Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2011
…Сервантес написал Евангелие нам — от Дон Кихота#
Карен Степанян
Достоевский и Сервантес: диалог в большом времени[1]
Как писал М. Бахтин, каждое крупное
художественное произведение, входящее в “большое время”, обогащается “новыми
значениями, новыми смыслами”, все более раскрывая заложенное в нем содержание.
Нередко это происходит в результате встречи с другим крупным художественным
явлением: “один смысл раскрывает свои глубины, встретившись и соприкоснувшись с
другим <…> смыслом: между ними начинается как бы диалог”[2]. К романам “Дон Кихот” и
“Идиот” это относится в высшей степени. Со времени создания первого из этих
гениальных произведений прошло почти четыре века, второго — около ста сорока
лет, но можем ли мы сказать, что поняли хотя бы в главном ту правду о человеке
и человечестве, которая заложена в них? Осмелимся сказать, что далеко не
полностью (по ироническому замечанию испанского философа Х. Ортеги-и-Гассета,
“Сервантес на небесах все вслушивается в наши споры о его романе, ожидая, когда
у него родится внук, чтобы понять его”[3]; то
же можно с еще большим правом сказать о Достоевском). Споры, активно ведущиеся
сейчас в России вокруг романа “Идиот”, помогают по-новому понять и роман “Дон
Кихот”, и, главное, перекличку этих произведений через века. Но еще более важен
диалог — опять же в бахтинском понимании — между “завершенными высказываниями”
их авторов, Достоевского и Сервантеса, в контексте мировой культуры, духовного
развития Испании и России.
Есть немало общего в биографиях
Сервантеса и Достоевского. Оба происходили из старинных, но обедневших
дворянских родов. Оба узнали в молодости тяготы военной службы и вынесли почти
одинаковый срок (4-5 лет) тягчайшей неволи: сибирская каторга у Достоевского и
алжирский плен у Сервантеса. Мы помним о пережитом Достоевским ожидании
неминуемой смертной казни, отмененной в последний момент. Сервантесу такие
страшные мгновения пришлось вынести даже несколько раз, когда срывались
организованные им попытки побега из алжирского плена.
Надо ли говорить, сколь многое дал обоим
писателям этот уникальный в истории
мировой литературы опыт — опыт существования в условиях экстремальных,
выявляющих все свойства человеческой натуры, вплоть до пребывания буквально на грани жизни и смерти?
Кстати, интересно, что и тот, и другой вышли на свободу, когда им исполнилось
33 года. Свою литературную деятельность Сервантес начал, как и Достоевский, с
драматического жанра (впоследствии драматургичность
их романов будут отмечать как совершенно особое в мировой прозе явление).
Обоим приходилось почти всю жизнь отчаянно бороться с нищетой.
Очень схожи типологически и те ситуации,
в которых создавали свои шедевры испанский и русский писатели.
“Есть мировая перекличка от страны к
стране”, — писал Константин Бальмонт[4].
Многое объединяет Испанию и Россию. В период Реконкисты, восстанавливая и вновь
создавая свое государство в противоборстве с иноземными захватчиками, испанцы
опирались на веру как основу жизни нации — как и Россия в эти же времена и
позже, противостоя татарам, немцам, шведам и полякам; и потом еще много веков религиозность отмечали как одну из
определяющих особенностей русского и испанского менталитета. Очень важно и
нахождение в некоем пограничье между европейским и мусульманским, западным и
восточным мирами и культурами, а также между Европой и Америкой (Латинской) —
как Россия между Европой и Азией. Испанский литературовед Г. Диас-Плаха пишет:
“Как не отметить тот исторический факт, что в прошлом и Испания, и Россия
складывались в пограничных зонах, на окраинах Европы? <…> И вы и мы
чувствуем себя частью Европы, но вместе с тем умеем взглянуть на европейскую
культуру извне, из более широкого исторического контекста”[5]. И,
рискнем сказать, на пике этого схождения
двух духовных континентов — России и Испании — находятся именно Достоевский и
Сервантес. Совершенно не случайно писал Юрий Айхенвальд: “Пускай Испания —
историческая родина Дон Кихота. В России он нашел себе второе отечество”[6].
Кризисная для традиционных ценностей
эпоха Возрождения в Испании имела свою специфику — и философскую, и
литературную. Замечательный испанский поэт и философ Мигель де Унамуно писал:
Испания “прошла, по необходимости, через Возрождение, Реформацию и Революцию,
кое-чему научившись, правда, у них, но сохранив нетронутой свою душу…”[7]. “В
эпоху Возрождения (XVI-XVII вв.) испанский гуманизм органически вобрал в себя
средневековое мироощущение, поэтому испанская философия (того времени. — К. С.) имела скорее религиозный, чем
светский характер”[8]. А один из крупнейших
современных испанских писателей Хосе Лосано Хименес утверждал, что “в Испании
Возрождение носило литературный характер” и литература обретала “статус способа
познания реальности, т. е. возможности говорить об истине и мыслить через
повествование — что так заботило самого Сервантеса”[9].
Русская религиозная философия, начиная с
последней трети XIX в., ставила перед собой те же задачи: осмысление роли
человека в мироздании, определение границ его свободы и степени ответственности
за мировое зло, перспективы его грядущего обновления. Но прежде того статус “способа познания” реальности и истины обрела
русская классическая литература. Создававшаяся в эпоху, быть может, еще более
сурового, нежели на рубеже XVI-XVII веков, кризиса традиционных ценностей,
утраты основ человеческого существования, она взяла на себя миссию восстановить
эти основы, используя многовековой отечественный и мировой духовный опыт.
Творчество Достоевского — на мой, возможно, субъективный взгляд — квинтэссенция
этой грандиозной работы.
Говоря о “Дон Кихоте”, известный теоретик
литературы Д. Лукач писал: “Этот первый великий роман в мировой литературе
появляется на пороге эпохи, когда христианский Бог начинает устраняться из
мира; когда человек оказывается одиноким и может обрести смысл и субстанцию
только в своей бездомной душе”[10].
Такая эпоха наступала в России в середине XIX века и в силу особенностей
развития страны была наиболее остро прочувствована именно здесь.
