Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2010
Джудит Пэчт#
Стихи из книги “Сокол”
Перевод с английского О. Сульчинской
Una a
una
En els meus ulls ordeno
Les vides conegides.
Одну за одной у себя перед глазами собираю жизни,
какие знаю.
Вот Джулия на коленях трет кухонный пол,
окликая Айка, который не слышит:
“Дорогой, небо чернеет”.
Она преподает в колледже сатиру Теккерея
на рубеже веков,
ее Айк смотрит, как стакан “ЧивасРигал”
скользит по полировке бара.
Одну за одной у себя перед глазами собираю жизни,
какие знаю.
Трет мать, и я тоже, наша маленькая работа,
нарядные платья для моих кукол,
наше большое молчание,
ускользающее от тех, кто не слышит.
Вот женщина, что живет в переулке за моим домом,
ее покупки в магазинной тележке
старательно уложены
одна к одной. Я собираю жизни, какие знаю. Слушай,
высокий ветер трет небо,
глухие громыханья черным обводят
мертвый покой. В центре набухло.
Точно костяшки стучат по ковру.
Джулия окликает Айка, который не слышит:
“Пол уже высох”.
“Разве ты не слышишь звука мотыги?” —
спрашивает Эсприу.
Тяжко вздрагивает земля. Сладкая мульча[1].
Мать, Айк, Джулия.
Одну за одной у себя перед глазами я собираю жизни,
какие знаю,
окликая тех, кто слышит.
Мы могли бы и раньше развеять прах Джерри
возле Конс Коттедж, но утром оползень
перекрыл шоссе, и еще я подумала —
слишком широк и бурлив ручей для переправы,
небо в облаках, погода неустойчива,
склон все еще скользкий, а Роберт после инсульта.
Гортензиям не хватило тепла, чтоб расцвести —
еще одна причина повременить.
В воскресенье Роберт сказал: “Можем двигаться.
Бриз уносит облака, небо расчищается”.
Пластиковая коробка лежала на полке
в полутора метрах от места, где двадцать лет Джерри
сидел у стола под лампой дневного света,
которую он уже не зажжет. Джонатан снял прах
с полки и вышел из дома. Мы сказали в один голос:
“Последнее путешествие Джерри”.
С вершины каньона Солстис открылся океан,
сияя иссиня-черным после дождя,
зелень весенних склонов
обрывалась у моря.
Извилистой тропой мы спустились
к ручью, полному палой листвы,
и тронулись вброд с валуна на валун,
перекрикивая шум воды, остерегая друг друга,
если камень шатался.
Джон Моттишо встал, врастая в дно,
утвердился среди теченья,
чтоб помочь нам удержаться.
У сапог закручивались буруны.
А Роберта он потом перенес на закорках.
Прямо над нами Конс Коттедж — каменные руины,
здесь и хотел быть Джерри.
Никто не произносил речей,
только Элиот пошутил в честь Мастера Шутки
и мы разделили сочный апельсин и грейпфрут
в память всех цитрусов, которые так любил Джерри,
но под конец
уже не мог есть. Джонатан открыл коробку,
и мы смотрели, как ветер бросает прах в воздух,
на листья лавра, на нас. Все посеребрил пепел.
разбудила других, и лай пошел гулять по кварталу,
назойливый и неотвязный,
отнимая остатки сна. Шаги ли послышались ей,
или вдруг захотелось, чтоб ее приласкали,
покормили, утешили,
как утешает звук голоса?
Или стало страшно от отсутствия звуков?
Нечто похожее
заставляет людей покрывать любую поверхность
цветами, листьями, безделушками.
В том-то и дело,
что бывает такой особый вид одиночества,
сказали бы те, кто развешивает повсюду картины,
боясь пустоты.
Я и сама поступала так же,
часами болтала по телефону
ни о чем, расхаживала из комнаты в комнату,
лишь бы не думать,
слушая записи хора, делая звук то громче, то тише,
стараясь не поскользнуться в шлепанцах
на влажном полу.
