Избранные главы. Перевод Оксаны Чураковой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2011
Перевод Оксана Чуракова
Статьи,
эссе#
Жан-Мари Клинкенберг
Маленькие бельгийские
мифологии
Избранные главы
Перевод
Оксаны
Чураковой
Немного затянутое вступление
Это началось довольно давно.
И, однако, ничто этого не предвещало.
Потому что война только закончилась. На рынках, у входов на стадионы и после
службы в церкви торговали маленькими ленточками и кокардами трех цветов (таких
же как на половых тряпках): не знаю, в пользу кого именно, но это не важно. В
начальной школе у меня в классе рядом с плакатом, открывшим мне мир поэзии, на
котором круглыми буквами было написано “каштан падает, бум, каштаны падают,
бум, бум”, висел бессменный и неоспоримый фотопортрет короля, который терпели
ради портрета королевы (Астрид, разумеется). Уже в детском саду в наших
альбомах мы рисовали два скрещенных флага — бельгийский и французский — символ
традиционной и нерушимой дружбы двух наших великих народов. Иногда, хотя
рисовать его было ужасно трудно, к ним присоединялся американский флаг —
сколько там на нем звездочек? — и устрашающий британский крест (красное знамя,
которое в своем наивном энтузиазме изображали некоторые рассеянные дети еще
несколько лет назад, конечно, уже исчезло). Да, господа, в те времена школа
прекрасно справлялась со своей ролью! Мы маршировали по улицам, по какому поводу,
уж и не помню, но это не важно, потому что главное, что осталось в памяти, —
это как мы вытягивались в струнку и работали шейными позвонками, стоило учителю
рявкнуть команду “равнение направо”, когда мы проходили мимо памятника с
надписью “Нашим героям — Aan onze helden”, и как мы слегка завидовали ребятам
из той государственной школы, которые умели так звонко стучать каблуками по
мостовой — и как только это у них получалось? Как чечетка, этот топот долго
казался мне чем-то таинственным, а какой грохот раздавался, когда учитель
кричал им: “Стой! Раз, два!”
Итак, ничто этого не предвещало. Ведь был
же “Тентен в Конго”, чья потрепанная черно-белая копия заканчивалась словами
“Подумать только, в Бельгии все белые мальчики такие, как Тентен”, что, видимо,
считалось неоспоримым. Был журнал “Маленькие бельгийцы”. Был альбом с
картинками “Наше Конго — Onze Congo” (невозможно недооценить ту роль, которую в
двуязычном воспитании гражданина сыграл шоколад в виде плиток в металлических
коробках и другие продукты: “Наша слава — Onze glories”, кажется, выпускалась
под маркой “Historia”, или “Artis”, или “Soubry”, уже не помню, да и не важно;
вот “Чудеса Бельгии” выпускала “Нестле”, точно помню).
Ничто этого не предвещало, и, однако, это
началось очень давно. То тут, то там начали появляться маленькие трещинки. Хотя
я думаю, они были с самого начала. К примеру, мой отец, побывавший на войне в
плену, не имел ничего против немцев; он говорил, что ему пришлось драться с
нацистами, а это было в то время, когда не употреблять слово “фриц” считалось
подозрительным безразличием. В нашей семье мы даже были немного германофилами.