Но была и другая важнейшая типологическая
общность времен создания романов “Дон Кихот” и “Идиот”. Испания в XVI веке
переживала невиданный расцвет. Было наконец завершено освобождение от
мавританского ига и произошло объединение страны, состоявшей до XV века из
разрозненных королевств. С воцарением на испанском престоле в 1516 году
императора Карла I из династии Габсбургов под властью испанской короны
оказалась большая часть Германии и Италии, нынешние Голландия и Бельгия;
открытие Колумбом Америки и создание центрально-американских и
латиноамериканских колоний привело к колоссальному обогащению и расширению
границ империи, над которой действительно, как тогда говорили, “не заходило
солнце”. Вторую половину XVI века и XVII век принято называть Золотым веком
испанской культуры. Современниками Сервантеса были Лопе де Вега, Кальдерон,
Тирсо де Молина, Кеведо, Матео Алеман, Гарсиласо де ла Вега, Гонгора, Эль
Греко, Веласкес, Мурильо…
Сходной была и ситуация в Российской
империи времен Достоевского. После разгрома Наполеона Россия стала ведущей
силой в мировой политике, а после отмены крепостного права по-настоящему
перешла от феодализма в буржуазное настоящее, и, как с горечью писал
Достоевский, культ денежного мешка стал вытеснять в сознании людей все прежние
ценности, изменилась вся иерархия
ценностей. Но начало этого периода
знаменовалось энергичным подъемом во всех областях, а какими величайшими
именами в литературе и искусстве отмечен русский XIX век, видимо, не стоит и
говорить.
И
вот именно в такие времена невиданного подъема и могущества своих стран два
великих писателя создают произведения, основной темой которых является определение
границ земной власти человека, ставящего своей задачей индивидуальными усилиями
и личным примером переделать мир, превратить его из злого в хороший,
преобразить ад в рай.
* * *
Как ни удивительно, но в художественных
произведениях и в статьях и письмах Достоевского первой половины его жизни
упоминания имени Сервантеса и его героя практически отсутствуют.
А известен герой Сервантеса был в России
уже во времена Петра I: в ходе одной из поездок в Европу, проезжая по
Австрийским Нидерландам и увидев в каком-то месте “великое множество ветряных
мельниц, государь, рассмеявшись, Павлу Ивановичу Ягушинскому сказал: ▒То-то бы
для Дон-Кишотов было здесь работы!’”[11].
Первая публикация “Дон Кихота” на русском языке (только начальные двадцать семь
глав) относится к 1769 году, переводчиком был некто Игнатий Тейлс, перевод был
сделан с французского издания. Второй перевод — тоже с французского — был
сделан в конце XVIII века Николаем Осиповым. Уже тогда “Дон Кихот”, по
утверждению М. Дмитриева, “непременно находился в каждой деревенской
библиотеке”[12] — библиотеке дворянской
усадьбы, разумеется. С 1804-го по 1806 год выходят шесть томов нового перевода,
сделанного замечательным русским поэтом Василием Андреевичем Жуковским, — но
опять-таки по французской версии романа. Наконец, в 1838 году Белинский
поздравлял русских читателей с выходом “великолепного издания” “Дон Кихота”.
Это был перевод первой части романа Сервантеса (уже с языка оригинала, хотя
некоторыми это оспаривается), выполненный К. Масальским. Но перевод второй
части Масальским осуществлен не был, это сделал только В. Карелин в 1868 году.
Таким образом, полного качественного перевода “Дон Кихота” на русский язык к
середине XIX века не существовало. В полном виде Достоевский читал роман,
видимо, все же по-французски, в переводе Луи Виардо. Первое издание этого
перевода вышло в 1836-м, второе — в 1862-1863 годах (за несколько лет до начала
работы Достоевского над романом “Идиот”). Именно это издание имелось в
библиотеке Достоевского[13];
о “превосходном переводе” “Дон Кихота”,
сделанном Луи Виардо, Достоевский писал в статье “По поводу выставки” в 1864
году. Но вот когда Достоевский
впервые прочитал роман Сервантеса и каковы были его первые впечатления от этого
произведения, мы, к сожалению, не знаем. Особенно любопытно, что в письмах
молодого Достоевского брату (служившему в Ревеле), в которых описываются
читательские впечатления будущего писателя и которые представляют собой как бы
краткий курс истории мировой литературы от Гомера до Бальзака и от Корнеля до Гофмана,
имя Сервантеса не упоминается ни разу.
Первое
краткое
упоминание о “Дон Кихоте” мы встречаем у Достоевского в маленьком
юмористическом “Романе в девяти письмах”, написанном, по словам автора, “за
одну ночь” в ноябре 1845 года. Потом — еще одно, тоже краткое, упоминание в
показаниях по делу петрашевцев; далее — почти 20-летний перерыв, и, кроме вышеприведенных слов о переводе, имя
Дон Кихота возникает еще только раз в неподписанной статье в журнале “Время” в
1864 году. За первые сорок с лишним лет жизни Достоевского — это все.
А уже находясь на вершине развития своего
творческого дара, в 1876 году, после создания
романов “Идиот” и “Бесы”, Достоевский писал о романе “Дон Кихот” в “Дневнике
писателя”: “Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения[14]. Это пока последнее и величайшее слово человеческой
мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек, и
если б кончилась земля и спросили там, где-нибудь, людей: ▒Что вы, поняли ли
вашу жизнь на земле и что можете о ней заключить?’ — то человек мог бы молча
подать Дон Кихота: ▒Вот мое заключение о жизни и — можете ли вы за него осудить
меня?’ Я не утверждаю, что человек был бы прав, сказав это, но…”
Но мы несколько забежали вперед. В 1866
году выходит в свет роман “Преступление и наказание”, в котором с невиданной
прежде в литературе силой показан ужас положения человека, отпавшего от Бога, и
намечен путь преображения человеческой природы. Уже здесь, по существу, была выявлена “донкихотская” проблема, о
которой пойдет речь в дальнейшем: совместимы ли любовь к человечеству, желание
помочь людям, со стремлением к личной славе, жаждой приобщиться к избранным,
вправе ли человек устанавливать справедливость в мире по собственному разумению
и решать: “кому жить, кому умирать”? Но в этом первом великом романе
Достоевского личное, эгоистическое начало в Раскольникове заметно перевешивает
все остальное, он скорее вождь и бунтарь, нежели человеколюбец. Дальнейшее
развитие творческой мысли Достоевского потребовало решения вопроса: а как может
жить и что должен делать в современном мире человек, действующий не наперекор
воле Бога, как Раскольников, а “по Богу”, в соответствии с христианскими
заповедями смирения и служения ближним, — то есть “положительно прекрасный”, по
определению самого писателя, человек, какие опасности подстерегают его на этом пути.
И вот
тут в сознании Достоевского первым из всех созданий его предшественников
встает образ Дон Кихота. В письме к племяннице Софье Ивановой он признается:
“Главная мысль романа — изобразить положительно прекрасного человека. Труднее
этого нет ничего на свете, а особенно
теперь. Все писатели, не только наши, но все европейские, кто только не брался за изображение положительно
прекрасного, — всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть
идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы — еще далеко не выработался.
На свете есть одно только положительно прекрасное лицо — Христос, так что
явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное
чудо. <…> Из прекрасных лиц в литературе
христианской стоит законченнее всего Дон Кихот. Но он прекрасен единственно
потому, что в то же время и смешон. Пиквик Диккенса (бесконечно слабейшая
мысль, чем Дон Кихот; но все-таки огромная) тоже смешон и тем только и берет.