Была сыта, но ела, чтобы заполнить
то, чего заполнить нельзя.
она идет добровольно,
упиваясь синяками,
оставшимися на предплечье
под синей рубашкой,
она восхищается его умом,
улыбкой, языком,
каким он излагает историю —
Плутархов “Совет
супружеским парам”
и “Константинов меч”.
Блеск интеллекта
заводит ее, она готова обещать
что угодно, когда он говорит вот так,
изысканно или дерзко, когда пугает ее
на Автостраде, лихо закладывая
виражи через волглую топь,
местными прозванную Стиксом.
Она живет в аду,
и ей по нраву
его привычки о трех головах:
разбрасывать одежду где ни попадя,
ставить грязные тарелки вместе с чистыми,
а в-третьих… но об этом она умолчит.
Тем временем
он приходит и уходит —
никаких вопросов —
ей это на руку,
пока они могут отправиться —
как же любит она эти поездки —
от Виченцы
вдоль реки
любоваться виллами
Палладио,
пока на языке у нее
терпкий и сладкий сок
гранатовых зерен[2].
ты его не упустишь, ты исчисляешь
время полета с точностью до мгновенья
ока. Немигающие
глаза в золотых искрах
рассчитают прыжок зайца
с высоты в полмили. Мах-взмах, резко вниз,
молниеносный удар
кривым клювом в спину, захват.
О чем по ночам твои сны, вот что хочу узнать —
как спит камня точильного точность:
внизу темное поле маслянистого рапса
или дрока, дрожанье стеблей,
пряданье ушей, мельтешня.
Ты знаешь эту падаль — ее мысли и позвонки,
как разбить любой
точно и быстро — ночное
упражнение в чистом убийстве —
это не спорт, не
фантазии
свихнутых людей,
в черных капюшонах
или в красных, на бетонном полу,
как, скажем, те,
в Абу-Грейбе.
книг у нее на полке, там звонит колокол,
слышный лишь ей.
Иногда она залезает внутрь церковного нефа,
скрывается, появляется вновь
у себя в комнате на той же странице, где пишет
сидя со скрещенными ногами на полу
под книжными полками. Ее карандаш вспоминает
кукол, сложенных в коробке на самом верху,
а потом кто-то в белом, выглянув,
со страницы переходит в танцующую тень
под летним кленом — особое место,
откуда ей слышна солнечная арка в небе,
видна спокойно вздыхающая листва.
Ворот ее длинной рубахи расстегнут,
руки раскинуты, точно для полета.
Она чистит ему яблоко,
над раковиной свивается красная спираль,
эта кухня заросла посудой,
густой листвой, жужжаньем насекомых.
Фруктовый запах. Жар сковородок.
Они одеты, готовы на выход,
и раздетые готовы на выход,
невинные, но безрассудные,
а что-то извивающееся в ветвях
поднимает голову, заглядывает им в глаза
и искушает их яблоком желанья,
вспоминая другой, первобытный пир,
плод, от которого они отведали
вполне довольно, чтоб удовлетвориться,
но не довольно для удовлетворенья,
когда они стоят так близко, дышат
дыханьем, перехватывающим дыханье,
окруженные первобытными зарослями
и ненасытные.
С. А.
Приходит день, ты ходишь и разговариваешь,
как все,
я смеюсь над твоими неудачными шутками.
Когда тьма омывает ночной воздух,
я читаю в мягком желтом свете,
а ты крадешься — волк, привлеченный
флюоресценцией, льющей холод
на полки книжного магазина,
леденя контрольные линии,
и морозная голубизна мерцает,
подобно снегу, на твоих руках.
Однажды ночью, когда я читала перед сном,
ты прилег ненадолго рядом,
для начала примяв покрывало,
как волки — траву перед тем, как улечься.
