверь.
Потом наклонился к замочной скважине и сдавленным голосом крикнул:
— Марион! Марион!
Все это время он то и дело оглядывался, чтобы на него не напали сзади.
Наконец через замочную скважину он увидел, что внутри загорелся свет. Тень на полу шевельнулась и приблизилась к двери. Слабый заспанный голос, голос Марион, тревожно спросил:
— Боже мой, кто там?
— Это я, я, Тобиас… Марион, открой, впусти меня!
Дверь, тихо взвизгнув, отворилась. Тобиас — после последних, быстро следующих одно за другим впрыскиваний его охватило дикое возбуждение, — шатаясь, вошел в комнату.
Марион, в ночной сорочке, стояла перед ним со свечою в руке. Она не очень удивилась: Тобиас уже не в первый раз навещал ее ночью.
Девушка, хотя очень устала (было уже около половины третьего), не выказала недовольства. Молча постелила ему одеяло на походную кровать, стоявшую за ширмой.
— Укладывайся, — сказала. — И дай-ка мне кокаин.
Она знала, что просит напрасно: склянку ей не отобрать даже силой.
Тобиас отрицательно мотнул головой. Он поставил свечу на стул рядом со складной кроватью и присел на край постели, осоловело уставившись на подругу, которая снова легла.
— Ты хорошо заперла дверь? А окна закрыты? — спросил.
— Да-да, конечно!
Он снял пиджак.
Марион охнула и отвернулась.
Ясное дело! Выглядел он отвратительно!
Оба рукава рубашки — до самых запястий — задубели и почернели от крови. От них скверно пахло.
— Пожалуйста, побыстрее, — шепнула Марион. — И не запачкай простыни кровью.
Она так и лежала — отвернувшись. Боролась с подступающей к горлу тошнотой. Вдруг поднялась, и в углу комнаты ее вырвало. Девушка тихо заплакала.
Тобиас, отчаявшийся и беспомощный, тоже начал выть — во весь голос. Он потрясал кулаками, бессмысленно таращился в потолок.
Марион, побледнев как мел, подскочила к нему, зажала рукой рот.
— Тихо, тихо, — шептала ему в ухо. — Тебя никто не должен услышать, иначе меня вышвырнут!
Нет! Никто не слышал Несчастного, и меньше всего — тот добрый Отец, чей неумолимый черный лоб стоял перед огромными окнами ателье: упрямо, недосягаемо, неподвижно!
— Ну же, ложись и успокойся! — сказала Марион. — Я хочу спать. Погаси свет.
Тобиас полностью разделся. Марион, вздрогнув, отвела взгляд. Полы рубашки тоже пропитались кровью из-за уколов в оба бедра. Это была его единственная рубашка, которую он носил уже три недели; все другое белье конфисковала хозяйка в Шарлоттенбурге — в счет задолженности по квартплате. Тобиас вонял, испытывая отвращение к самому себе, — мерзко, гадко.
Он поставил аптечную склянку на стул, приготовил шприц, вытянулся на постели, не накрываясь одеялом, и задул свечу.
Не дыша ждал несколько минут: неподвижно глядел в потолок, который с этой стороны — на половину крыши и еще на полстены вниз — был стеклянным.
Марион не шевелилась. Через комнату ползло, вяло и клейко, ночное время. Казалось, оно протянулось поперек ателье, от стены до стены, в виде темных липких нитей, источающих запах запекшейся крови, смешанный со сладковатым ароматом кокаина и бодрящим духом эфира.
Стояла мертвая тишина. Марион, казалось, спала. Только ночной ветер тихо дребезжал оконными стеклами. Тобиас стучал зубами, как с ним бывало всегда, когда кокаиновое отравление достигало определенной стадии. Лицо его тогда искажалось, виски пульсировали. На днях, на Александерплац, не убежала ли от него с криком хромая старуха, увидев это перекошенное лицо?
Голова не работала. Тобиас лежал неподвижно, уставясь в потолок. Время от времени — вслепую — делал себе в темноте кокаиновые инъекции. Он чувствовал, как по его искромсанным бедрам, исколотым рукам течет кровь. Конечно, она капала и на простыни, которые Марион просила поберечь. Его это больше не заботило. Сейчас он был отравлен до такой степени, что всаживал себе шприц почти механически, со все более короткими промежутками: ибо нуждался в этом, как в дыхании или пище, без этого вообще не мог бы существовать.
