Главы из книги
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2010
Из будущей книги
Валерий Белоножко[1]
Невынесенный приговор
О Франце Кафке. Холодно и пристально
Главы из книги
Глава 4. Юридические тонкости
Поиски профессии — от этого было никуда не скрыться. Хлебная писательская должность, которую, по сути, презирал его отец, маячила множеством фонариков в библиотеках и книжных магазинах, но требовала усидчивости, беглого пера и умения абстрагироваться от собственного существования, а они у Франца Кафки отсутствовали. Но тут и еще кое-что — он был дикорастущим растением, которое вряд ли найдет себе заботливого садовника. К заслугам конца XIX — начала XX веков следует все же отнести некоторое количество (очень скромное) литературных генетиков, которые и пестовали литературные новшества гутенберговским способом.
Но молодой Франц Кафка еще не встречал таких; мало того, еще ему нечего было предоставить владельцам типографских машин, а если и было, то мы никогда об этом не узнаем ничего определенного, так как позже Кафка признается, что сжег множество “кустарных” литературных поделок и стихотворений. Этот эпизод может оценить только тот литератор, кто устраивал аутодафе собственным произведениям, что вызывается обычно неуместным сочетанием неуверенности и решительности, стыда и ответственности, угнетенного состояния и решимости начать жизнь с чистого листа.
На юношеском распутье — химия, история искусств, германистика; затем Кафка угодил в кювет юриспруденции и даже стал доктором права.
Был ли Франц Кафка профессиональным юристом? Да, был. Но лишь по отношению к самому себе — вот где постоянно проводились судебные заседания, вот где выступали прокурор и адвокат, судья и свидетель — все в одном лице, он же стенографировал ход судебного заседания.
Самая поразительная из стенографических записей — “Письмо отцу”, где автор непостижимым образом умудрился почтительно обвинять отца и находчиво защищать себя. Театр одного актера. Спектакль на бумажной сцене. Зрители полны сочувствия. Но и удивления — ни одного слова лжи, а картина жизни почти невероятная, настолько активен обвиняемый и настолько пассивен обвинитель. Выставлять напоказ одно и прятать другое, восклицать и умалчивать, прятаться за свидетелей и апеллировать к судейской мантии, вчинять иск человеку, а не общественной системе, иезуитствовать, вещать страстно, горько и грустно одновременно, вытаскивать соринку из собственного глаза и не замечать острой щепки в чужих очах…
Ах, какой юрист мог бы получиться из Франца Кафки, не будь он писателем! Правда, для этого ему потребовался бы иной темперамент — экстраверта и любителя публичных эффектов. Жаль, что ему была почти чужда общественная настроенность. Именно — почти. Молодой юрист неоднократно присутствовал на дискуссиях и митингах социалистов и анархистов (естественно — в качестве молчаливого свидетеля), словно бы проходил курс обучения инакомыслия, в то время как у самого инакомыслия было — хоть отбавляй! В этой среде он даже получил прозвище “Klidas” — Молчун. Думаю, что вначале его могли даже признать за шпика, да так оно и было в действительности — только шпионил он для литературы и ради литературы.
Франц Кафка находит литературный материал и в страховой компании, где служит, и в газетных заметках, и в книгах, и в общественной жизни Праги, бурлящей в начале века. В постоянных рабочих командировках ему приходится сталкиваться с человеческими бедами на производстве, расследуя и инспектируя страховые случаи. В своих отчетах он — по долгу службы — просто обязан обнародовать (на фирменных бланках) свои наблюдения за ходом событий на предприятиях подведомственного ему округа Богемии. Он трудится над точностью передачи на бумагу человеческих несчастий и трагедий. У каждого хирурга — “индивидуальное” кладбище, у каждого адвоката — череда проигранных дел, у Кафки перед глазами шесть дней в неделю в течение тринадцати лет — свидетельства человеческого неблагополучия и неблаговоления Судьбы.
Необходимо вспомнить о том, что после прихода со службы молодой чиновник непременно ложился отдыхать и начинал трудиться лишь после десяти часов вечера до поздней ночи. Было бы слишком просто объяснить такой писательский режим дневной суматохой в квартире, где проживало большое семейство. Думаю, впечатлительному служащему необходимо было психологически защититься от страшных “страховых” впечатлений, отгородиться от них временной стенкой сна (кстати, весьма тревожного).
Но и это — лишь половина истины. Служебные впечатления мешали чиновнику по окончании работы сосредоточиться на том, что он исследовал постоянно, — на самом себе. Этот вполне локальный интерес — практически лабораторный — приносил осязаемые плоды даже тогда, когда запись в дневнике была куцей, вроде: Сегодня вечером я снова был полон боязливо сдерживаемых способностей. Коротенькое предложение, а какой простор для читательских и исследовательских предположений!
По всей видимости, самое знаменитое произведение Кафки — роман “ПРОЦЕСС” — требует профессионально-юридической реконструкции с тем, чтобы снять с него корпоративный глянец и неизбежную сажу, испачкавшую столь многие репутации. Я же коснусь двух микроскопических произведений Кафки “НОВЫЙ АДВОКАТ” и “ЗАЩИТНИКИ”.