Утром я нашла в простынях
песчинки и камешки,
словно выпавшие из шкуры,
напоминание о солнечном пляже,
где песок налип тебе на влажную кожу,
пока ты грелся, валяясь на спине,
лая на солнце, рыча на прозрачную луну,
молотя всеми лапами воздух,
как какой-нибудь бродяга-волк.
Тадеушу Ружевичу[3]
Погода неустойчива как снаружи,
так и внутри, точно в Польше
после войны.
Мы говорим о Ружевиче, дающем имена
своему миру: “Это дерево, это коза”.
Это рождаются заново
весна, растение, мужчина,
женщина, уцелевшие
после зимы. Он знает
людей, что, ведя машину
по дороге, отводят глаза,
чтобы не видеть спящих мужчин,
женщин,
тенью стоящих в дверях.
Одна, с сильно разбитым носом,
бежит к доктору. “Заходите” —
это медсестра. И еще: “Звонят насчет лодыжки,
но лодыжками мы тоже не занимаемся”.
Ружевич мог бы сказать:
“Это ботинок, кусок мыла,
это кольцо, это чемодан”,
а мы спрашиваем: “Как бы вы поступили,
если б вам угрожали? Показали бы
на еврея в шкафу?”
Мужчина, женщина размером с тарелку.
Прячась, человек
может встать прямо.
В шкафу объект находится
в состоянье покоя. Маленький еврей
в неустойчивую погоду.
Стихи из книги “Сокол”
Перевод с английского О. Сульчинской
На строчку из Сальвадора Эсприу
En els meus ulls ordeno
Les vides conegides.
Одну за одной у себя перед глазами собираю жизни,
какие знаю.
Вот Джулия на коленях трет кухонный пол,
окликая Айка, который не слышит:
“Дорогой, небо чернеет”.
Она преподает в колледже сатиру Теккерея
на рубеже веков,
ее Айк смотрит, как стакан “ЧивасРигал”
скользит по полировке бара.
Одну за одной у себя перед глазами собираю жизни,
какие знаю.
Трет мать, и я тоже, наша маленькая работа,
нарядные платья для моих кукол,
наше большое молчание,
ускользающее от тех, кто не слышит.
Вот женщина, что живет в переулке за моим домом,
ее покупки в магазинной тележке
старательно уложены
одна к одной. Я собираю жизни, какие знаю. Слушай,
высокий ветер трет небо,
глухие громыханья черным обводят
мертвый покой. В центре набухло.
Точно костяшки стучат по ковру.
Джулия окликает Айка, который не слышит:
“Пол уже высох”.
“Разве ты не слышишь звука мотыги?” —
спрашивает Эсприу.
Тяжко вздрагивает земля. Сладкая мульча[1].
Мать, Айк, Джулия.
Одну за одной у себя перед глазами я собираю жизни,
какие знаю,
окликая тех, кто слышит.
После дождя
1
Мы могли бы и раньше развеять прах Джерри
возле Конс Коттедж, но утром оползень
перекрыл шоссе, и еще я подумала —
слишком широк и бурлив ручей для переправы,
небо в облаках, погода неустойчива,
склон все еще скользкий, а Роберт после инсульта.
Гортензиям не хватило тепла, чтоб расцвести —
еще одна причина повременить.
2
В воскресенье Роберт сказал: “Можем двигаться.
Бриз уносит облака, небо расчищается”.
Пластиковая коробка лежала на полке
в полутора метрах от места, где двадцать лет Джерри
сидел у стола под лампой дневного света,
которую он уже не зажжет. Джонатан снял прах
с полки и вышел из дома. Мы сказали в один голос:
“Последнее путешествие Джерри”.
3
С вершины каньона Солстис открылся океан,
сияя иссиня-черным после дождя,
зелень весенних склонов
обрывалась у моря.
Извилистой тропой мы спустились
к ручью, полному палой листвы,
и тронулись вброд с валуна на валун,
перекрикивая шум воды, остерегая друг друга,
если камень шатался.