Но переломный момент наступил, когда из
нас решили сделать пламенных патриотов. Нас обучили песне: “Ты велел мне
любить, и я повинуюсь / Господь, защити мою страну”. Мы пели ее во время
вручения призов на малюсенькой сцене нашей маленькой школы, стоя по стойке
“смирно”, положив руку на сердце, перед бюстом Христа, в нарукавниках тех самых
трех цветов, о которых я говорил. В глазах у меня стояли слезы. И в то же время
мне было немного — нет, не немного, а даже очень — неловко участвовать в этом
спектакле: стоять в нарукавнике по стойке “смирно” — если уж на то пошло,
почему бы не надеть головной убор из перьев и набедренную повязку? Но главным
было другое: этот куплет учил меня: 1) что можно любить по приказу; 2) что
слово “любить”, в виде закономерного сокращения, от которого у меня и теперь
дух захватывает, хоть я и научился с ним ладить, дав ему название синекдохи
(ученое словечко, которое объясню позднее), так вот, что слово “любить” в
первую очередь и прежде всего означало “любить страну”. Отсутствие прямого
дополнения в виде объекта у первого глагола, за которым следовали слова, где
объект этой любви уже стоял на своем месте, не оставляло никакого выбора; 3)
что во всем этом замешан Бог. Позднее я услышал немецкий перевод этой песни. Та
фраза звучала “Gott mit uns”[1]. Я
долго был озадачен этим: что за странный тип этот Бог, если наш главный — а
вместе с тем и жестокий — враг имел такое же право к нему обратиться. Повторяю,
только что закончилась война, в которой, если я правильно понимал то, чему меня
учили, каждый боролся за эту любовь. Теперь, когда мне вспоминаются те годы, я
должен уточнить, что английский мне давался легче немецкого. Дело в том, что я собирал
марки. На стандартной марке США, конечно, была изображена статуя Свободы, и еще
там стояли слова In God we trust.
Тогда я попросил старшую сестру помочь мне, потому что у меня было смутное
понятие о том, что такое “траст”, и я не понимал, как перевести фразу с этим
словом, где, впрочем, слово “God” было понятным, оно ведь похоже на “Gott”.
Теперь все гораздо яснее. И я лучше понимаю, что ошибки там не было, что trust стоял там, где надо.
Я говорю это к тому, что применительно к
патриотизму слово означает дело. И в то же время маленькие дети знают, что эти
“дела” остаются всего лишь словами. (Лишь позднее все меняется к худшему, когда
дети перестают смотреть на мир пытливым взглядом исследователя.)
Так вот, началось все довольно давно. И
пока еще не закончилось. Я не патриот и знаю, что живу в стране, которой
предстоит исчезнуть, но здесь я работаю, здесь люблю и имею здесь некоторые
обязательства. Однако все это еще не совсем Бельгия. Поэтому скажу так: вокруг
меня звучат интонации, каких я никогда и нигде больше не слышал, на моем языке
я ощущаю вкус блюд, знакомых с детства, есть вещи, которые здесь вызывают
улыбку, а в других местах не смешны, и, наоборот, здесь на свой лад входят в
дом и занимаются политикой. Как рассказать об этом?
Вот уже больше века (рабства?) многие из
нас задаются вопросом, существует ли собственная культура у “этой страны”, как
выражаются наши принцы, старательно избегая притяжательного местоимения, чтобы
себя не скомпрометировать.
Сначала эту культуру открыто утвердили
как самостоятельную сущность, а потом отбросили в область иллюзий.
Для одних Королевство Бельгия — судьба:
оно было всегда, и его корни уходят во тьму веков. Его восхождение в осязаемом
мире есть результат непреклонной воли ее народов, следствие глубоких экономических,
географических и культурных процессов, оформившихся на политическом уровне. Для
других Бельгия возникла из разрозненных земель в угоду сомнительным интересам
Европы, или для того чтобы обеспечить привилегии классу буржуазии, который
тогда создавался. Это обман, за который сегодня приходится расплачиваться двум
очень разным народам, братьям-врагам, запертым в одной комнате.
Я не собираюсь продолжать этот спор. А
постараюсь понять, как повлияли на умы людей все эти утверждения и отрицания.
Бельгийское государство создало мир, который навязывался ее гражданам в течение
более ста пятидесяти лет. А поскольку слово означает дело, приверженность или
сопротивление бельгийцев этой воображаемой реальности невольно определило тон
их повседневной жизни.
Я говорю именно о сопротивлении. Оно
действительно может определить образ жизни того, чему сопротивляешься. Если
взглянуть на барометр национального сознания в современном мире, то можно
подумать, что у бельгийцев оно отсутствует вовсе. Но можно также утверждать, что
постоянное отрицание нации есть своеобразная форма национализма: национальное
чувство, под которым скрывается то, что называют “бельгийскостью”, и которое
показывает, что если о самобытности и говорят, то еще не значит, что эта
неоспоримая и явная самобытность имеет место. Здесь идет речь о тезисе: в
природе бельгийцев заложено стремление к отрицанию. <…>
Но такое мнение, пусть и самое модное
теперь, — не единственное. Есть и другие, согласно которым бельгиец смотрит на
собственную национальную принадлежность более оптимистично. Проявляется она
обычно случайно и в большинстве случаев незаметно: смерть короля, спортивные
достижения, рождение принцев, их свадьбы, годовщины рождения и смерти некоторых
деятелей искусства. И все же они не лишены содержания, ибо состоят из
бельгийских шуток, поездок к морю, песен Жака Бреля и чтения Сименона.
