Роман
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2010
Мухаммад-Казем Мазинани#
Осень в поезде
Роман
Перевод с фарси Александра Андрюшкина
1
Голубоглазый паренек переходил из вагона в вагон поезда и, наконец, добрался до последнего, но на двери его красовалась цепь, на которой висел замок. Он хотел было повернуть обратно, когда вгляделся в глубину запертого вагона и замер. Там громоздились гробы, накрытые трехцветными флагами, а между ними были навалены куски льда, так что гробы напоминали лодки, затерянные среди полного льдин моря.
Оторвав взгляд от стекла, он с удивлением оглянулся. Проход позади него был пуст. В поисках места он прошел весь поезд, а теперь казалось, что в нем нет ни души — лишь он сам и те, кто покоится в этих гробах.
Им овладело волнение. Ему чудилось, что кто-то зовет его из вагона с гробами, он не в силах был отвести взгляд. За окнами поезда ничего не было видно: тьма, черная, текучая, сочилась из трещин в окнах и щелей, и паренек не знал, вернуться назад или остаться, а ведь в замкнутом пространстве поезда это не имело никакого значения!
Растерянный, он медлил между двумя вагонами, не зная, на что решиться. Поезд несся вперед под уклон, сцепки состава издавали странные, режущие звуки, вагоны, точно скованные вечные пленники, делали неудачные попытки побега, но локомотив с силой увлекал их за собой.
Из последнего вагона паренька кто-то окликнул. Он решил вернуться. Вскинул рюкзак на плечо, шагнул… и почувствовал пустоту под ногой, темный колодец впереходе между вагонами разверзся и увлекал его к себе. В последний миг он успел схватить железный поручень и удержаться, упершись ногами в стенки перехода.
Он ужаснулся. Лоб покрылся холодным потом. Взгляд его упал на последний вагон, и он невольно разрыдался. Под ногами зиял темный провал, и трубы, шланги, провода, болты с гайками, будто внутренности животного, выступили из тьмы, а поезд все так же, с ревом, несся вперед.
Он глубоко вздохнул; сдвинул на место металлическую крышку колодца и приник к стеклу, всматриваясь в пространство последнего вагона, глядя на гробы, тонувшие в лунном свете, плывшие по воздуху, — в вагоне стало теперь так светло, что он различал багровые надписи, мистическим образом выступавшие на гробах.
Голубоглазый паренек чувствовал, что он, пусть никогда и не видел их, знает людей, которые покоятся в гробах. Что они жили с ним бок о бок и, может быть, так же как и он, едут с самого юга страны, с полей наиболее ожесточенных сражений. Может быть, они, подобно ему, совсем юны, не старше пятнадцати-шестнадцати лет. Может быть, кто-то из них, как он сам, в первый раз едет в отпуск — в такой же защитного цвета одежде, от которой пахнет юношеским потом, с таким же маленьким рюкзаком, покрытым слоем липкой южной пыли.
Кругом замерцали огоньки. До дома уже было недалеко. Сердце паренька рвалось навстречу его коню; коню, о котором он спрашивал в каждом письме к матери. Ведь тот лучше любого из людей понимал его слова. И мать в ответ всякий раз писала о его коне, о том, как он ржет и роет землю копытом, о том, каким он стал беспокойным, и, рассказывая о состоянии коня, она на самом деле описывала свое собственное.
Внезапно свисток поезда разнесся по равнине и навсегда пропал во тьме. Затем столбы электрических фонарей испуганно пробежали, из уважения к гробам выстроились в почетный караул, и последний вагон медленно остановился как раз напротив автофургона черного цвета.
Дверь вагона открылась с сухим звуком; несколько человек, одетых в черное, вскарабкались по ступенькам; подняли два гроба из льда и пропитанного кровью жидкого месива — сейчас, в электрическом свете, все это было хорошо видно — и выгрузили их из вагона. Запах мокрой грязи и камфары ударил в нос пареньку, заставив его высунуть голову из окна, чтобы глотнуть свежего воздуха.
Полустанок был пуст. Помимо двоих в гробах, здесь никто не сошел, и в поезде стояла такая тишина, точно паренек ехал в нем один.