Внезапно его внимание привлекли тени, скользящие по стеклянным стенам и стеклянной половине потолка. Какое-то время он недоверчиво наблюдал за ними.
Приглядевшись внимательнее, он, как ему показалось, отчетливо увидел, что тени это человеческие — тени голов, рук, ног людей, которые что-то делают на краю крыши.
Теперь сквозь стекло доносился и тихий шепот. Тобиас различил три голоса — мужских, — которые оживленно переговаривались. Он продолжал опасливо наблюдать за тенями. Видел, как они извлекают свой инструмент — рычаг, клещи, ломик. Их произносимые шепотом слова, тихие возгласы точно соответствовали этим движениям.
— Внимание! — услыхал он. — Раз, два, три… взялись!
И затем — отчетливый треск.
По комнате прошел ветерок — сквозняк сверху, как ему померещилось. Тобиас ощутил это дуновение всем телом.
Страх его быстро нарастал. Это взломщики! Или — полицейские ищейки!.. Ведь рассказывал же художник Людвиг М., живущий на Юго-Западном проспекте, недалеко отсюда, как, возвращаясь в свою мастерскую, встретил между складами взломщика…
Парализующий страх обжигал глотку. Он, Тобиас, лежит здесь беспомощный, истекающий кровью, больной… чуть ли не при смерти. Марион, беззащитная девочка, спит. Если это взломщики, они запросто перережут им горло. Если же полицейские, то заберут обоих в кутузку — и ему, Тобиасу, будет предъявлено обвинение. Его засадят в тюремную психушку, на долгие годы, и тогда прости-прощай кокаин.
Он тихо поднялся и растолкал подругу; та крепко спала.
Испуганно вскочила:
— Что? Что?
Тобиас зашептал, показывая на стеклянный потолок:
— Видишь? Ты видишь там людей?
Тени по-прежнему двигались.
— Каких людей? — испуганно спросила Марион.
— Вон там, там — тени на крыше, — пояснил Тобиас. — Это взломщики или агенты полиции. Боже, что нам делать, Марион?
Марион, окончательно проснувшись, с ужасом взглянула в глаза Тобиасу.
— Вздор! — сказала. — Это тени дуговых фонарей снизу, с улицы.
Тобиас тряхнул головой.
— Дуговые фонари не отбрасывают теней, — пробормотал он и снова с перекошенным лицом уставился в потолок.
Марион начала сомневаться в его вменяемости. Неужто и до этого дошло? — подумалось ей.
Смутный страх пополз вверх по позвоночнику. С этим сумасшедшим, перед которым она беззащитна, одна, в спящем доме! Она не знала, что делать. Пока что надо его успокоить. Утро вечера мудренее. Она принялась уговаривать:
— Поверь, это тени деревьев, и труб, и вентиляторов на крыше. Фонарь качается на ветру, вот тени и движутся. Спи давай!
Тобиаса это не убедило, но он немного успокоился. Сказал, что спать не будет — понаблюдает еще.
— Где твой револьвер? У тебя ведь был маленький револьвер, где же он? — спросил Тобиас.
Марион, однако, побоялась давать ему оружие.
— Я не помню, где он, — сказала. — Ложись-ка, это точно не взломщики.
Тобиас решил, что поищет револьвер, когда Марион уснет. Он улегся и стал следить за тенями, которые непрерывно раскачивались и, казалось, протягивали что-то друг другу.
Тусклый свет уже пробивался сквозь стекла, края которых обозначились резче. Забрезжила первая полоска зари.
VII
Тобиас посмотрел склянку на свет. И ужаснулся. Жидкости оставалось совсем чуть-чуть, с палец. Невыразимый страх впился ему в затылок… Кокаина нет больше!..
А день поднимался: ненавистный день, что погонит его к людям, которые сплошь его враги и которых он безмерно боится. Он ворочался с боку на бок, в тупом отчаянии. Голова от этого страха раскалялась все больше. Жаркая ярость довела его до того, что он сделал себе еще две инъекции. Остаток из склянки выпил. Полость рта была бесчувственной, как бархат: словно ее покрывал ворс. Тобиас засунул в рот палец — глубоко-глубоко, до самой глотки.
Теперь, в самом деле, пришла беда! Что же теперь делать? Что ему время, что ему жизнь — если нет яда, которого требуют тело и душа, которого жаждет все его естество?