Из второго приведу несколько цитат, которые примыкают к теме этой главы весьма выразительно:
Было совершенно неясно, есть ли у меня защитники, я не мог узнать об этом ничего определенного, все лица были непроницаемы… Я не мог даже понять, действительно ли мы в здании суда. Многое говорило за, многое против… Эти коридоры, узкие, с полукруглыми сводами, с медленными поворотами, скупо отделенными высокими дверьми, казалось бы, созданы для полной тишины, это были коридоры музея или библиотеки. Но если это не здание суда, то почему я искал тут защитника? Да потому, что Я всюду искал защитника, он нужен всегда, он даже меньше нужен в суде, чем где-либо в другом месте… Вмешательство же человека в закон как таковой, в то, что составляет основу обвинения, защиты, приговора, есть кощунство. Совершенно иная ситуация с составом преступления, изложенным в обвинительном заключении, ибо обвинение основывается на сведениях, полученных где угодно, у врагов и друзей, у родственников и прочих людей, в семье и на службе, в городе и деревне, короче говоря, повсюду. Вот тут совершенно необходимо иметь защитника, много защитников, самых лучших защитников… Итак, внимание. Я ищу защитников, именно для этого я здесь. Но я никого не нашел… Вероятно, я ищу защитников не там, где надо… [2]
Прерываю цитирование, хотя, возможно, и напрасно. Но любознательный читатель сам может открыть нужную страницу. Я же приведу еще два слова из “БОЛЬШОЙ ЯРМАРКИ”. Вот, оказывается, где нужно искать защитников:
Суд, защитники, музей, библиотека, ярмарка…
Все это не просто звенья одной цепи, к которой прикован писатель, эти звенья идентичны, почти взаимозаменяемы. Обвиняемый Франц Кафка таков изначально, и его литературная защита явно паллиативна, но сам Чарльз Дарвин не придумал бы лучшей для нового “Происхождения видов”.
Сколько ИСПОВЕДЕЙ льют слезы на полках библиотек, скольких реабилитаций требуют они от читателей!? Они вожделеют лишь оправдательного приговора…
Наш герой — не исключение, он не пренебрегает чувствительными струнами читателей, но, честно говоря, напрасно принижает планку читательского доверия, к тому же сентиментальность его подозрительна, так как над каждой страницей развивается стяг ПРЕЗУМПЦИИ НЕВИНОВНОСТИ.
Да, честность писателя неоспорима. Но он при всем том пытается оспорить или даже опровергнуть честность своих оппонентов. Совместить это достаточно трудно, особенно если учесть невозможность математически адекватного сопоставления собственных и чужих недостатков и достоинств.
Франц Кафка признает невольность своей вины. Речь идет даже не о смягчающих обстоятельствах. ВИНА ИМЕЕТ БИБЛЕЙСКИЕ ИСТОКИ, и замолить ее можно только через литературу. Так, во всяком случае, говорится в конце “НОВОГО АДВОКАТА”:
А потому не уместнее ли последовать примеру Буцефала и окунуться с головой в книги о законах? Теперь он хозяин себе, свободен от шор и боев, при мягком свете лампы Буцефал изучает древние законы[3].
САМ СЕБЕ ГОСПОДИН и КНИГИ ЗАКОНОВ ТОЖЕ — какое нравоучительство, так и не обращенное внутрь самого себя!
Глава 5. Игра в прятки
Где труднее всего спрятать хвоинку? В японском хокку.
Где легче всего скрыться печали? В алфавите.
Франц Кафка умел прятать и прятаться. Собственно говоря, именно в этом и заключается его гениальность. Качество это и природное, и благоприобретенное, я бы даже сказал — частично заимствованное. Эдгар Аллан По посылал нашему герою флюиды с противоположной стороны Атлантики. Эрнст Амадей Теодор Гофман микшировал правду и вымысел в своих историях. Профессор Фрейд навевал ужасные сны и объяснял их самым неправдоподобно-правдоподобным образом.
Детская игра в прятки природна. Жаль, что на долю взрослых остаются лишь детективные истории. Но, оказывается, такими историями испещрена вся наша жизнь. Вовсе не обязательно связывать их с преступлениями и убийствами. Нет, я не прав — отыскание любви или ее убийство тоже детективно, а между ними — время и место преступления, колебания между страстью и долгом, между неблагодарностью и благородством.
В жизни таких историй больше, чем на библиотечных полках. Ах, какое это чтиво для сплетников и сплетниц! Какой у нас самих богатый опыт по этой части!
Франц Кафка воспользовался интересом к детективным историям и стал обрамлять каждое свое произведение филологическим шифром. Видимо, в его организме случилась лишняя хромосома, которая не только заставила его маскироваться, но еще выделила ему необходимые средства для этого. Литературной обстоятельности XVIII и XIX веков Франц Кафка противопоставил свои миниатюры, где мгновенно образовавшаяся ситуация дана безо всяких одежек лишнего текста. Лапидарность Наблюдений, Созерцаний (или как еще там переводили BETRACHTUNG) настолько тщательно продумана и выпущена на свет божий так стремительно, что читатель не успевает даже опомниться, как оказывается внутри крохотного текста со всем своим богатым житейским опытом и, однако же, так и не может смириться со своим неумением справиться ни с предстоящим ему текстом, ни с чувством, им вызванным.
Возьмем хотя бы самое начало “ТОСКИ”.
Когда мне стало совсем уже невмоготу — это случилось в ноябрьские сумерки — и я, как по беговой дорожке, бегал по ковровой дорожке у себя в комнате, туда и обратно, туда и обратно и, увидя в окне освещенную улицу, пугался и поворачивал назад и обретал в глубине зеркала на другом конце комнаты новую цель и кричал только для того, чтобы услышать крик, хотя и знал, что на него никто не откликнется…[4]
У нас уже появилась возможность самостоятельно смоделировать героя и придумать его бедственную историю, но тут же появляется, как привидение, ребенок, и новый персонаж встает меж героем и нами, хотя в конце, на той же странице текста, герой предлагает соседу забрать свое привидение.
— И все? — спросите вы.
Да, все. История заканчивается так же неожиданно, как и начинается, и при чем тут ТОСКА? Нужно некоторое время, чтобы сообразить, что, возможно, этот ребенок и есть ТОСКА, и, наверное, нагнал ее сосед, с которым у героя свои отношения…
— Какие пустяки, — заметит читатель и считать так будет до тех самых пор, пока не увидит ребенка грусти в своей комнате.