Поезд помедлил, словно переводя дыхание, и через силу двинулся в путь, а паренек закрыл глаза и увидел белого коня, который скакал вдоль рельс, и из-под копыт его летели искры. Потом он увидел, что белый конь запрыгнул в последний вагон, в его лед и кровавое месиво, и поезд остановился, и несколько человек в черном выгрузили из вагона несколько гробов, и поезд двинулся в путь, потом остановился, и паренек проснулся. Последний вагон стоял как раз напротив автофургона черного цвета. Дверь вагона открылась с сухим звуком. Несколько человек, одетых в черное, вскарабкались по ступенькам, подняли два гроба из льда и пропитанного кровью жидкого месива и выгрузили их из вагона.
Голубоглазый паренек закинул рюкзак за плечи, перешел в соседний вагон и сошел с поезда. Кроме заспанного солдата, на полустанке не было никого. Черный автофургон быстро уехал. Поезд, устало отдуваясь, тронулся. Последний вагон, залитый светом, с капающей с подножки кровавой водой, медленно проплыл перед глазами паренька, и тот от удивления разинул рот: последний вагон не был прицеплен к поезду, а свободно и самостоятельно плыл над рельсами.
2
Его возвращение, словно первые порывы осеннего ветра, всех застало врасплох — всех, кроме белого коня, который знал о приезде хозяина заранее и последние два дня так рыл землю копытом, что нянюшка Рабабе все поняла.
Мать паренька обняла сына и почувствовала, что теперь он в ее объятиях не помещается — так вырос за это короткое время. Затем ноздрей ее достиг запах его мужского пота, а жар его щек обжег лицо, и она почувствовала, как пылает его душа. Мать, у которой в целом мире был один только этот сын, и, чтобы он появился на свет, она молилась и давала обеты.
Двор огласило ржание белого коня, и голубоглазый паренек через плечо матери посмотрел на него, и сердце его облилось кровью. Несчастный конь превратился в настоящий скелет, он стоял у ограды конюшни, и ноздри его трепетали от страсти, и серебряная грива развевалась.
Паренек направился к белому коню. Коснулся рукой его головы и уха и прижал голову к груди. Нянюшка Рабабе, которая окуривала рутой все вокруг до самого сарая, теперь суетилась вокруг них, словно заполошная наседка, и дымила рутой, и читала равайи[1] — те самые равайи, которые читала пареньку со времен его детства.
Короткая улыбка, как капля меда, капнула с губ матери паренька, и она сказала: “Ох, и намучились мы с твоим коньком-недотрогой! Если бы ты знал, как мы ему угождали с няней Рабабе все это время! Ты посмотри, от тоски он так отощал — просто кожа да кости! Я и нянюшка ни на миг не забывали о нем, но как он о тебе изводился — я не изводилась! Правда же, няня Рабабе?”
Нянюшка Рабабе голосом столь же живым и добрым, как и ее лицо, сказала:
— Ой, мамочки мои! Никогда я не видела, чтобы животина так убивалась от разлуки с человеком. Только Господь знает, что в сердце животного делалось.
Паренек расчесал пальцами гриву коня. Поцеловал его в лоб и негромко сказал:
— Благословен этот конь, с которого я должен брать пример верности!
Вместе с матерью и няней Рабабе он поднялся на крыльцо и не успел даже расшнуровать ботинки, как появилась Азиз-Ханум собственной персоной. По привычке торопясь, как на пожар, она пришла, чтобы расспросить паренька о своем пропавшем на фронте внуке; о внуке, который, по ее собственным словам, однажды ночью вдруг исчез, и никто о нем не имел вестей, он словно стал водой и ушел в землю, стал птицей и взлетел в небо, стал рыбкой и в море нырнул.
Паренька разобрал смех. Азиз-Ханум говорила о фронте, как о каком-то обычном сельском районе, где каждый знает о каждом все от имени до привычек, поступков и пристрастий. Наверное, если бы не появился отец голубоглазого паренька, Азиз-Ханум так и сидела бы до полудня и рассуждала о своем пропавшем внуке. Между прочим, многие говорили, что у Азиз-Ханум вообще не было внука — а теперь он еще и пропал!