<…> У меня нет ничего подобного, ничего решительно, и потому боюсь
страшно, что будет положительная неудача”.
О том, что “получилось” у Достоевского в
романе “Идиот”, мы будем говорить далее. Пока же вспомним еще одно высказывание
Достоевского о создании Сервантеса, сделанное спустя несколько лет после
окончания работы над романом о “положительно прекрасном” человеке. “Эту самую грустную из книг не забудет взять с
собой человек на последний суд Божий. Он укажет на сообщенную в ней глубочайшую и роковую тайну человека и
человечества. Укажет на то, что величайшая красота человека, величайшая чистота
его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и, наконец, величайший ум
— все это нередко (увы, так часто даже) обращается в посмеяние человечеством
единственно потому, что этим благороднейшим и богатейшим дарам, которыми даже
часто бывает награжден человек, недоставало одного только последнего дара —
именно: гения, чтобы управить всем
богатством этих даров и всем могуществом их, — управить и направить все это могущество
на правдивый, а не фантастический и сумасшедший путь деятельности, во благо
человечества!” Никто почему-то до сих
пор не обращал внимания, что тем самым Достоевский лишает “hidalgo ingenioso” — лишает “именно: гения”! Попробуем разобраться в этом.
Дон Кихот и князь Мышкин стремятся
спасать души и тела своих ближних, “воскрешать” их, восстанавливать
справедливость, помогать страдающим и обиженным. При этом они отдаются своей
миссии беззаветно, вплоть до готовности “пожертвовать собой”. В подготовительных
материалах к роману “Идиот” Достоевский трижды назвал своего героя “Князь
Христос”. Мигель де Унамуно в своей книге “Житие Дон Кихота и Санчо” приводит
многочисленные параллели между земной жизнью Христа и романной историей Дон
Кихота[15]. Это
же делает в своих “Лекциях о Дон Кихоте” В. Набоков[16]. На
одной из иллюстраций Сальвадора Дали к “Дон Кихоту” главный герой изображен в
позе распятого Христа. Распятым (но на дубе, к которому прислонено его
“копьецо”) изображен Дон Кихот, “кастильский Христос”, и на рисунке Мигеля де
Унамуно, включенном в его книгу “Житие Дон Кихота и Санчо”. Но главное,
конечно, в том, с чем отправляются герои Сервантеса и Достоевского “в мир”, что
им удается там сделать и к чему они приходят в результате своего земного пути.
Решив стать странствующим рыцарем, Дон
Кихот вознамерился “тотчас же осуществить свой замысел, ибо он полагал, что
всякое промедление с его стороны может пагубно отозваться на человеческом роде: сколько беззаконий
предстоит ему устранить, сколько кривды выпрямить (почти прямая цитата из
пророчества Исайи [Ис. 40:3-5] и слов Иоанна Крестителя, предрекающих приход
Спасителя [Лк. 3:5. — К. С.]),
несправедливостей устранить, злоупотреблений искоренить, скольких обездоленных
удовлетворить”[17]. При этом он уверен, что
знает, в чем справедливость, ибо закон и уложения для странствующего рыцаря —
его меч и его “собственная добрая воля”. В определенной степени это можно
уподобить намерениям Мышкина, заявленным в самом начале романа “Идиот”: он едет
в Россию, полагая, что после своего швейцарского затворничества “теперь к людям
идет”, чтобы “исполнить свое дело честно и твердо”, рассчитывая “умнее всех
прожить” и, пожалуй, “мысль имеет поучать”. Дон Кихот же уверен, что может не
только “покровительствовать и помогать несчастным, живущим в этом мире”, но и
“вызволять и выручать обездоленных, отошедших в мир иной” и делать добро
“душам, томящимся в чистилище”, то есть претендует на явно божественные
прерогативы.
Но первый же “подвиг” его на постоялом
дворе завершается тем, что он разбивает головы двум совершенно безвинным
погонщикам мулов, чуть не убив их, а затем переименовывает двух дам легкого
поведения (называя их “чистые девы”) и прибавляет к их новым именам титул
“донья”; так же как ранее он переименовывает свою деревенскую знакомую Альдонсу
(общеупотребительное имя для девушек с сомнительной репутацией, вошедшее в
испанскую пословицу: “если не найдется (честной) девицы, хороша и Альдонса”) —
в Дульсинею Тобосскую. Можно вспомнить тут предложение Мышкиным руки и сердца и
титула княгини Настасье Филипповне, после чего она, “как все утверждали потом,
<…> и помешалась”.
Затем следует первое вмешательство Дон
Кихота в происходящее в мире с целью искоренить несправедливость — история с
подростком Андресом и избивавшим его хозяином Хуаном Альдудо, — история,
заканчивающаяся весьма печально для Андреса, которого после отъезда Дон Кихота
хозяин избил втрое сильнее и тот остался на всю жизнь калекой. Дон Кихот же
уезжает “в восторге <…> и весьма довольный собою”, по ироничному замечанию
повествователя. Встретив Дон Кихота вновь — уже во время его второго выезда “в
мир”, — Андрес восклицает в ярости: в следующий раз “не защищайте и не
выручайте меня и не избавляйте от беды, ибо ваша защита навлечет на меня еще горшую, будьте вы прокляты Богом, а
вместе с вашей милостью и все странствующие рыцари, <…> чтобы с ними
все так рыцарствовали, как они порыцарствовали со мной”.
В структуре романа “Идиот” Андреса можно
сравнить, полагаю, с самым непримиримым противником Мышкина — Ипполитом, при
первом же столкновении с участливым отношением князя восклицающим: “Если я
кого-нибудь здесь ненавижу <…> вас, вас, иезуитская, паточная душонка,
идиот, миллионер-благодетель, вас более всех и всего на свете! <…> Это
вы меня довели до припадка! <…> Не надо мне ваших благодеяний!” В
финале Ипполит, так и не получив от князя никакой помощи, кроме фразы “Пройдите
мимо нас и простите нам наше счастье”, умирает в злобе, отчаянии и “ужасном
волнении”.