Возможно, моя интерпретация текста случайна и даже неправомерна, но автор-герой так искусно спрятался на этой единственной страничке в своей комнате, и грусть моя еще не настолько материализовалась, и фантазия давно выросла из детских страничек… нет, к сожалению, не могу предъявить читателю ничего более убедительного, хотя, впрочем…
“АМЕРИКА”, “ПРОЦЕСС”, “ЗАМОК” — три вполне детективных романа, хотя некоторые и подверстывают их к фантастическим и даже — эзотерическим.
“Ясность всегда и во всем” — таков девиз обыденности. Сказки — да, но и у них могут быть почти разумные научно-фантастические предположения и объяснения.
По правде сказать, последние сказки рассказал нам Франц Кафка. То, что он придал им детективное напряжение и кажущуюся модернистскую конструкцию, мы, конечно, осознаем при помощи своего немощного недоумения, но все догадки наши на этот счет рассыпаются, как горошины, на которые коленками ставит нас учитель ФК, и нам больно. И мы пребываем в тоске до тех пор, пока не осознаем, что болят не коленки, а души. Детективная история выворачивается наизнанку внутри нас самих, но слишком уж просторны эти три романа, слишком маленькими мы кажемся внутри них, так что отвергаем и саму возможность своего там появления, поскольку благополучно умеем по-воровски упрятать в подсознание не только собственное преступление, но и свидетелей его, и совесть отправлена в ссылку особым императорским указом, и можно жить в согласии с классическим детективом, где все складно, и гладко, и неправдоподобно.
Порок наказан, добродетель торжествует — вот к какому финалу мы устремляемся в чужих историях. В собственных — умалена вина и наказание кажется чрезмерным, и проще замолить грех, чем его исправить или искупить. Мы все подвержены игре в прятки. И в конце концов оказывается, что мы прячемся от счастья, счастья собственной невинности, которая называется СОВЕСТЬЮ.
Открытие Франца Кафки — открытый финал истории. С самых первых своих литературных опытов он инстинктивно понял силу таких финалов и, не завершив ни один из трех своих романов, предложил загоризонтные их интерпретации в мифологических, религиозных, философских и даже исторических планах.
Не умри Франц Кафка раньше, чем пришло время его славы, стал бы он объяснять читательские и критические недоумения? Вряд ли. Он не был публичной личностью (которая так славно примыкает к словосочетанию “публичная девка”), и публицистика не имела с ним ничего общего, хотя, по большому счету, о ПРАВАХ ЧЕЛОВЕКА ОН СКАЗАЛ И СПРОСИЛ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЛЮБОЙ ДРУГОЙ ПИСАТЕЛЬ.
Глава 6. “О женщина, ты — книга между книг… ”
Достойно сожаления, что наш герой ратовал за права только одного человека — Франца Кафки. Исследователи используют научные паллиативы — интравертность и эгоцентричность вместо тривиального ЭГОИЗМА. Сосредоточенность на самом себе — осознанная или неосознанная — могла бы показаться просто лабораторным подходом, исследованием в себе “человеческого, слишком человеческого”, не таись за ней некая инфернальная энтропия, некое вопрошание извне-изнутри, поиски потерянного — кажущегося или выдуманного. Что уж там Франц Кафка извлек из лекции Альберта Эйнштейна о теории относительности, неизвестно, но, что Вселенную сам писатель низвел до собственной вселенной (пусть и не банальной), почти неопровержимо.
Особенно показательны в этом смысле отношения Франца Кафки с женщинами. Его неравнодушие к ним носит характер скорее любопытства, чем сексуальной озабоченности. Противоположный пол для него почти не обладает индивидуальностью, потому что у него собственной индивидуальности — с избытком.
Три сестры (младшие) — шумные, надоедливые, незаметно растущие — отвлекают на себя внимание родителей и прислуги, и это, с одной стороны, хорошо (за ними можно было укрыться, как укрывался он, режиссируя домашние спектакли в дни рождения отца и матери, но никогда в них не участвуя), с другой же — это по большей части утрата материнского внимания, что фактически ожесточало мальчика: нежность тоже нужно воспитывать, иначе ее место займет холод равнодушия.
В этой ХОЛОДНОСТИ своей писатель признавался неоднократно, причем даже мотивировал ее совершенно определенно: Я не пожалел ее, так как она не пожалела меня тоже. Речь шла о доступной девушке (одной из проходных связей), с которой он провел время в постели в гостинице.
Эгоистическая жалость к себе вполне понятна в нежном возрасте, но, когда она живет в душе взрослеющего юноши, а тем паче — уже вполне взрослого человека, дело не ладно. Недаром говорится: маленькая собачка — до старости щенок. Именно от таких собачек больше всего шума-лая, именно они хотят обратить на себя внимание хозяев. Но хозяин Франца Кафки — он сам, и молчаливость его в общении с людьми компенсируется заполнением бумажных страниц описаниями переживаний (но не сопереживаний), печали (но не сочувствия), душевных стенаний (но не угрызений совести).
При всем том он всегда себя контролировал — дневники и письма весьма тому способствовали. Но сопутствовали ли они самовоспитанию? Вряд ли. На этот случай у писателя — его чернильные ипостаси, с которыми можно было расправляться самым трагическим образом. “ПРИГОВОР”, “В ИСПРАВИТЕЛЬНОЙ КОЛОНИИ”, “ПРЕВРАЩЕНИЕ”, “ГОЛОДАРЬ” — фатальны, но сие — фатум не природный, а ментальный: наказание за вину, вознаграждение за неучастие.