Джон Моттишо встал, врастая в дно,
утвердился среди теченья,
чтоб помочь нам удержаться.
У сапог закручивались буруны.
А Роберта он потом перенес на закорках.
4
Прямо над нами Конс Коттедж — каменные руины,
здесь и хотел быть Джерри.
Никто не произносил речей,
только Элиот пошутил в честь Мастера Шутки
и мы разделили сочный апельсин и грейпфрут
в память всех цитрусов, которые так любил Джерри,
но под конец
уже не мог есть. Джонатан открыл коробку,
и мы смотрели, как ветер бросает прах в воздух,
на листья лавра, на нас. Все посеребрил пепел.
Элегия
Прошлой ночью собака, скуля и тявкая,разбудила других, и лай пошел гулять по кварталу,
назойливый и неотвязный,
отнимая остатки сна. Шаги ли послышались ей,
или вдруг захотелось, чтоб ее приласкали,
покормили, утешили,
как утешает звук голоса?
Или стало страшно от отсутствия звуков?
Нечто похожее
заставляет людей покрывать любую поверхность
цветами, листьями, безделушками.
В том-то и дело,
что бывает такой особый вид одиночества,
сказали бы те, кто развешивает повсюду картины,
боясь пустоты.
Я и сама поступала так же,
часами болтала по телефону
ни о чем, расхаживала из комнаты в комнату,
лишь бы не думать,
слушая записи хора, делая звук то громче, то тише,
стараясь не поскользнуться в шлепанцах
на влажном полу.
Была сыта, но ела, чтобы заполнить
то, чего заполнить нельзя.
Сделка
Никто не заставляет —она идет добровольно,
упиваясь синяками,
оставшимися на предплечье
под синей рубашкой,
она восхищается его умом,
улыбкой, языком,
каким он излагает историю —
Плутархов “Совет
супружеским парам”
и “Константинов меч”.
Блеск интеллекта
заводит ее, она готова обещать
что угодно, когда он говорит вот так,
изысканно или дерзко, когда пугает ее
на Автостраде, лихо закладывая
виражи через волглую топь,
местными прозванную Стиксом.
Она живет в аду,
и ей по нраву
его привычки о трех головах:
разбрасывать одежду где ни попадя,
ставить грязные тарелки вместе с чистыми,
а в-третьих… но об этом она умолчит.
Тем временем
он приходит и уходит —
никаких вопросов —
ей это на руку,
пока они могут отправиться —
как же любит она эти поездки —
от Виченцы
вдоль реки
любоваться виллами
Палладио,
пока на языке у нее
терпкий и сладкий сок
гранатовых зерен[2].
Сокол
Сколько б ни длился день, знаю,ты его не упустишь, ты исчисляешь
время полета с точностью до мгновенья
ока. Немигающие
глаза в золотых искрах
рассчитают прыжок зайца
с высоты в полмили. Мах-взмах, резко вниз,
молниеносный удар
кривым клювом в спину, захват.
О чем по ночам твои сны, вот что хочу узнать —
как спит камня точильного точность:
внизу темное поле маслянистого рапса
или дрока, дрожанье стеблей,
пряданье ушей, мельтешня.
Ты знаешь эту падаль — ее мысли и позвонки,
как разбить любой
точно и быстро — ночное
упражнение в чистом убийстве —
это не спорт, не
фантазии
свихнутых людей,
в черных капюшонах
или в красных, на бетонном полу,
как, скажем, те,
в Абу-Грейбе.
Ars poetica для Джессики
Глиняная мексиканская церковь стоит междукниг у нее на полке, там звонит колокол,
слышный лишь ей.