Встретившись некоторое время спустя с
монахами-бенедиктинцами и экипажем дамы из Бискайи, Дон Кихот чуть не убивает
монаха, а затем, набросившись на бискайца, бьет того мечом так, что “кровь
хлынула у него из носа, изо рта, из ушей”. После этого наш рыцарь нападает на
похоронные дроги, причем тут повествователь, ранее ограничивавшийся лишь
намеками, уже напрямую сравнивает его с дьяволом. Сопровождающие процессию люди
разбегаются, одного из них, бакалавра, сбрасывает испуганный мул и у него
оказывается сломана нога. Когда Дон Кихот громогласно заявляет ему, что
странствует по свету, “выпрямляя кривду и вступаясь за обиженных”, бакалавр
отвечает, что лично его он искалечил, и ногу ему теперь не выпрямить до конца
дней, и обида ему тоже нанесена до конца дней. На что Дон Кихот не находит
ничего лучшего, чем заявить ему: “раз на раз не приходится”. Но очень
характерно, что при этом у него “жалкий вид”, и именно здесь Санчо впервые называет своего господина “рыцарем
Печального Образа”. И в дальнейшем все “подвиги” Дон Кихота либо приносят
убыток окружающим (“победы” над стадами коз и овец и винными бурдюками), либо
же те, кому он пытался помочь, оказываются в положении худшем, чем были до того
(Андрес, дуэнья Родригес и ее дочь). То же происходит и в романе “Идиот”: те,
кто в наибольшей степени доверялся Мышкину, терпят от него наибольший урон
(Настасья Филипповна, Аглая, Ипполит). Достоевский называл роман Сервантеса
“самой грустной из книг”, он даже
говорил об “отчаянии”, исходящем от этой книги: “Что отчаяннее Дон Кихота”[18]. И
далее: “Шекспир наших времен тоже вносил бы отчаяние. Но во времена Шекспира
была еще крепка вера. Теперь же все действительно хотят счастья. <…>
Требуют изображения тех людей, которые счастливы и довольны воистину без Бога и
во имя науки и прекрасны, и тех условий, при которых все это может быть, то есть положительных изображений”.
Здесь Достоевский прежде всего имел в виду, конечно, требования тогдашней
революционно-демократической критики — показывать в литературе “новых людей”,
боровшихся за народное счастье. Но Достоевский видел гораздо дальше и объемнее
сторонников и противников “новых людей” по Чернышевскому. Он понимал, что, даже
руководствуясь в своем стремлении спасти и помочь ближним и устранить зло и
несправедливость из мира самыми высокими религиозными идеалами и оставаясь, по
крайней мере внешне, в рамках христианского миропонимания, можно лишь еще более
увеличить “количество” зла и принести много бед этим же ближним. И это будет
тем трагичнее, что станет неожиданным для самого спасителя и для благодетельствуемых им. Может быть, именно благодаря Достоевскому, благодаря тому, в частности,
что есть роман “Идиот”, мы можем осознать весь трагизм романа Сервантеса.
Достоевский писал, что человек находится
в постоянной борьбе между стремлением “приносить любовью в жертву” себя всем — и законом “я”, “законом личности”.
Этот закон “я” — следствие греховной пораженности человеческой природы, и жизнь
человека, утверждал Достоевский, есть постоянное противостояние своей “натуре”,
во имя идеала. Однако и Дон Кихот, и Мышкин просто игнорируют этот закон “я” в
себе, не желают его замечать, либо же считают навеянным извне наваждением
(“демоном”, колдовскими чарами), по большей же части полагают, что следование
обоим противоположным началам (отдачу себя во имя спасения людей — и неуемную
гордыню, стремление к славе и к “наибольшим почестям” у Дон Кихота, заботу о
личном счастье у Мышкина) можно как-то “совместить”[19]. В
результате природа, земное постоянно берут над ними верх. После “моральной победы” над львом Дон Кихота
исцарапали коты, после смелого противостояния страшному вепрю его истоптало стадо свиней,
после сопоставления себя с великими святыми древности (статуи которых несли
встреченные им паломники) он оказывается в сетях, развешенных между деревьями
мнимыми “пастушками”, а в результате попытки доказать, что эти “пастушки” —
самые прекрасные дамы на свете, он попадает под стадо быков (бык — символ
плотского начала). То же и с Мышкиным: “отупение, душевный мрак, идиотизм”,
следовавшие сразу вслед за
“восторженным молитвенным слитием с самым высшим синтезом жизни” во время
припадков, в конце концов побеждают его. После этих припадков в его сознании
возникает вопрос, который, можно сказать, является фундаментальным и для Дон
Кихота, и для Мышкина: “Что же в самом деле делать с действительностью?”
Но это лишь внешнее выражение гораздо более глубоких конфликтов.
Н. Арсентьева считает Дон Кихота и
Мышкина носителями утопического сознания. Основной признак такого сознания —
“конструирование действительности в соответствии со своим идеалом”[20].
Истоки и сущность утопического сознания в свое время очень точно выявил философ
Г. Флоровский, который еще в начале прошлого века, после чудовищной катастрофы
1917 года, задался вопросом: какова же общая основа утопических проектов по
“переделке” жизни? Он видел эту основу в “одержимости
миром” — убежденности в том, что внешние обстоятельства жизни человека
имеют самодовлеющий характер, то есть с изменением их неизбежно изменится и сам
человек (но если так, то подобное переустройство “подлежит осуществлению во что бы то ни стало” — “отсюда
диктаторский и деспотический пафос, пафос насильственного дарования
▒счастья’”). При этом сам носитель подобного сознания уверен в том, что он
познал “мировые тайны” и обязан осуществить “вложенные в него природой
устремления”[21].
В XXI главе первой части Дон Кихот
пересказывает Санчо задуманный им собственный рыцарский роман, где постепенно
безличное “рыцарь” заменяется местоимением “я”. Не осуществив всего этого на
бумаге, он не просто сочиняет свою
жизнь — он хочет заставить всю реальность соответствовать принятым им образцам,
“выстроить” ее под себя — не зря ведь он назван хитроумным: нет вражеских войск, которые нападали бы на него, —
вместо них будут овцы, козы и бараны (причем он отнюдь не всегда принимает овец
за вражеское войско, а лишь тогда, когда ему надо что-либо доказать себе и
окружающим), нет великанов — вместо них будут мельницы и винные бурдюки, нет
злых волшебников — их роль будут играть обычные люди, нет прекрасной принцессы
— сойдет Альдонса, реальный облик которой он едва ли помнит[22]. Но
в результате подлинная реальность проходит мимо него.
Однако ярче всего разлад наших героев с
реальностью происходит в сфере любви. И Дон Кихот, и Мышкин стремятся
“расколдовать”, “воскресить” своих возлюбленных. Но “расколдовать” Дульсинею
так и не удается. В “Идиоте” же зародившееся личное чувство князя к Аглае вступает в губительное противоречие со
стремлением пожертвовать собой для спасения Настасьи Филипповны и приводит к
тому, что князь так и не сумел воскресить Настасью Филипповну, а Аглая
достается злым волшебникам (польскому эмигранту и “знаменитому патеру”).