Роль свидетеля — монаха-летописца — выбрана Кафкой не случайно, но и не вполне осознанно. В этом тоже проявилась его детская жестокость (или жестокая детскость). Многие его романы — с ХедвигойВайлер, Фелицией Бауэр, Гретой Блох, МиленойЕсенской-Поллак, да и еще несколькими — носят ЭПИСТОЛЯРНЫЙ характер. Влюбленность здесь — дело десятое, почтово-любовная связь — дело известное, но Франц Кафка даже думает о ней строчными буквами, особенно в случае с Фелицией Бауэр.
Ни одна любовная переписка в мире не была столь грандиозна и проникновенна по сравнению с крохотностью и придуманностью чувства, которое и состояло-то, в сущности, скорее из алфавитной мелочи, чем из душевного богатства. Со стороны Кафки эта переписка — предприятие, которое он основал в надежде на литературные дивиденды. Все фантазии писателя — внутри него, внешний мир предоставляет слишком мало материала для литературы, вернее — слишком мало непосредственно касающегося его материала.
Меня, к примеру, не удивляет, что мы не имеем свидетельств любви с первого взгляда, когда один удар сердца предсказывает будущее чувство. Нет, наш герой — трезвенник и приверженец почти аскетических убеждений — считает любовью некое, только ему одному известное, чувство-бутерброд: вялый листок шпината из книжного огорода на здоровенном ломте черствого эгоизма.
Пусть мне кто-нибудь расскажет об идеале женщины, с которой желал разделить судьбу Франц Кафка! Пусть покажет мне ее фотографию со следами слез и поцелуев! Увы мне, увы! Как могу я проникнуться сочувствием к изобретательному конструктору любовных связей без единого взмаха крыла Пегаса, без единого хотя бы свидания с Музой на своих страницах!
Брак по расчету? Любовь по расчету? На что еще надеялся писатель, обременяя международную почту Австрии и Германии? Уж не потирал ли он ладошки за письменным столом в предвкушении эпистолярного приключения? Я могу представить себе тот знаменательный день 20 сентября 1912 года, когда в своем рабочем кабинете, выплатив письменные долги службе, Франц Кафка обнаруживает, что имеется толика свободного времени, которое можно употребить (злоупотребить?) для забрасывания почтовой удочки в берлинский пруд. Он пододвигает к себе фирменный бланк КОМПАНИИ ПО СТРАХОВАНИЮ ОТ НЕСЧАСТНЫХ СЛУЧАЕВ НА ПРОИЗВОДСТВЕ В КОРОЛЕВСТВЕ БОГЕМИЯ и начинает: Многоуважаемая фройляйн!.. И напоминает о себе через пять недель после встречи сдо неприличия некрасивой двадцатипятилетней Фелицией Бауэр с тем, чтобы закончить текст фразой: Вы могли бы взять меня на испытание. Д-р Франц Кафка.
Давайте, однако, прочтем дневниковую запись опять же пятинедельной давности:
Фройляйн Ф. Б. Когда 13 августа я пришел к Броду, она сидела у стола и выглядела почти как служанка. Я даже не полюбопытствовал, кто она, а просто удовольствовался этим впечатлением. Костлявое непримечательное лицо, причем его непримечательность бросалась в глаза. Шея открыта. Нарядная блузка. Облик ее был совершенно домашним, хотя, как выяснилось позднее, это совсем не так. (Я несколько теряю к ней интерес из-за того, что так быстро разглядел ее сущность. Правда, состояние, в котором я теперь нахожусь, не сделало бы привлекательным целый сонм прелестей, — “Америка” — кроме того, я полагаю, что их и нет вовсе. Если сегодня у Макса меня не слишком отвлекут литературные новости, я постараюсь закончить историю Бинкельта, она не будет длинной и должна получиться.) Чуть ли не переломанный нос, светлые жесткие некрасивые волосы, крепкий подбородок. Пока я приживался, я в первый раз внимательно пригляделся к ней, а когда уселся, уже вынес окончательный приговор. Как… [5](запись обрывается)
Боже мой! Только не хватало обвинять нашего героя в двуличии! Но я не спешу с этим, я вспоминаю, что как раз в эти дни писатель готовился издать у Ровольта первую свою книгу “СОЗЕРЦАНИЯ”. Он — в состоянии некоторого подъема, девушка — на периферии сознания, и таких 99 из 100. Эта встреча — чистой воды случайность, точно так же он мог встретить какую-нибудь девушку у себя под боком, в Праге, и потребности в переписке практически не было бы, и все случилось бы… Не случилось бы ничего. В Праге не было крылатого Купидона, его пришлось вызвать из Берлина, и пришлось ему преизрядно потрудиться, если не на любовный, то на почтовый лад.
Удивительно, что Франц Кафка очень быстро задал тон этой переписке — и откуда такая прыть и самоуверенность?! Он даже подтрунивает над собой, доверяя бумаге и адресату почти интимные подробности:
1.ХI.12
Жизнь моя, по сути, состояла и состоит, главным образом, из моих попыток писать, большей частью неудачных. Но если бы я не писал, то давно бы уже лежал на земле поверженный, годный разве на то, чтобы быть выброшенным на свалку. А силы мои с давних пор ничтожно малы и, хотя обычно я этого не признавал, само собой получалось, что я должен был во всем их экономить и от всего понемножечку отказываться, чтобы их хватило на то, что представляется мне главной целью…
…В самом деле, хотя я крайне тощ, а я — самый тощий человек из всех, кого я знаю (уж поверьте мне, недаром я столько времени торчал в санаториях), с точки зрения пользы для писательской работы во мне как раз нет ничего лишнего, даже в хорошем смысле этого слова…
…И вот теперь я расширил свою жизнь думами о Вас, не проходит и четверти часа в период моего бодрствования, чтобы я о вас не вспомнил. А часто я вообще не способен делать ничего другого… [6]
Читатель, представь себе 700 страниц убористого текста сего эпистолярного романа! Последнее письмо — 16.Х.17. Итого — полных пять лет, безвозвратно потерянных Фелицией, но одухотворивших творчество Франца.