Отец и сын встретились на крыльце. Лицо отца было сухим и горячим, как всегда; однако взгляд его был полон покоя, и паренек через крепкое плечо отца видел своего коня, который вытянул шею над невысокой стеной конюшни, и взгляд его, полный тоски, лип к хозяину, будто мед, а серебряная грива, волосок за волоском, рассыпалась по саманной стене конюшни; песенка нянюшки Рабабе выпорхнула из ее комнаты стайкой разноцветных бабочек. Старушка пела, вкладывая в пение всю душу без остатка, чтобы паренек услышал ее, ведь она знала, что он очень любит эти песни.
— Где ты выучила все эти песни, нянюшка Рабабе?
— Не знаю я, милок! Знаю только, что, как помню себя, так уже и пела их.
Никто толком не знал, откуда появилась няня Рабабе и сколько ей лет. Она и сама не слишком много знала об этом, а может, не хотела говорить. Словно она жила на земном шаре с тех пор, как существовал мир, и поэтому никто ничего не помнил о временах ее детства. Всякий раз, когда кто-нибудь спрашивал о ее возрасте, она очень серьезно отвечала:
— Откуда мне знать, милые мои? Так Господь положил, что, сколько помню себя, старухой была. Наверное, и на свет-то я уже старухой родилась!
И отец паренька не слишком много знал о прошлом нянюшки Рабабе; знал только, что его собственный отец передал ему няню Рабабе по наследству, так же как и сам, в свою очередь, получил ее в наследство от своего отца.
Нянюшка Рабабе, старушка, которая, по воле Божьей, всегда была старушкой, питала удивительную привязанность к голубоглазому пареньку. Именно она-то и вырастила его. Мать ничего не смыслила в воспитании детей. Она не могла даже колыбельную спеть или сказку рассказать. И именно нянюшка Рабабе вдохнула жизнь в тело этого ребенка; и помогло ей не колдовство какое, а ее благородная душа, большое сердце, ее особый, загадочный взгляд на жизнь. Та таинственная сила, которая позволяла ей говорить с птицами, животными и даже растениями, та любовь к жизни, что способна и смерть поставить на колени.
— Миленький мой! Иди-ка, займись своим конем, он извелся весь!
Голубоглазый паренек и белый конь выехали за ворота дома. Запах осени накатывался волнами. Белый конь мягко и сноровисто миновал городскую улицу с садами и понес паренька в привычные, знакомые места; туда, где, сколько хватало глаз, простирались поля без орошения и теперь был сезон желтых дынь; дынь, которые смотрели в небо, соединенные с землей тонким стеблем.
Размеренным аллюром белый конь пересек богарные поля и остановился у глиняной хижины. Паренек спешился и вошел в хижину, здесь все было по-прежнему. Выйдя наружу, он сказал себе: “Ничто не изменилось, только я сам. Ведь это те же поля, и те же солончаки, и то же небо, а вот я…”
Он всмотрелся в даль. В бесконечную солончаковую пустыню, соляной блеск которой слепил глаза. “Эти забытые всеми солончаки! — мелькнула мысль. — Точно на другой планете находишься”.
Паренек тронул голову и ухо коня, и они углубились в поля. Сердце его жаждало услышать звук раскалывающихся дынь. Дынь созревших, сладких, которые в ночной прохладе пустыни трескаются медленно-медленно, так что кажется, будто это их сердце открывает свою тайну. Дыни, растущие в этой соленой земле и впитывающие в себя животворящую силу солнца, слаще сахара.
Он опустился на колени возле одной из треснувших дынь; прижался щекой к ее запыленному боку и прошептал: “Прости! Как говорит няня Рабабе, когда плод созрел, нужно быстрее срывать его с ветки, иначе он загниет”.
Он неторопливо отделил дыню от ее плети и вернулся в хижину. Взял нож и разрезал дыню пополам; одну половину оставил себе, а другую положил перед конем:
— Видишь? Она столько смотрела в небо, что ее сердце наполнилось звездами. Ешь, чтобы больше не думать о дынях.