Забыт страх перед взломщиками и полицейскими, померкла даже ужасная перспектива психушки! Только одно переполняет его сейчас, одно выжигает изнутри: это непреклонное, неумолимое, необоримое, метафизически-непостижимое влечение — желание раздобыть яд, который означает для него дыхание и жизнь, воздух и питье, бытие и время!
Трясущимися руками зажег он свечу. Он хотел убедиться наверняка, что в склянке больше ничего нет. Хотя он только что, буквально секунду назад, выпил ее содержимое, желание бессмысленно побеждало логику: в склянке должно, должно оставаться еще хоть что-то! Или, быть может, накануне вечером он купил два флакона, и просто забыл об этом? Или где-то здесь в комнате стоит флакон, спрятанный с прошлого раза?
Он поднес склянку к пламени свечи. Нет, нет, нет! Внутри пусто! Он перевернул ее, просунул язык в горлышко. Ничего!
Тут словно грянул далекий гром, заполнивший комнату грохотом, и красным полыхнуло в окно. День мощно набухал и глухо на него злился.
Он встал с кровати и — ползая на коленях, пачкаясь собственной кровью, закапавшей пол — принялся обыскивать помещение. Зрению он не доверял. Ощупывал каждый предмет, брал его в руки и подносил к глазам. Не это ли бутылочка с кокаином… или вон то… вон то? Где гарантия, что глаза не обманывают? В самом ли деле предмет, похожий на шлепанец, есть шлепанец и только? Как бы это проверить?
Ах, сколько ни искал, он ничего не нашел!
В нижнем ящике комода (до которого добрался, ползая по полу) Тобиас нащупал револьвер и сколько-то патронов. И то и другое он положил на стул. Но теней уже не было видно.
Окна приятно окрасились в нежно-розовый цвет, из этой розовости с величавым достоинством поднимался молодой летний день, ясный и безмятежный. Тут милые пташки снова защебетали, радуясь свету.
VIII
Тобиас поднялся и подошел к окну. Безмолвно стоял он, озаряемый мощным светом, который сам рождал себя на востоке и обрушивался на него — на обезображенное, кровоточащее тело, сейчас бессознательно подставлявшее себя под небесные лучи, купавшееся в них. Тобиас отворил окно и вздрогнул, когда его обдало свежим ветром.
Марион, золотой ангел, крепко спала. Тобиас прошел в ванную — она располагалась рядом — и напустил в ванну теплой воды. Обмыл свои раны и все тело, нервно вздрагивавшее, когда к нему прикасались руки. Затем надел окровавленную рубашку и все прочее. Маленький будильник показывал без чего-то семь.
Тобиас подошел к Марион и долго смотрел на спящую. Потом, наклонившись, поцеловал ее в лоб.
Она проснулась.
— Марион, — сказал он, — мне пора. Нет ли у тебя куска хлеба? Очень есть хочется.
— Погоди-ка, — откликнулась та, — я встану и что-нибудь приготовлю.
Он отошел за ширму и присел на свою постель. Большие пятна крови остались на подушке и скомканных простынях, валявшихся на кровати и на полу. На стуле рядом с кроватью Тобиас увидел револьвер. Он зарядил шесть лож барабана и сунул оружие в карман.
Он был совершенно спокоен, но бесконечно устал. Марион оделась и прошла в кухонную нишу, чтобы на газовой плите приготовить суп.
Тобиас молча смотрел через окно на пригородные пустыри.
Здесь еще шло строительство. Тянулись земельные участки, обнесенные проволочной сеткой и поросшие грязной травой. Асфальтированные улицы, на которых пока не было домов, пересекались и уходили вдаль, исчезая в блеске утреннего солнца. Птицы нежно пели. Небо, глубокого синего оттенка, посылало мягкие дуновения. Отара кудлатых облаков медленно брела по лазурному лугу.
Марион принесла суп, густой и наваристый; Тобиас выхлебал его в мгновение ока. Несколько ломтиков черствого хлеба, принесенных девушкой, он тоже съел. Как всегда, когда прекращалось воздействие кокаиновой отравы на желудок, Тобиаса мучили волчий аппетит и жажда. Он съел две полные тарелки супа. Марион была приветлива и добра, даже болтала с ним. Она не просила его отказаться от кокаина. Знала, что такие просьбы бесполезны.