Дело в том, что своих избранниц Дон Кихот
и Мышкин любят исключительно в идеальном, воображаемом облике: первое
восторженное увлечение Мышкина обликом Настасьи Филипповны вызывает ее портрет;
“как на портрет ее, а не нее самое” смотрит он и на Аглаю. Но перенесение
любви, которая является всецелым
“восприятием конкретного живого существа” (С. Франк)[23], в
чисто идеальную, ангельскую сферу, игнорирование реальности во всем ее объеме
приводит к печальным результатам. Подлинная любовь есть прежде всего творчество. Творчество, преображающее
любимого, помогающее ему (ей) победить “запинающий нас грех” (Евр. 12:1). Но
если просто игнорировать этот грех — то он, как всякая болезнь, в итоге
побеждает человека. Между тем Мышкин поступает именно так: он или не замечает
греха, или все всем прощает. Он, может быть, и видит развращенность и демонизм
в Настасье Филипповне, но отказывается верить этому (как пытается “не верить”
ненависти к нему крестного брата Рогожина); то же и в отношении Аглаи: “о,
конечно, и он замечал иногда что-то как бы мрачное и нетерпеливое во взглядах
Аглаи; но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал сам собой.
Раз уверовав, он уже не мог поколебаться ничем”. Однако “сам собой” мрак не
исчезает. Чудо (в том числе и чудо воскрешения) происходит только тогда, когда человек сделал все, что в его силах, для
этого. Но Настасья Филипповна для Мышкина — только “чистая”, объект жалости и
сострадания, Аглая — “свет”, объект мечтаний, существующий “не все ли равно,
что во сне, что наяву”. В итоге Мышкин фактически погубил Аглаю и привел к
смерти Настасью Филипповну. Вспомним многозначительное замечание Рогожина,
высказанное им Мышкину о Настасье Филипповне: “Она тебя все пужалась”. Слова В.
Набокова о финале “Дон Кихота” — “Дульсинея расколдована. Она — смерть”[24] —
могут показаться чересчур жесткими по отношению к роману Сервантеса, но очень
точны для финала романа Достоевского.
* * *
Однако гораздо масштабнее бывают последствия,
когда носитель подобного утопического сознания обладает достаточной силой воли
и возможностями действительно в серьезных масштабах начать переделывать жизнь в
соответствии со своими представлениями о должном. Сопоставление Дон Кихота с
Игнатием Лойолой — общее место в испанской сервантистике (а приоритет здесь
принадлежит Вольтеру[25]), и
вызвано это в первую очередь поразительным совпадением ключевых эпизодов
биографии основателя ордена иезуитов и романной судьбы Дон Кихота.
Происхождение из знатного, но обедневшего рода, проживавшего в далекой от
столиц местности, увлечение в юности рыцарскими романами, особенно тем же
“Амадисом Галльским”, платоническая любовь к высокородной принцессе, склонность
к видениям и галлюцинациям, тайный уход из дома, ночное “бдение над оружием”
перед алтарем Пресвятой Девы в монастыре Монсеррат в начале деятельности “по
искоренению всякого зла в мире”, эпизод, когда он подарил нищему свою одежду, а
того потом арестовали, предъявив обвинение в краже… А затем пребывание в пещере,
где, сподобившись некоего откровения, Лойола написал свои знаменитые “Духовные
упражнения”, проповедь перед недоумевающими и поднявшими его на смех моряками
на корабле по пути в Иерусалим (куда он отправился, чтобы обратить в
христианство “всех сарацин-мусульман”), объявление себя и своих товарищей по
созданному им Ордену иезуитов “рыцарями, призванными самим Богом, чтобы духовно
покорить весь мир”, и многое другое — так что даже можно подумать, что
Сервантес писал некую пародию на
своего старшего современника. Решающую роль видений — “столь прекрасных, что он
готов был умереть за них”[26]
(вспомним “мгновения самосознания” Мышкина перед эпилептическим припадком, за
которые, по его словам, “можно отдать всю жизнь”), — в духовной судьбе
основателя ордена иезуитов отмечают многие исследователи. Немало общего у Дон
Кихота и с другими подобными деятелями той поры, жившими ранее, — Савоноролой и
Торквемадой. Причем во всех этих случаях мы имеем дело с объективно честными,
абсолютно искренними и благородными в своем стремлении спасти ближних людьми,
деятельность которых, в конечном итоге,
приводила лишь к увеличению зла в мире. Приводила потому, что по мере
осуществления их идей все более сказывалась опора на собственную праведность, нежели на праведность Божию (по слову апостола Павла — Рим. 10:2-3).
И как знать, не вследствие ли все более
набиравших силу от века к веку катастрофических изменений в человеческих умах и
вождей, и ведомых, оторвавшихся от веры и восторженно ожидавших спасения и
счастья от земного мессии, в середине ХХ века явилось повсеместное и почти
одновременное торжество “великих инквизиторов”: Сталина, Гитлера, Франко,
Салазара, Муссолини[27]?
Таким образом, можно сказать: кроме
очевидной для многих читателей и исследователей линии, идущей от Дон Кихота к
Мышкину, менее очевидная, но тоже безусловная связь существует между Дон
Кихотом и великим инквизитором в “Братьях Карамазовых” (и — косвенно — Иваном
Карамазовым как его “создателем”). А отсюда возникает некое совсем уж
неожиданное сопоставление: Мышкин — великий инквизитор. И ясно, на чем основаны
все эти сопоставления: на взгляде на человека как на существо слабое, не
способное к самостоятельному внутреннему преображению, которому надо все
прощать или же силой вести его к “правильному” образу мыслей и действий.
* * *
Долгое время после своего появления Дон
Кихот был в сознании читателей лишь комическим героем, образцом для подражания
его сделали романтики: Шлегель, Шеллинг, Тик, Гейне. Романтическое восприятие
“Дон Кихота” “господствовало и в сервантистике, и в читательской среде на
протяжении всего XIX и первой половины ХХ столетия”[28],
затем сменившись экзистенциалистской трактовкой героя как представителя
“разочарованного сознания”, трагического “самостояния” личности в абсурдном
мире. По-иному было в России, где зияние в духовном центре мироздания,
образовавшееся в эпоху торжества секулярной философии, ощущалось, в силу
традиционных особенностей развития страны, особенно остро. Здесь такие герои,
как Рахметов, Корчагин, а после дискредитации революционной идеологии — князь
Мышкин и Дон Кихот, стали поистине “заместителями” Христа, абсолютными героями
и мерилом нравственности. Если Мигель де Унамуно называл Дон Кихота “испанским
Христом” или “светским святым”, противопоставляя его “внутреннее христианство”
официальному церковному, то разве не таким же было отношение к Мышкину в
России, особенно в среде отечественной интеллигенции, искавшей альтернативы
церковному христианству, в 1960-1970-е годы, а во многих случаях и по сию пору?
Однако Достоевский проницательно постиг в таком замещении Христа земным человеком трагизм и отчаяние, что
и воплотил в романе “Идиот”.