Для чего же я так подробно напоминаю об истории двух помолвок и ни одной женитьбы Франца Кафки? Это очень печальная история. В ней — страдательный и винительный залоги. Она учит, как любить не следует и как следует не любить. Это почти научный трактат. Трактат по расстановке сетей и силков, капканов и приманок, ловушек и соблазнов. Самое же интересное — то, что охотился Франц Кафка на совершенно бесплодной в литературном отношении территории, и то, что он все же умудрился оживить и даже одухотворить ее, свидетельствует всего лишь о гениальности ловчего и беспредельном терпении жертвы.
Ох уж этот Франц Кафка! Мы уже упоминали его “Письмо отцу”. В нем так много было стенаний по поводу женитьбы и счастливой семейной жизни, что, можно подумать, самые непреодолимые препятствия, вроде двенадцати подвигов Геракла, ему следовало свершить для достижения своей цели. Ничуть не бывало! Рыбка срывалась с крючка всякий раз, как только ее пытались извлечь из привычной среды.
Юрист Кафка даже применяет свои аналитические способы для решения проблемы создания собственной семьи. 20 августа 1914 года он даже составляет в дневнике реестр: все ЗА И ПРОТИВ женитьбы. Чаши весов колеблются. В 1916 году он проводит несколько дней — более или менее удачных — и ночей в Мариенбаде, после чего в письме Максу Броду сообщает о том, каков будущий семейный статус-кво:
Теперь все по-другому и хорошо. Наш договор вкратце. Пожениться вскоре по окончании войны, снять в пригороде Берлина две-три комнаты, хозяйственные заботы оставить за каждым только свои собственные, Фелиция станет работать, как прежде, а я, я при теперешних обстоятельствах, этого сказать еще не могу. Если представить себе эти отношения наглядно, то получится зрелище двух комнат где-нибудь в Карлхорсте, в одной Фелиция встает рано, убегает, а вечером устало падает в постель. В другой размещается канапе, на котором возлежу я и питаю себя млеком и медом. В таком случае там возлежал и потягивался безнравственный человек (по известному выражению)[7].
Несмотря на несколько самокритичное высказывание в самом конце письма, само оно свидетельствует, что Кафка допек-таки Фелицию — она согласилась жить с ним на его условиях, которые, в сущности, ничем не отличались бы от его холостяцкого положения. Такой мягкий человек сумел управиться с делячкой-берлинкой. Встреча ЭГОИЗМА И ОТВЕТСТВЕННОСТИ закончилась поражением последней.
Мне трудно припомнить случай, когда Франц Кафка поступился бы собственными интересами и желаниями ради других. В его САМОбытности ударение следует делать на первой части слова. ЭГО вело его на поводке, как собачку.
7. О Кафка, познавшие эмиграцию приветствуют тебя…
Я назвал бы атеизм Кафки Божественным. И вовсе не в религиозном, а душевном, духовном смысле. Это атеизм особого рода, он — свидетельство демократических отношений субъекта и Субъекта, низшего существа и Существа Высшего. Признание существования Высших Сил опирается на отношение подданного к властителю, который всего лишь следит за усилиями своего вассала, и само это вассальство заключается всего лишь в том, что Высшее Существо просто не нисходит до общения с существом низшим, не вмешивается в его деятельность, не наказывает и не одаряет милостью или наградой.
Сие — самый еретический атеизм в мире, так как он пребывает вдали как от материализма, так и от любой религии. Таковы многие, но они не сознают этого, им даже в голову не приходит определять это свое положение, пока собеседник (чаще всего — воинствующий представитель какой-нибудь религиозной конфессии) не задаст ему напрямую вопрос о религиозном статусе.
Поскольку мы живем в эпоху, когда сам атеизм признается религией (в оскорбительном, правда, смысле) и толерантность нам только снится, есть подозрение, что, несмотря на экуменические усилия, новые религиозные войны не за горами. Собственно, они уже идут — необъявленные. Я говорю не о джихаде и даже не об “Аль-Каиде”. Расслоение религий есть явление химическое, природное, неизбежное, и никакому атеизму не удастся стать мембраной между ними, пропускающей в микроскопические отверстия добро и задерживающей зло. Сами атеисты и падут первыми как невооруженные миротворцы или вынуждены будут палить направо и налево в отчаянной попытке оставить свое добро и зло каждой из сторон. Но миротворцам придется отражать удары с обеих сторон — воинствующий атеизм нисколько не лучше и не хуже воинствующей религии.
Начало этой главы, конечно же, вызовет читательское недоумение. Еще большее недоумение вызовет последующее.
Исторически случилось так, что еврей никогда не остается вне схватки. История еврейского народа с его государственностью, избранностью, религиозной самоотверженностью, рассеянностью среди других народов, Катастрофой и нынешней государственностью — пример более чем двухтысячелетней выдержки и оптимизма.
Мне придется оперировать несколькими терминами, которые имеют отношение к нашей теме: ГАЛУТ (ГАЛУЦ) — изгнание, ДИАСПОРА — рассеяние и ГАЛУТ ШХИНА — временное исчезновение Божественного присутствия на Святой земле.
По всей видимости, нет надобности подробно растолковывать понятия СЕМИТИЗМА и АНТИСЕМИТИЗМА, которые сопровождают еврейскую историю с примкнутыми штыками.
В сражении за еврейство Франца Кафки поломано столько копий, что обломками их усыпаны поля критических и литературоведческих сражений, пожалуй, сверх меры. К сожалению (или счастью), у нас нет прямых свидетельств семитизма или антисемитизма (бывает и такое) Франца Кафки. Весьма корректное упоминание Максом Бродом размолвки между друзьями по поводу напористого вовлечения Максом Франца в пражский семитизм не дает определенного ответа на вопрос: БЫЛ ЛИ КАФКА ВОИНСТВУЮЩИМ ЕВРЕЕМ?