Таким образом, то соглашаясь, то отрицая,
Бельгия создала собственный набор кодов восприятия окружающей действительности,
иными словами — культуру.
Ибо культура — это все, что в заданном
обществе придает смысл отношениям между людьми и отношению людей к вещам.
Поэтому здесь я собираюсь описать смыслы,
которые определяют поведение бельгийца в обществе. И здесь я впервые задам себе
четкие рамки: мой рассказ ограничится тем, что характеризует в обществе именно
бельгийца; а значит, нужно охватить нечто бельгийское, витающее в воздухе,
сфотографировать кусочки Бельгии, по которым ее можно опознать. <…>
Споры вокруг бельгийской культуры чаще
всего сводились к разговорам о ее основе. Однако основа, как мы только что
видели, сама по себе не существенна. Настолько, что по окончании споров, так и
хочется объявить ненадежной любую попытку дать определение бельгийской
самобытности. <…>
Я собираюсь поступить иначе. Я не оставлю
без внимания ни побережье, ни шоколад, ни дождь, ни кухню погребков, ни
фасадизм[2], ни
пиво “Гёз”. Я буду говорить обо всех этих предметах, поскольку обсуждение
возвело их в ранг эмблемы, наделило их мифологизированными значениями. Поэтому
я сосредоточусь не на самих предметах, а на том, как они приобрели свой особый
смысл. А значит, эти вещи придется заставить заговорить, задуматься об их
предназначении, показать, в каких отношениях они находятся со своими соседями и
как идеология сделала их частью единой системы.
<…>
Беспокойство по поводу бельгийской
самобытности вызвано также причинами местного характера. Одна из них — реформы
государственного устройства, которые проводились в Бельгии с 1960-х годов и
которые из унитарного государства превратили ее в государство федеральное.
Трудно создать новое лицо страны и утвердить новые ориентиры в ходе этих
перемен, инициированных Фландрией из соображений культурного характера, а
Валлонией — по причинам экономическим. Если фламандская сторона считает язык
бесспорным признаком индивидуальности, то франкофоны вовсе не спешат с этим
соглашаться: Валлония оформилась вовсе не под давлением языкового меньшинства.
И в то же время социальные и экономические проблемы этого последнего
новообразования и Брюсселя, по большей части франкоговорящего, настолько
различны, что объединиться им сложно. Отсюда и стремление определенного числа
франкоговорящих граждан не участвовать в новой работе по созданию
индивидуального образа, а просто называться бельгийцами. Однако
индивидуальность бельгийца нуждается в пересмотре. А пересмотр возможен за счет
негласного постановления: Бельгия, говорящая по-французски, означает Бельгию
без Фландрии. А следовательно, нет в Бельгии никакого “духа отрицания”:
отрицание — не более чем результат исторической ошибки.
Желание отгородиться особенно ощутимо в
Брюсселе, городе, который совсем не нуждался в государственном переустройстве и
где особенно ярко выражены социальные классы и группы, чьи интересы сильнее
всего связаны с традиционной Бельгией. Если прибавить к этому языковую
нестабильность, возникающую из-за диглоссии — которая в остальном широко
поощряется, — понимаешь, почему именно в Брюсселе постоянно говорят о нехватке
самобытности.
<…>
Искатели самобытности заняты в основном
собирательством. Им важно перечислить имена, места, предметы: исторические
события, кулинарные особенности, воспоминания об отпуске, туристические места,
языковые причуды, фамилии художников, памятники и воспоминания громоздятся на
страницах их книг, как в лавке диковинок. Как будто из этой груды вдруг
появится джинн и превратит эти membra disjecta[3] в
единое тело. Но накопления напрасны, ничего не происходит. Потому что важно не
количество, а точки соприкосновения этих различных явлений. Верным будет
вопрос: что общего между кружевами Брюгге и супершоколадом “Жак”? Между пляжем
в Остенде и Эдди Мерксом[4]?