Часто пишут о том, что Сервантес в своем
романе осудил, в числе прочего, мечтательность и склонность к иллюзиям
испанского общества того времени. Но точно так же разоблачал мечтательность
русского общества своего времени и Достоевский, только в ином ключе. Главной
иллюзией русского образованного общества тогда (и вплоть до наших дней) было
убеждение, что каждый честный мыслящий человек должен сражаться с
господствующими в стране порядками и властями, не считаясь с жертвами, помогать
“обездоленному и бесправному” народу (про который они мало что знали и который
их вовсе о том не просил), ощущая себя избранными на великое дело, учить
окружающих “обывателей”, как им надо жить (презирая их при этом), — а все
рассуждения о том, что только духовное совершенствование, только “жизнь по
Богу” может спасти и каждого, и всю страну, считать вредной и реакционной
“поповщиной”. Вот отрывок из воспоминаний Веры Засулич: “Я мечтала о подвигах,
о борьбе ▒в стане погибающих за великое дело любви’. Жадно читала Некрасова.
<…> ▒Есть времена, есть целые века, когда ничто не может быть
прекрасней желания тернового венка’. <…> Не сочувствие к страданиям
народа толкало меня в стан ▒погибающих’. Никаких ужасов крепостного права я не
видела”[29].
Можно сказать, что “Дон Кихот” нередко выполнял в России работу,
противоположную замыслу Сервантеса: он как бы “санкционировал” от имени истины
поведение тех, кто выдумывал себе действительность, а потом в реальном мире
начинал действовать как в воображаемом, стараясь насильственно подогнать первый
под второй — где можно было чувствовать себя героем и обладателем индульгенции
во всех тех случаях, когда, по словам ламанчского рыцаря, “раз на раз не
пришелся”… Мудрый литературовед А. Горнфельд писал в 1913 году: “Дон-Кихот —
высокий тип человеческого развития, но не заключительная его точка. Особенно
важно это помнить в России, где форма и напряженность самоотвержения слишком часто
скрывают его существо и направление”[30].
Увы…
Тысячи и десятки тысяч чистых и
благородных юношей и девушек (да и людей постарше) закладывали основу тех
ужасных катастроф, что произошли с Россией в ХХ веке. Достоевский обозначил и
осудил эту страшную болезнь русского общества — с разных сторон — в двух не
случайно следующих один за другим романах — “Идиот” и “Бесы”, но, к сожалению,
услышан не был.
В романе Сервантеса приводятся такие
знаменательные строки из старинного испанского романса: “Тростья копьями
стальными, А друзья врагами стали”; в романсе этом повествуется, как во время
празднества потешная игра — метание тростинок, заменявших копья — превратилось
в кровавое действо, когда один из рыцарей подменил тростинку копьем. Можно
сказать, что “тростинки” из времен
Сервантеса, когда “еще была крепка вера”, стали “копьями стальными” во времена
Достоевского и в последующие.
* * *
Но эти наши рассуждения страдали бы
безусловной односторонностью, если бы мы не учли одно чрезвычайно важное обстоятельство. Именно во второй
половине обоих романов, когда все окружающие в “Дон Кихоте” и в “Идиоте”
начинают активно “взаимодействовать” с главным героем, в одном случае — чтобы
насмеяться над ним, в другом — чтобы попытаться “использовать” его, а потом —
оттолкнуть или снисходительно пожалеть, герои эти нравственно возвышаются над
миром и обретают тот ореол, который потом сохраняют в читательском сознании на
века. И дело тут не только в том, что, смеясь над ближним или отталкивая его,
ты тут же делаешься виновным перед ним, оказываясь тем самым ниже его (Христос нигде не смеется в
Евангелии). Справедливо утверждение, что Сервантес не только защитил своего героя смехом[31], но
и возвысил его с помощью смеха. Все
персонажи “Дон Кихота” и “Идиота” озабочены исключительно личными интересами, и
только в основе судеб Мышкина и Дон Кихота — добровольное принесение себя в
жертву всем, то есть Голгофа, пусть трагически неудавшаяся (по законам
христианской трагедии — когда герой гибнет оттого, что не нашел подлинной
реальности). На одном из упомянутой серии рисунков Сальвадора Дали по мотивам
“Дон Кихота” наш рыцарь предстает в
окружении темных сил, клюющих его в щит, на котором изображен в качестве
девиза широко открытый человеческий глаз (а глаз издавна считается символом
человеческой души). Весь рисунок — в черно-серых тонах, и лишь в далеком
верхнем правом углу кусочек голубого неба и парящий в нем белый голубь (в
христианском искусстве прежде всего символ Святого Духа). А на другом рисунке —
парящая в небе Рафаэлева Мадонна с Младенцем. Если убрать из романного
пространства Дон Кихота и Мышкина и оставить лишь Санчо, дона Диего, Самсона
Карраско, Лебедева и Радомского, мир предстанет еще большей иллюзией, чем он
предстает в сознании Дон Кихота и Мышкина. Но при этом Сервантес и Достоевский показывают: человек,
рассчитывающий спасти всех
собственными силами и собственным разумением, обречен на то, что результаты его
действий будут противоположны его целям.
Но почему же столь различаются векторы
повествования в обоих романах: от уничижительного тона повествователя в начале
“Дон Кихота” к уважительно-печальному в финале — в противоположность
направленности в романе Достоевского, где Мышкин поначалу успешно справляется
со своей миссией, но становится все более бессильным под конец? Думается, это
связано с подмеченным Достоевским фактором времени: “тогда (во времена
Сервантеса и Шекспира. — К. С.)
разрешалось. Теперь неразрешимо”. Убежденность в силе и способности
человеческого духа преодолеть все искушения и испытания дала возможность
Сервантесу привести своего героя от свихнувшегося дурачка к победителю в самой
сложной борьбе человека — с самим собой[32], как
заявляет в конце романа устами Санчо автор. Достоевскому же выпало
противостоять уже глубочайшему кризису человеческого сознания — перенесению
центра мироздания внутрь земных, эмпирических границ, в пределе — внутрь
собственного капризно-эгоистического “я”. Пророческое осознание разрушительных
(и скрытых до поры) масштабов этого кризиса не позволило ему на “светлой” ноте
завершить повествование о Дон Кихоте “серьезном, а не комическом”, как
характеризовал он князя Мышкина. Слишком серьезные настали времена. Вот почему,
думается, Дон Кихоту довелось “пробудиться” от своего сна-наваждения и стать
снова Алонсо Кихано Добрым, а Мышкин так и уходит из романа, еще глубже
погрузившись в свой сон. Финал “Идиота” — самый трагический из всех великих
романов Достоевского.
* * *
Завершается творческий путь двух гениев
мировой литературы созданием романов “Странствия Персилеса и Сихизмунды” и “Братья
Карамазовы”. Эти произведения, насколько мне известно, никогда не
сопоставлялись ранее, между тем в них немало общего.