Да, несомненно, на протяжении второй половины его краткой жизни у нашего героя были периоды очень пристального интереса к еврейству. В 1911 году он очень заинтересовался странствующей еврейской труппой, выступавшей в пражском кафе “Савой” со спектаклями на идиш. Особенно подружился Франц с актером Исааком Леви, много общался с ним, расспрашивал о жизни его и еврейских общин в Восточной Европе, организовал вечер его декламации и даже произнес небольшую речь о языке идиш, а потом между ними несколько лет продолжалась переписка.
Из этой внезапной дружбы можно сделать интересный вывод — в окружении Франца не было евреев, достаточно близких, чтобы поведать ему доверительно о переживаниях отдельно взятого еврея в чуждой среде. И это очень странно, так как многочисленные родственники начинающего писателя могли бы ему поведать предостаточно о путях и терниях своих родов. Скорее всего, замкнутость и неразговорчивость Франца мешали ему со всей внимательностью подойти хотя бы к одному из своих дядюшек, личностей весьма колоритных и не лишенных жизненного опыта. Особые надежды Франц возлагал на ставшего генеральным директором испанских железных дорог Альфреда Лёви, но не в плане конкретно-литературном, а имея в виду должность где-нибудь за пределами Праги.
Поскольку между Францем и Исааком Леви речь шла о написании актером воспоминаний о своей жизни, можно отсюда заключить, по меньшей мере, что Франц очень желал иметь представление о житейских и нравственных коллизиях молодого еврея, пребывающего вдали от родного дома. Я веду к тому, что в том же 1911 году Франц Кафка начал писать роман “АМЕРИКА” (“Пропавший без вести”), в котором как раз и прослеживаются перипетии такого юноши. Правда, о еврействе в романе не упоминается, имя Карл Росман можно толковать как угодно, а перенесение места действия в Америку можно объяснить именно тем, что начинающему писателю, по-видимому, трудно было соединить рассказы Исаака Леви с самими идеями изгнания-галута и рассеяния-диаспоры. Но идеи эти оказывали на него непосредственное влияние, о чем свидетельствуют строки из дневниковой записи 25 декабря 1911 года:
Все, что я узнал от Лёви… позволяет сделать вывод, что многие заслуги литературы — пробуждение умов, сохранение целостности часто бездеятельного во внешней жизни и постоянно распадающегося национального сознания, гордость и поддержка, которые черпает нация перед лицом вражеского окружения, ведение как бы дневника нации… [8]
Во всем дневнике мало найдется строк, столь же публицистичных и столь же прямо относящихся к национальному самосознанию именно еврейской нации. Франц Кафка часто присутствовал на студенческих дискуссиях и отмечал кипучую деятельность профессора университета, юриста и депутата Бруно Кафки, его кузена, к сожалению, тоже рано умершего. В Праге в то время бурлила общественная жизнь: чехи устали от объятий Габсбургской империи, да и евреи оказались в пограничной ситуации между чехами и немцами. Волей-неволей и Францу Кафке, пусть с меньшим задором и не публично, пришлось обдумывать свое положение в национально напряженной ситуации.
Нет свидетельств прямого увлечения молодого Кафки национальной историей и религией, однако со дня его рождения сама обстановка на территории бывшего еврейского гетто — Йозефштадта — должна была воздействовать подспудно на его ментальность. Ортодоксальные евреи в традиционном своем облачении каждый день давали ему молчаливые уроки национального самосознания. Национальное меньшинство часто бывает вынуждено жить по правилам, устанавливаемым господствующим в стране государственным и общественным устройством. Унизительное и вассальное положение еврейских общин в городах Европы продолжалось так долго, что это выработало в еврейском народе характерные черты: приспособляемость, терпение, способность быть “себе на уме”. Когда император-реформатор Иосиф II издал языковые эдикты, в том числе и знаменитый “Патент о толерантности”, онемечивание уже законным путем коснулось евреев и чехов. Оскар Винер назвал город на Влтаве Dreivolkerstadt, то есть городом трех народов — чешского, немецкого и еврейского. К концу ХIХ века габсбургские порядки смягчились, но молодые евреи продолжали оставаться под влиянием немецкоязычного образования и делопроизводства, коренным образом отрывающих евреев от религиозных корней, даже если этим молодым людям и хотелось в государственный и общественный круг.
Заложенное в детстве обычно преследует нас всю жизнь. У нас нет никаких свидетельств того, что в младенчестве Франц слушал еврейские колыбельные или что ему рассказывали еврейские легенды. При постоянной родительской занятости маленький Франц находился под опекой прислуги, говорившей по-чешски или по-немецки.
Если вдуматься, не было у Франца Кафки еврейских корней. По-видимому, лишь на третьем десятке жизни он задался вопросом о своей этнической идентичности и опять же — о своих планах на будущее. Романа “АМЕРИКА” (“Пропавший без вести”) в 1910 году, наверное, еще не было и в помине, а Франц Кафка записывает в дневнике:
Все вещи, возникающие у меня в голове, растут не из корней своих, а откуда-то с середины. Попробуй-ка удержать их, попробуй-ка держать траву и самому держаться за нее, если она начинает расти лишь с середины стебля… [9]
Но вот еврейская театральная труппа и Исаак Леви непринужденно и явно с согласия самого Кафки взращивают в нем почти затоптанные побеги еврейства. Честно говоря, почти в тридцать лет, когда образование завершено и жизненный путь определен, начать этническую жизнь с чистого листа практически невозможно. Для этого нужно быть особо уж ограниченным.