Иногда она залезает внутрь церковного нефа,
скрывается, появляется вновь
у себя в комнате на той же странице, где пишет
сидя со скрещенными ногами на полу
под книжными полками. Ее карандаш вспоминает
кукол, сложенных в коробке на самом верху,
а потом кто-то в белом, выглянув,
со страницы переходит в танцующую тень
под летним кленом — особое место,
откуда ей слышна солнечная арка в небе,
видна спокойно вздыхающая листва.
Ворот ее длинной рубахи расстегнут,
руки раскинуты, точно для полета.
На шестой день
Она чистит ему яблоко,
над раковиной свивается красная спираль,
эта кухня заросла посудой,
густой листвой, жужжаньем насекомых.
Фруктовый запах. Жар сковородок.
Они одеты, готовы на выход,
и раздетые готовы на выход,
невинные, но безрассудные,
а что-то извивающееся в ветвях
поднимает голову, заглядывает им в глаза
и искушает их яблоком желанья,
вспоминая другой, первобытный пир,
плод, от которого они отведали
вполне довольно, чтоб удовлетвориться,
но не довольно для удовлетворенья,
когда они стоят так близко, дышат
дыханьем, перехватывающим дыханье,
окруженные первобытными зарослями
и ненасытные.
Оборотень
Приходит день, ты ходишь и разговариваешь,
как все,
я смеюсь над твоими неудачными шутками.
Когда тьма омывает ночной воздух,
я читаю в мягком желтом свете,
а ты крадешься — волк, привлеченный
флюоресценцией, льющей холод
на полки книжного магазина,
леденя контрольные линии,
и морозная голубизна мерцает,
подобно снегу, на твоих руках.
Однажды ночью, когда я читала перед сном,
ты прилег ненадолго рядом,
для начала примяв покрывало,
как волки — траву перед тем, как улечься.
Утром я нашла в простынях
песчинки и камешки,
словно выпавшие из шкуры,
напоминание о солнечном пляже,
где песок налип тебе на влажную кожу,
пока ты грелся, валяясь на спине,
лая на солнце, рыча на прозрачную луну,
молотя всеми лапами воздух,
как какой-нибудь бродяга-волк.
Еврей в шкафу
Погода неустойчива как снаружи,
так и внутри, точно в Польше
после войны.
Мы говорим о Ружевиче, дающем имена
своему миру: “Это дерево, это коза”.
Это рождаются заново
весна, растение, мужчина,
женщина, уцелевшие
после зимы. Он знает
людей, что, ведя машину
по дороге, отводят глаза,
чтобы не видеть спящих мужчин,
женщин,
тенью стоящих в дверях.
Одна, с сильно разбитым носом,
бежит к доктору. “Заходите” —
это медсестра. И еще: “Звонят насчет лодыжки,
но лодыжками мы тоже не занимаемся”.
Ружевич мог бы сказать:
“Это ботинок, кусок мыла,
это кольцо, это чемодан”,
а мы спрашиваем: “Как бы вы поступили,
если б вам угрожали? Показали бы
на еврея в шкафу?”
Мужчина, женщина размером с тарелку.
Прячась, человек
может встать прямо.
В шкафу объект находится
в состоянье покоя. Маленький еврей
в неустойчивую погоду.
[1]
Мульча — субстанция, состоящая из соломы, компоста, измельченных листьев и т.
п. Используется в сельском хозяйстве — ею покрывают пространство между грядками
для предотвращения роста сорняков и улучшения качества почвы. (Здесь и далее — прим. перев.)
[2]
Гранатовые зерна дал своей супруге Персефоне владыка подземного царства Аид
перед тем, как отпустить на землю к ее матери Деметре. Съев гранатовые зерна,
Персефона оказалась обречена на возвращение в царство мертвых.
[3]Тадеуш Ружевич (р. 1921) — один
из крупнейших представителей современной польской литературы. Поэт, драматург,
прозаик. Экспериментатор и реформатор. Многие его произведения переведены на
русский язык, публиковались в журналах “Иностранная литература”, “Вестник
Европы”, “Звезда”, а также выходили отдельными книгами.