Сервантес всегда мечтал написать
идеальный рыцарский роман, в отличие от тех, которые он высмеивал в “Дон
Кихоте”. Мечту эту он, как считается, осуществил в “Персилесе”. Но поначалу
повествование о странствии и бесчисленных приключениях двух влюбленных,
Периандра и Ауристелы (“в целях конспирации” взявших себе иные имена), с севера
Европы в Рим читается даже не как рыцарский роман, а как сказка. Однако,
начиная примерно с середины романа, сюжет перестает быть просто цепью
нанизываемых одно к другому приключений и становится рассказом о духовном
становлении главных героев. На уровне фабулы это проявляется в том, что
прекращаются скитания героев по морям и островам, они попадают на землю Испании
и начинают свой прямой паломнический путь в Рим. Когда путешественники
достигают Рима, они достигают в то же время и некоего зенита своего духовного
развития. Сервантес хотел изобразить здесь идеальный союз мужчины и женщины,
возможно, такой, каким он будет в грядущем Царствии Божием, после Второго
Пришествия, в той жизни, где, как писал Достоевский, цитируя Евангелие от
Матфея, “не женятся и не посягают, а живут, как ангелы Божии”. Роман этот именно
о любви — любви к человеку, постепенно очищающейся и возвышающейся до
подлинного духовного соединения с любимым — и через это приводящей к Богу.
Но ведь о любви — вернее, о счастливом
браке — и роман “Братья Карамазовы”! Как считает Т. Касаткина, на это указывает
и посвящение романа Анне Григорьевне, в счастливом браке с которой Достоевский
прожил 14 лет. А в самом романе, считает она, мотив брака разворачивается на
трех уровнях: муж — жена, человечество — земля, Христос — человечество[33].
Можно добавить, что на всех этих уровнях происходит преображение оскверненной,
искаженной любви — в подлинную, преодоление тотального сиротства всех в начале романа — началом создания
“новой семьи” человечества.
Что же касается “Персилеса…”, то ведь
главное в подлинном рыцарском романе
— подвиги героя во имя любви и тем самым возвышение души читателя. В
“Персилесе…” и то и другое (любовь и внутреннее совершенствование как подвиг)
переводится в духовный план — и становится не уроком “рыцарской чести”, а
посланием, преобразующим внутренний мир читателя. “Творчество Сервантеса, —
говорил замечательный испанский филолог М. Менендес-Пелайо — это не антитезис,
не сухое и прозаическое отрицание рыцарского романа, но очищение и дополнение
его. Оно не убивало, а преображало и возвышало его идеал”[34].
Достоевский же в своем неоконченном романе
“Братья Карамазовы” — на основе криминально-детективной истории об отцеубийстве
— тоже стремился создать идеальный “теургический” роман, который содействовал
бы преображению окружающего мира.
Согласно художественному принципу
(высказанному в “Персилесе…” безымянным поэтом) — жанр жизнеописания героев
зависит от окончания их судьбы — можно сделать вывод, что сказка о Персилесе и Сихизмунде преображается
в финале в житие. Становится ясно
и то, почему в первой половине романа бóльшая часть действия происходит
на море, в морских странствиях: согласно древней христианской традиции,
бушующая морская стихия и мореплавание являются символом прохождения
человеческой души (на лодке или корабле, символизирующим Церковь) по жизненным
испытаниям и искушениям, а благополучное прибытие в гавань (и вообще на сушу) —
спасение.
Надо еще отметить, что традиционный
перевод названия последнего романа Сервантеса (в оригинале — “Los trabajos de
Persiles y Sigismunda”), на наш взгляд, не совсем верен. Испанское слово
“trabajo” во множественном числе имеет несколько значений: “труд как
результат”, “труды”, “трудности, препятствия”, “мучения, страдания”. Исходя из
всего вышесказанного, думается, что наиболее точным переводом названия было бы
“Паломничество Персилеса и Сихизмунды”. Сервантес, несмотря на довольно высокую
самооценку своего последнего произведения, понимал, что очень важное в нем
недосказано или же будет понято только впоследствии. В драматическом Прологе к роману,
написанном буквально перед смертью, он говорит: “А вдруг да настанет такая
пора, когда, связав порванную нить, я доскажу все, чего здесь недостает и что
следовало бы сказать?” А Достоевский, тоже в последний месяц жизни, уже после
“Братьев Карамазовых”, делает в своих “Записных тетрадях” такую загадочную
запись: “Вы думаете, я теперь разъяснять стану: нимало, нисколько. Это все
потом и неустанно”.
* * *
В заключение — несколько слов о
творческом методе Сервантеса и Достоевского. В своем гениальном романе
Сервантес сумел воссоздать реальный мир в полном его объеме, так что мы видим и
своеобразный героизм Дон Кихота, и печальные плоды его усилий по восстановлению
справедливости в мире, и — в контексте прошлой и будущей мировой истории и
культуры — все страшные последствия подобного образа действий. Видный испанский
писатель и критик Асорин писал, что произведение Сервантеса “распространилось
на все Человечество. <…> В нем присутствует одно событие — испанское и
безмерная действительность — всечеловеческая”[35]. Мы
видим мир иной и мир этот в их неразрывном единстве и взаимопроникновении,
видим, что судьба каждого человека осуществляется одновременно и в физическом и
в метафизическом мире, и оттого, насколько он осознает это, зависит степень его
свободы. Иными словами, мы видим подлинную реальность, подлинное строение и
иерархию мироздания. Это и есть то видение
гения, которого лишены Дон Кихот и Мышкин, тот “реализм в высшем смысле”, о
котором как о своем творческом методе писал Достоевский незадолго до смерти.
“Важная отличительная особенность испанского воображения, — писал Р. Менедес
Пидаль, — состоит в том, что чудо трактуется не как плод чистого вымысла, а как
необычайная реальность, как вторая
реальность. <…> Мир верований изображается столь же реально
существующим, как и мир, данный нам в ощущениях”. Как главную черту “реализма в
высшем смысле” Достоевский определял изображение “всех глубин души
человеческой”. В. Короленко, который вряд ли знал эту запись Достоевского, так
писал о Сервантесе: “В своем бессмертном романе Сервантес зачерпнул такие
глубины человеческого духа, где мы имеем дело уже с первичными, так сказать,
фактами человеческой природы”[36].
“Есть преступления и впечатления, — писал
Достоевский в Записных тетрадях 1875-1876 годов, — которые не подлежат земному
суду. Единый суд — моя совесть, то есть судящий во мне Бог”. Сервантес же
вкладывает в уста Дон Кихота следующее рассуждение: истинный поэт “создает
такие произведения, которые подтверждают правильность слов: est Deus in nobis
(Бог внутри нас)”. А третью книгу “Персилеса и Сихизмунды” повествователь
начинает таким рассуждением: “Душа человеческая вечно в движении, и прекращает
она это движение и успокаивается, только возвратившись в свою сердцевину,
сердцевина же эта есть не что иное, как Бог, ради слияния с которым душа
человеческая и рождается…”. Именно эта связь (Бога с человеком и человека с
другими людьми и с вечностью) и составляет главный “предмет” искусства
Сервантеса и Достоевского.