Но Франц Кафка сливает в один флакон литературную и национальную коллизии. Написать большой роман мечтает каждый литератор, так как это дает обычно неповторимое ощущение литературного простора, вдохновляя и на будущие работы. У Кафки перед глазами — постоянный укор в лице Макса Брода, друга и плодовитого полуграфомана-полужурналиста. Тот постоянно подзуживал друга, уговорив засесть за большую работу, даже подвигал на написание совместного романа “Рихард и Самуэль”, и все это, пожалуй, действовало Францу на нервы — слабые и без того.
Роман “АМЕРИКА” (“Пропавший без вести”) очень прост и не вызывает никаких вопросов, если не взять в рассуждение его неявную незаконченность. Шестнадцатилетний Карл Росман за некую провинность перед служанкой отправлен родителями за океан к дяде на перевоспитание. Карл ИЗГНАН ИЗ РОДНОГО ДОМА. Казалось бы, юноше предстоит благополучное будущее, но в результате обычного человеческого интриганства он изгнан и из нового пристанища с тем, чтобы начать скитания по американскому континенту, познать новое пристанище и новое изгнание, пока, наконец, Божьим соизволением не попадает в Оклахомский летний театр: Кто думает о своем будущем — наш человек! Карл Росман принят в этот театр и отправляется туда через пол-Америки по железной дороге. Все. Какого конца еще требует читатель? Чего ему недостает?
Может быть, вопрос этот задает сам автор? Может быть, он как раз и хотел заставить читателя задуматься о том, зачем написан роман и о чем он в конце концов?
Если перевести коллизии одного-единственного героя романа на язык исторических коллизий одного-единственного еврейского народа, то подспудные намерения автора — как на ладони.
Изгнание — ГАЛУТ. Рассеяние — ДИАСПОРА. ГАЛУТ ШХИНА — Бог временно оставил народ без своего присмотра с тем, чтобы, предав его испытаниям и перевоспитанию, вновь вернуться к своему ИЗБРАННОМУ, своевольному, но любимому.
Возможна ли подобная интерпретация? Почему бы и нет? Франц Кафка не останавливается на достигнутом и дарит нам третий роман — не менее таинственный “ЗАМОК”.
Необходимо выстроить хронологию романов Франца Кафки: “АМЕРИКА” (1911-1916), “ПРОЦЕСС” (1914-1918), “ЗАМОК” (1921-1922). “ПРОЦЕСС” — самый знаменитый роман нашего героя — имеет особое, как всем кажется, значение и к теме данной главы отношения не имеет.
Прекратив работу над “АМЕРИКОЙ”, только через пять лет писатель начал работу над “ЗАМКОМ”, в котором темы галута и диаспоры обсуждаются и локально-земно, и возвышенно-метафизически, причем второй план спрятан так старательно, что интерпретации романа множатся, как кролики.
В нанизывании добычи общечеловеческого на вертел личного Франц Кафка не имеет себе равных, и что особенно важно: он бежит публицистичности Толстого и психологических движений Достоевского. Его текст — занавес, за которым разыгрывается пьеса, тогда как на авансцене автор показывает зрителям канву, а не суть происходящего.
ЗЕМЛЕМЕР К. — личность настолько одиозная по смыслу, что даже само сомнение персонажей романа и читателей — А НА САМОМ ЛИ ДЕЛЕ К. — ЗЕМЛЕМЕР? — ЗАГАДОЧНО И ЗНАЧИТЕЛЬНО. ОДНО ДЕЛО — МЕРА ЗЕМЛИ, И СОВСЕМ ДРУГОЕ — ПО ЗЕМНЫМ МЕРКАМ, которыми мы располагаем при жизни в отличие от меры горней. Однако сам Замок в романе просто жалок в архитектурном плане, и это не может не вернуть к той фазе человеческих отношений, которую мы уже обсуждали выше: человек в социуме и народ (еврейский) в рассеянии.
Макс Брод мельком упоминает обсуждение с другом темы еврейского языка. (При этом он не упоминает даже, что вместе с Кафкой учился ивриту у Георга МордехаяЛангера, ортодоксального еврея, заметной и колоритной личности, знакомой всей Праге. 14 сентября 1915 года Кафка записывает в дневнике: “В субботу с Максом и Лангером были у рабби-чудотворца… Грязен и чист, своеобразие постоянно думающих людей”.) Брод также пишет, что обнаружил в наследии Кафки примерно столько же листов бумаги, испещренных упражнениями по ивриту, сколько и листов собственно рукописей. Конкретного периода занятий Кафки ивритом он не называет, а совершенно точное время “еврейского” прилежания Кафки и даже переселения в Палестину указывает как время после его знакомства и сближения с Дорой Диамант, 24-летней еврейкой из России. Но это — уже 1923 год, когда рукопись “ЗАМКА” уже находится у МиленыЕсенской-Поллак, также кратковременной его возлюбленной.
То, что многое из отношений Кафки с Миленой присутствует в романе, неоспоримо. Не стоит забывать при этом, что сама Милена была чешкой и ни в коей мере не антисемиткой, так что тема еврейства в их отношениях вряд ли играла роль — муж Милены Эрнст Поллак был евреем.
От национальной идентификации — к общечеловеческой: как еврейский народ рассеялся-растворился в среде других народов, так и отдельная личность устремляется к растворению в Божественной ипостаси, и стремление сие неосуществимо… Мы не должны забывать о том, что вера так и не смогла сгуститься в душе Франца Кафки. Он был ментальным атеистом, строгим смотрителем земных порядков, не фантазером религиозного плана.
Природа внедрила в писателя смертельную болезнь, словно подозревала о возможности Франца Кафки “докопаться” до Истины. “Что есть Истина?” — только этим вопросом и задавался писатель. Причем он обращался к Закону только от своего имени. Человечество не уполномочивало его на это, оно всегда возлагало надежды на сильных мира сего, вожатых и глашатаев, хотя в глубине души склонно было получить ответ от юродивого, чье бескорыстие только и может гарантировать чистоту помысла и беспристрастность ответа.