В безмолвии пустыни они ели, глядя друг на друга, и им казалось, что они слышат, как зреют дыни, а это созревали их сердца.
3
Когда Ханум услышала голос паренька, она сорвалась с места и принялась лаять, но, увидев его верхом на белом коне, замолчала и отбежала в сторону, чтобы не быть у них на пути. Раздосадована она была до крайности. Некоторое время назад она ушла из дома, и, как назло, именно в это время вернулся паренек. А ведь ей хотелось в момент его возвращения быть дома и так залаять, чтобы оповестить о его приезде весь свет, и вот этот конь опять оказался первым!
Ханум насторожила вислые уши и гноящимися глазами пожирала лицо паренька, всем существом внимая знакомому голосу:
— Откуда ты, Ханум? Вот не чаял тебя здесь встретить. Будет время, забегай домой!
Ханум, вся погрузившаяся в голос и запах паренька и в то же время исподлобья наблюдая за белым конем, плавно и грациозно приближалась к пареньку и хотела было потереться о его ноги, как тот вдруг отстранился и с улыбкой сказал:
— Нет, Ханум! Нет, я хочу…
Ханум, словно ее окатили водой, враз обмякла, поджала хвост и потрусила в сторону сада, ощущая, как нестерпимо чешется спина под насмешливым взглядом белого коня. Поэтому она один всего раз повернула голову назад и увидела, что паренек, стоя возле бассейна, закатал рукава и с удивлением смотрит на нее.
Ханум, с прижатыми ушами и неподвижным хвостом, забилась в угол сада и, лежа на первых осенних листьях, чувствовала себя самой одинокой собакой на земле. И ненавидела себя. Потому что понимала: она — собака старая и никому не нужная, а паренек еще позорит ее перед белым конем.
Пусть бы он, как прежде, не обращал на нее внимания, но проявил бы по крайней мере уважение! А он, оказывается, ничем не отличается от других. Он уже не тот, что раньше. Само выражение его глаз говорило о том, что он изменился; точно такое же выражение некоторое время назад появилось у его отца, тот несколько раз даже заговаривал о красивой молодой собаке, которую видел в доме одного из своих друзей.
“Ну, и что стряслось бы, если бы я потерлась о твои ноги?”
Ханум опустила пылающую голову на подрагивающие лапы, закрыла нагноившиеся глаза и стала раздумывать о том, что причина всех ее несчастий — этот гордец-конь. Просто жизни от него нет никакой! Паренек совсем голову от него потерял, вообразил, что без него конь умрет. Вообще с тех пор, как конь появился у них на дворе, о Ханум все забыли, на нее уже никто и не смотрит. С тех пор она становилась все безобразнее, а этот самовлюбленный конь — все красивее и любимее. Даже сейчас, когда он напоминает скелет — то ли это хитрость такая, то ли и правда из-за разлуки с пареньком, — все с ним носятся, все ему сочувствуют, и мать паренька, и няня Рабабе. Словно он человек, а не конь! А она может подохнуть, и никто этого даже не заметит. Она превратилась в помеху, словно и не прожила всю жизнь в этом доме, появившись здесь красивым и умным щенком. Об этом никчемном и избалованном коне и помину тогда не было, и вот — его предпочли ей! А ведь до сих пор отец паренька в охране дома полагается на нее: от коня-то никакого толку — только ржание и изящные движения. Кроме паренька, никому не позволяет верхом на себя сесть. Зато она, хоть и стара уже, и зубов уже недостает, любого вора за ногу схватит. Да не будь ее, уже бы и коня этого белого воры увели!
Ханум с силой почесала у себя за ухом, и у нее вдруг заболела спина. Всякий раз при воспоминании о той злосчастной ночи у Ханум начинало ломить спину. Мысль о ней многие годы язвила ее душу.
Если вдуматься, все ее несчастья начались именно с той темной и ненастной ночи, когда она по ошибке укусила за ногу одного из гостей, приняв за вора. На следующий день Ханум посадили на толстую цепь, привязанную к абрикосовому дереву, а отец паренька впервые поднял на нее руку, и перед всеми окружающими она была обесчещена. С тех пор соседские мальчишки вообще перестали с ней считаться и даже порой швыряли в нее камнями.