# ї Карен Степанян, 2011
[1] Монография К. А. Степаняна “Достоевский и Сервантес: диалог в большом времени” готовится к печати в издательстве “Языки славянских культур”. Работа выполнена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект № 10-04-93801к/К.
[2] М. М. Бахтин Ответ на вопрос редакции “Нового мира” // М. М. Бахтин Собрание сочинений. — Т. 6. — М.: Русские словари. Языки славянской культуры, 2002, с. 454-457. Здесь и далее во всех цитатах слова, выделенные автором цитаты, даются курсивом; выделенные нами — жирным шрифтом.
[3] Смысл тут, видимо, в том, что Дон Кихота Сервантес в Прологе романа называл своим “сыном”. Цит. по: Isabel Martinez Pita. Largo, pero bueno: El lenguaje esotérico de Don Quijote de la Mancha (http://www.chilewarez.cl/foros/ showthread.php/24189-Mensajes-ocultos-en-quot-el-Quijote-quot-).
[4] Константин Бальмонт. Малое приношение // http://az.lib.ru/ b/balxmont_k_d/text_0740.shtml
[5] Г. Диас-Плаха. От Сервантеса до наших дней / Перевод с испанского. — М.: Прогресс, 1981, с. 6-7.
[6] Он въезжает из другого века… Дон Кихот в России / Сост., автор вступит. статьи и примеч. Л. М. Бурмистрова. — М.: Рудомино, 2006, с. 11.
[7] Цит. по: К. Н. Державин. Сервантес. Жизнь и творчество. — М.: ГИХЛ, 1958, с. 633.
[8] Н. Н. Арсентьева. Становление антиутопического жанра в русской литературе. — Ч. 1. — М.: Изд-во МПГУ им. В. И. Ленина, 1993, с. 82-83.
[9] Хосе Лосано Хименес. Три встречи с Достоевским / Пер., вступит. заметка и примеч. А. В. Ковровой // Достоевский. Материалы и исследования. — Т.18. — СПб.: Наука, 2007, с. 307.
[10] Д. Лукач. Теория романа// Новое литературное обозрение, 1994, № 9, с. 53.
[11] Он въезжает из другого века… Дон Кихот в России. — С. 25.
[12] К. Н. Державин. Сервантес. — С. 607.
[13] См.: Библиотека Ф. М. Достоевского: Опыт реконструкции. Научное описание. — СПб.: Наука, 2005, с. 214.
[14] Думается, Достоевский потому здесь иронически выделил это слово, почему писал чуть ранее в полемике с критикой своего времени: “Неужели фантастичный мой ▒Идиот’ не есть действительность, да еще самая обыденная!”
[15] Мигель де Унамуно. Житие Дон Кихота и Санчо по Мигелю де Сервантесу Сааведре, объясненное и комментированное Мигелем де Унамуно / Издание подготовил К. С. Корконосенко. — СПб.: Наука, 2002, с. 31,40, 43, 64, 89, 148 и др. — (Серия “Литературные памятники”).
[16] В. В. Набоков. Лекции о “Дон Кихоте” / Пер. с англ.; Предисл. Ф. Бауэрса, Г. Дэвенпорта. — М.: Изд-во Независимая газета, 2002, с. 65, 88, 97, 144, 146, 210.
[17] Мигель де Унамуно. Житие Дон Кихота и Санчо. — С. 28, 337.
[18] “Мечта о человеке, о сверхчеловеке рождается в слезах религиозного отчаяния, — писал А. Волынский, — когда рассеялась другая великая мечта, когда всем своим сознанием человек окончательно уразумел тщетность своих умственных мечтаний в старом направлении” (А. Волынский. Достоевский. — СПб.: Академический проект; Издательство ДНК, 2007, с. 263).
[19] Достоевский писал в “Зимних заметках о летних впечатлениях”: “беда”, если при самопожертвовании “всего себя в пользу всех” попадется “один самый тоненький волосок” — малейший “расчет в пользу собственной выгоды”, — “все разом треснет и разрушится”.
[20] Н. Н. Арсентьева. Становление антиутопического жанра… — Ч I, с. 137.
[21] Г. Флоровский. Из прошлого русской мысли. — М.: Аграф, 1998, с. 270-283.
[22] “Дон Кихот — демиург. Он создает свою вселенную рядом с реальной, будучи с ней в разладе. Он своеобразный падший Ангел, возжелавший в своей гордыне невозможного и за это наказанный” (Вс. Багно. Дорогами “Дон Кихота”. — М.: Книга, 1988, с. 83).
[23] С. Франк. Религия любви // Русский Эрос, или Философия любви в России / Сост. и авт. вступит. ст. В. П. Шестаков; Коммент. А. Н. Богословского. — М.: Прогресс, 1991, с. 402.
[24] В. Набоков. Лекции о “Дон Кихоте”. — С. 129.
[25] И. А. Тертерян. Философско-психологическое истолкование образа Дон Кихота и борьба идей в Испании ХХ века // Сервантес и мировая литература. — М.: Наука, 1969, с. 61.
[26] Луи Бернарт SJ. Фундаментальный опыт Игнатия Лойолы и опыт психоанализа // Символ. Журнал христианской культуры. — Париж-Москва, 2006, № 50, с. 286.
[27] К. Г. Юнг писал об этом так: “Наш век сделал акценты на ▒здесь’ и ▒сейчас’ и тем самым обуcловил демонизацию человека и его мира” (К. Г. Юнг. Аффект цивилизации // Матрица безумия. — М.: Алгоритм-ЭКСМО, 2007, с. 136).
[28] С. И. Пискунова. “Дон Кихот”: поэтика всеединства. // Вступит. статья к: М. де Сервантес. Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. В 2-х тт. — Т. 1. — М.: Наука, 2003, с. 5. — (Серия “Литературные памятники”).
[29] П. Кошель. История наказаний в России. История российского терроризма. — М.: Прогресс, 1995, с. 252.
[30] Он въезжает из другого века… Дон Кихот в России. — С. 135.
[31] Э. Я. Цюрупа. Бессмертие Дон Кихота. — М.: Советская Россия, 1977, с. 92.
[32] В сумасшедший дом почти в самом конце романной судьбы помещает своего героя автор “поддельной” второй части “Дон Кихота” Авельянеда.
[33] Т. А. Касаткина. “Братья Карамазовы” как роман о счастливом браке // Достоевский и современность. — Великий Новгород: 2008, с. 119.
[34] Сервантес и всемирная литература. — С. 260-263.
[35] Цит. по: А. А. Полякова. Сервантесовская тема в публицистике Асорина // Сервантесовские чтения. 1985. — Л.: Наука (Ленингр. отд-ние), 1985, с. 206.
[36] Цит. по: В. Е. Багно. Дон Кихот в России и русское донкихотство. — СПб.: Наука, 2009, с. 207.