В нем жила огромная благодарность к этому доброму созданию, единственному человеку, который не оттолкнул его — отщепенца, не имеющего друзей, с отвращением извергаемого всяким домом, как извергают блевотину.
— Деньги у тебя есть? — спросила Марион.
Он отрицательно качнул головой.
— У меня осталась последняя марка, я могу дать тебе из нее пятьдесят пфеннигов. И вот еще: пищевые талоны Народной кухни.
Она отдала их ему.
Тут он уронил голову на стол и заплакал. Рыдание само прорвалось из груди. Он схватил нежную девичью руку и прижался к ней своим безумным лицом. Рука повлажнела от слез. Марион тихо гладила его по волосам:
— Бедный Тобиас!
IX
Он еще немного посидел у нее. Затем решительно схватил свою шляпу, поцеловал на прощание руку Марион и удалился.
Он принял меры, чтобы на лестнице не попасться никому на глаза. Странно было спускаться там, где еще недавно к нему приставали призраки. Он чувствовал во рту неприятный привкус.
Внизу, у подъезда, его приветствовало ясное и радостное солнечное сияние.
Тобиас решил погулять по окрестностям, бесцельно бродил по пустынным улицам. В этот ранний утренний час прохожие попадались редко.
Колокола близлежащих церквей начали раскачиваться; протяжный, далеко слышный звон разливался в воздухе — таком прозрачном и свежем, какой Тобиасу еще не доводилось вдыхать.
Тобиас брел от одной живописной площади к другой и дивился разноцветным домам, которые с непостижимым спокойствием — словно точеные шахматные фигуры — тянулись в это наполненное песнопением небо. Было воскресенье. Маленькие серебристые облака медленно плыли по вышнему синему морю и скапливались в гавани горизонта.
Тобиас вышел к Императорской аллее.
Трамваи, позвякивая и громыхая, проносились мимо: их затягивал вихрь жизни, движения.
На площади Фридриха Вильгельма Тобиас обошел вокруг красной церкви. Ему хотелось войти туда. Но, приблизившись к входу, он почувствовал, что внутри есть люди.
И его снова охватила эта угрюмая робость, этот порожденный ночными муками страх, который гнал его ото всех накрытых столов, ото всех людей и из всех помещений.
Нет для него выхода!
Он остановился и разжал ладонь. Рассматривал ее долго и в глубокой задумчивости. Затем оглядел свой грязный костюм, стоптанные сапоги. На рукавах светлого пиджака проступили пятна крови, и на брюках тоже остались ее следы.
Когда за спиной у него зазвучали шаги, он вздрогнул.
Это был священник, идущий в церковь.
Тобиас медленно двинулся дальше по аллее, вдоль палисадников.
На каком-то балкончике завтракали отец, мать и дети. Раздался веселый смех. Тобиас украдкой взглянул на смеющихся. В нем снова шевельнулся голод.
…Тут он понял, что не переживет вечер этого воскресенья.
Могучий демон больше не схватит его и не толкнет во мрак.
У него нет ничего, чему он мог бы порадоваться. Он — неимущий изгой, больной и всеми проклинаемый. Нет у него ни еды, ни денег, ни приличной одежды, ни жилья, ни друзей, ни ближних. А главное — нет воли, нет сил, чтобы обрести все это.
Отрава, ставшая для него судьбой, разлеглась, словно гигантский зверь, над целым городом, над линией горизонта и над самой жизнью Тобиаса: Харибда, которая проглотит его, от которой нельзя спастись.
Он, израненный, так и будет, стараясь не привлекать к себе внимания, каждодневно влачить свою жизнь от утра до вечера — пока один из вечеров не ввергнет его в безумие.
Он вошел в первый попавшийся подъезд и достал револьвер. Снял его с предохранителя; задумался, как бы половчее выстрелить. В конце концов открыл рот и прижал дуло к нёбу. Так будет хорошо.
Он спустил курок. Звук выстрела гулко разнесся по дому.
Тобиас рухнул, словно упал перед кем-то на колени.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Сбежавшиеся жильцы нашли его тело. Ошметки мозга висели повсюду: по стенам, на перилах и ступенях лестницы.
На улице щебетали птицы, и какой-то трамвай прогрохотал сквозь утро — вниз по аллее, в сторону центра Берлина.
1917