У Ханум заболело сердце. Прежде только ломило спину, а вот теперь заболело и сердце. У нее уже несколько раз мелькала мысль уйти из этого дома, податься в горы или в пустыню, как многие другие собаки, которых она знала. Но не могла она оставить няню Рабабе, и паренька, и его мать. После той злополучной ошибки именно няня Рабабе в конце концов освободила ее от цепи и ошейника.
Запах пищи достиг ее носа, и от голода и слабости подвело живот. Она встала и встряхнулась. Лапы затекли. Уже некоторое время лапы у Ханум болели, и иногда, как сейчас, она прихрамывала.
Хромая, она добралась до конуры. В тарелке было несколько костей и горсть риса. Она схватила кость и коренными зубами начала грызть. Теперь это стало нелегко. Несколько передних зубов выпало, а верхушки коренных сточились. По этой причине она порой оставалась голодной.
Голос паренька, будто веселое благоухание, доносился из дома, наполнял нос Ханум и оживлял в ее уме память о дне расставания с ним. Никто не верил в то, что он может уехать. Даже его отец — никогда раньше Ханум не видела его таким взволнованным и печальным. А мать столько плакала, что глаза ее стали напоминать куски поднявшегося теста. И конь его несколько дней крутился на одном месте и рыл копытом землю. Только няня Рабабе еле слышно разговаривала сама с собой — так, словно ничего не произошло. Когда за пареньком закрылись ворота, Ханум заметила слезинку, скатившуюся из глаз белого коня. Ханум бежала за пареньком до конца улицы, а, вернувшись домой, несколько дней была не в себе. Но кто подумал о ней в той суматохе и смятении? Никто, кроме няни Рабабе, которая каждый день взглядом и улыбкой спрашивала, как она поживает.
Когда голубоглазый паренек уехал, дом вдруг стал безмолвным и пустым, и сверчки позабыли свои песни, и спелые абрикосы на ветках быстро червивели и падали на землю.
Паренек уехал, и белый конь, которому Ханум желала поскорее сдохнуть, отощал как скелет, и мать паренька искала утешения у своего большого зеркала, доставшегося ей в приданое, а ее муж пропадал в полях, и только няня Рабабе, как всегда, с кряхтением хлопотала по дому, не давая остановиться жизненному колесу.
После возвращения паренька Ханум потеряла счет времени, как теряют обглоданные кости, и сейчас, вновь увидев его во дворе с рюкзаком за плечами и в этих больших ботинках, она так удивилась, что у нее глаза на лоб полезли.
Ей-то казалось, что он только вчера вернулся. Значит, просто дни перепутались у нее в голове.
Белый конь хотел любой ценой выбраться во двор. Но конюшня была заперта, и он безнадежно вытягивал шею и задирал голову над невысокой стеной. Видно было, что пареньку не хочется затягивать прощание, поэтому он издали улыбнулся своему коню и помахал ему рукой. И все. Он двинулся прочь со двора.
Ханум была занята своей миской, но исподлобья наблюдала за пареньком и увидела, что он, как прежде, ласково взглянул на нее — на прощание.
Няня Рабабе в цветастом платье все кружила вокруг паренька и читала равайи. Мать смотрела на него глазами, полными слез и мольбы. А отец ничего и никого не видел, смотрел перед собой отсутствующим взглядом. Несколько женщин-соседок стояли у ворот двора и о чем-то шептались.
Ворота двора, скрипя, закрылись, и вот остался белый конь и конюшня, полная одиночества. Остались мать и отец паренька, и притихший дом, и они вдвоем, как пара побитых дождем птиц, укрылись внутри этого дома. Осталась няня Рабабе, и пустая миска для воды, и взгляд, излучающий покой. Осталась Ханум, и внезапный ожог осени, и куры и петухи, которые хладнокровно и беззаботно крутились во дворе и раскидывали клювами землю, точно заводные игрушки.
Далее см. бумажную версию.