Между пилларизацией[5] и конкурсом королевы
Елизаветы[6]?
Между Марабу и мидиями с картошкой фри? Между ними есть нечто общее, и это
подтверждается уже тем, что их собрали вместе. Но их общая основа не
определена. Для обыкновенного “собирателя” ее существование — аксиома, то есть
догма. И для верующего обсуждать ее так же бессмысленно, как доказывать
существование Бога. <…>
Эссе, в названии которого есть слово
“мифологии”, является несомненным кивком в сторону Ролана Барта[7]. И
действительно, снисходительный читатель может решить, что оно вторгается в
область семиотики, не используя ее принципы. “Семиология, или семиотика — наука
о знаках” — написано в словаре. И что же дальше? Если отбросить эти знаки, то
останется одна преверовская опись или просто коллаж: картинка из прессы, кино,
дорожные знаки, погодные феномены, мода, язык — да мало ли что еще? Стремясь
охватить все, такая семиотика мало что охватит. Но верить в то, что последнее слово
в описании этих предметов остается за ней, было бы ошибкой: семиотика не
предназначена, для того чтобы заменять метеорологию или медицину. Ее роль —
изучить черты, общие для всех перечисленных объектов: смысл. Изучить смысл,
описать способы его функционирования и его связь со знанием и действием.
Если необходимо отдалить объект от
наблюдателя, значит, нужно также соблюдать дистанцию между объектом и образом,
который он порождает. А дистанции можно добиться благодаря методам, позволяющим
превратить вещь в нечто отличное от того, что она представляет собой
изначально. Дистанция, лежащая в основе любого знания, определяет ключевое
понятие семиотики: знак (!!!). Знак — это некая вещь, отсылающая к другой вещи,
которой она сама не является.
Стало быть, рассматривать предмет как миф
— означает показать, отталкиваясь от простых фактических данных, которые сами
по себе ничего не значат, как создаются речь, мироощущение, система
обоснований. Поиск этих глубинных структур необходим, чтобы осознать эту
систему и это мироощущение и показать сложное функционирование механизмов,
которые, на первый взгляд, кажутся естественными.
Занятие это тем более полезно, что
основной чертой мифа является его рекурсивный характер. При воспроизведении он
меняется, слабеет, принимает тысячу разных обликов. Но его суть остается
неизменной[8].
Отсюда и его идеологическая роль: описывая то, что есть, потому что оно есть,
миф является показателем консерватизма и покорности судьбе. Да и как бельгийцу
представить свое будущее, если все, что он говорит о себе, сводится к затертым
до дыр фразам? (“Бельгия очень сложная страна”, “Какие же мы все-таки
сюрреалисты!”, “Уж мы-то, по крайней мере, умеем посмеяться над собой”, “Слава
Богу у нас есть король”…)
<…> Посмотреть с жадностью и в то
же время со стороны на вещи самые что ни на есть повседневные — значит в
конечном счете развивать критический взгляд: именно в этом, без всякого
сомнения, и состоит политическое (“гражданское”) предназначение семиотики.
(Далее см. бумажную версию)
[1] С нами Бог (нем.). (Здесь и далее, кроме специально оговоренных случаев, — прим. перев.)
[2] Сохранение фасадов исторических зданий на фоне бетонного новостроя.
[3] Разрозненные части (лат.).
[4] Эдди Меркс (р. 1945) — бельгийский велогонщик.
[5] Пилларизация — устойчивое вертикальное деление общества, властных структур, политических, профсоюзных и иных общественных организаций в стране по религиозному или национальному признаку.
[6]
Конкурс музыкантов, проводящийся в Брюсселе с
[7] Имеется в виду книга Ролана Барта “Мифологии” (1957).
[8] Специальный выпуск “Энциклопедии мифов” журнала “Маржиналь” (зима 2002, № 248) насчитывает 25 статей. Одиннадцать из них — про лицо Тентена и его создателя, а десять про Мегре и Сименона. В семи говорится о Жаке Бреле, в двух о Бобе Моране.