8. Весь мир — на письменном столе
Франц Кафка и не мог быть профессиональным писателем, так как если его и интересовал какой-нибудь читатель, то это была его собственная персона. Вот почему содержание его произведений коренным образом отличается от так называемой беллетристики — в них отсутствует то так называемое литературное “мясо”, которым кормится читатель, по сути, не имеющей возможности представить себе ни места действия, ни внешности героя, ни его прошлого. ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС начинается история, рок выставляет героя на метафизический сквозняк и заставляет обеспечивать свое будущее изнутри самого себя. С трудом можно представить себе внутренний мир героя — разве только из действий его. Мало того, читателю приходится самостоятельно, из эфемерности конструировать внешность героя, чтобы сблизиться с ним, но попытки эти безрезультатны. Казалось бы, жизнь в романе бьет ключом, но она закодирована: есть в герое нечто такое, чего автор и не собирается нам выдавать, но это нечто именно и руководит его помыслами и поступками, не давая читателю возможности отождествить себя с героем, пропитаться его чувствами и сопереживать — сопереживать, как это положено законами беллетристики.
Умозрительность — главная панацея, отстраненность — основной принцип, глобальность идеи, растекшейся по страницам тончайшей пленкой, которую невозможно ни пощупать, ни глянуть “на просвет”, ни даже обсудить с собеседником. Потенциальная энергия вместо кинетической, иероглификация вполне понятных знаков, вероятность, постоянно сулящая нечто и никогда не выполняющая обещания.
Незаконченность романов Франца Кафки объективна, и Макс Брод скомпоновал их по своим понятиям именно о беллетристике, хотя и оговорился, что по-настоящему понять (не понять!) Кафку можно лишь при условии издания его рукописей факсимильно (кстати, так и издан в Германии роман “Процесс”). Честно сказать, я даже удивлен этим его гениальным открытием — учитывая его достаточно ограниченные литературные способности.
Догадываюсь, насколько бесполезны мои попытки найти для героя этой работы ключевое слово, точное определение или “припечатку” формулировкой. Анонимность — да. Наивная мудрость — да. Даже — отрицание Апокалипсиса.
Тем не менее письмо и письменный стол еще как-то способны раскрыть скобки, которыми отгородился от читателя писатель.
Письменный стол — проходной, но важный персонаж в романах Кафки. В “АМЕРИКЕ” это чуть ли не средоточие цивилизации. В “ПРОЦЕССЕ”, к сожалению, Макс Брод вынес в приложение главу “Борьба с заместителем директора”, где письменный стол выступает в качестве заместителя терпящего крах героя. Что же касается “ЗАМКА”, то в нем замковые чиновники сами перемещаются вдоль длинного стола с документацией, вместо того чтобы обмениваться бумагами друг с другом. Сие — удивительная метафора. Мало того что чиновничество властвует над обитателями Деревни, но и документы сакрально руководят чиновниками. Что заставляло писателя настолько повышать КПД своих произведений, в которых, казалось бы, даже “проходные” моменты как раз проходными не являются?
Думаю, что это результат эпистолярной тренировки, которой Кафка подвергался с самой юности. То был ученический этап его литературного творчества. Письменный стол — почти его alterego: во множестве писем он присутствует непременно. Вот Францу еще нет 19 лет:
Оскару Поллаку
Прага 24.8.1902
Я сижу за своим замечательным письменным столом. Ты его не знаешь. Как Тебе и положено. Это именно что неплохой бюргерски-настроенный письменный стол, обязанный воспитывать. Там, где обычно находятся колени пишущего, у него два ужасных деревянных выступа. И теперь они не дают дремать вниманию. Когда сидишь спокойно, осторожно и пишешь по-обывательски, тогда все хорошо. Но стоит пошевелиьься, если волнуешься, и стоит телу чуть дрогнуть, неизбежно последует укол, да такой болезненный. Я мог бы показать Тебе темно-голубые синяки. И пусть теперь это означает: “Не пиши ничего волнующего, и при этом тело твое не задрожит”[10].
О, как прекрасны приключения слова! Но как они требовательны к дисциплине и непременному явлению внутренней логики в прорехах логики внешней! Литература — тот еще надсмотрщик!
Другое дело — письма на письменном столе. Это голубятня, хозяин которой волен жить будущим полетом своих питомцев, может спаривать их и взращивать птенцов, обучать их полету и самому парить в высях рядом с ними.
Как много можно увидеть сверху! Земля со всей своей природой и человеческими творениями схематична, плоска и двумерна, в ней нет почти ничего интересного, тогда как в вышине, в полете, в мысленном полете нет предела свободе и воображению.
Если не прочитать сотни писем Франца Кафки, то вряд ли можно понять истоки его внутренней свободы и воображения. Этому учатся, оказывается, отрешившись от скреп быта и пустой, по большей части, деятельности. Тело — даже в четырех измерениях — имеет ограничения, приключения же духа бесконечны. И что самое удивительное — Франц Кафка обретает эту свободу вне какой-либо религии, вне обязательств по отношению к какой-нибудь из них и — практически — вне контактов с социумом.
То, что он завещал Максу Броду сжечь его литературное и эпистолярное наследие, косвенно тоже свидетельствует о свободе его духа, и это ни в коем случае не результат религиозных терзаний, как у Гоголя. И даже — не пессимизм по отношению к будущим своим читателям. Франц Кафка попытался раздвинуть границы человеческой Вселенной, но не обнаружил за горизонтом Бога. Этим своим открытием он не пожелал поколебать человеческие иллюзии, и то, что его пожелание не исполнено, заставляет нас самих искать следы неведомого Господа на путях человеческих.