Рассказ. Вступление Мариуса Фрэнцеля. Послесловие Татьяны Баскаковой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2010
Перевод Евгений Воропаев
Арно Шмидт#
Левиафан, или Лучший из миров
Рассказ
Перевод с немецкого Евгения Воропаева
Вступление Мариуса Фрэнцеля
Послесловие Татьяны Баскаковой
Арно Шмидт — портрет
Когда Арно Шмидт в 1973 году получил премию имени Гёте города Франкфурта, в благодарственной речи лауреата, которую — что случается достаточно редко — произносил не он сам, а его жена Алиса, прежде приняв от его имени премию, — так вот, в этой благодарственной речи он так описал начало своей писательской жизни:
Над нашим же стартом — над всем нашим жизненным путем — стоял неблагоприятный знак “Слишком поздно!” В те годы, сразу после 45-го, у нас не было даже писчей бумаги; “Левиафана” я писал на телеграфных бланках, полпачки которых подарил мне английский капитан, — рукопись выглядит очень странно. И сегодняшние молодые-непонятые, которым будто бы “общество отказывает в признании”, могли бы сделать на основании этой истории вывод: вот что такое подлинные проблемы; а эти юнцы — просто самодовольные нытики. Прибавьте сюда невероятные затраты энергии, которые потребовались мне, чтобы в тридцать пять лет еще раз начать все заново. И, по возможности, возместить отнятые у нас обманом годы.
В процитированном коротком отрывке, если присмотреться к нему, обнаруживается удивительная смесь из биографических фактов, затаенной обиды, особой этики творческого труда, горького сознания того, сколько времени было потеряно понапрасну, и гордости человека, который не капитулировал перед обстоятельствами. Мне этот отрывок, во всей его сложности, представляется типичным для Арно Шмидта: конечно, “подлинные проблемы” первых послевоенных лет — даже для Арно Шмидта и его жены — состояли не в том, что романы приходилось писать на английских телеграфных бланках. И, конечно, “сегодняшние молодые-непонятые” — это только клише, которое даже тот, кто его придумал, вряд ли сумел бы наполнить конкретным содержанием. Шмидту в самом деле было чудовищно трудно: дожив до тридцати одного года, — а не до тридцати пяти, как он утверждает, — оказаться у разбитого корыта и попытаться еще раз начать все заново, но ведь никто и не требовал от него, фабричного бухгалтера, чтобы он начинал новую карьеру в качестве вольного писателя. И уж тем более никто из знавших его — или из младших современников — не стал бы требовать, чтобы он себе каким-то образом “возместил отнятые <…> обманом годы”. Тем не менее отрывок по-своему очень красноречив, и, невзирая на все наши возражения, нам остается только признать: что ж, видно, иначе и не могло быть!
* * *
Но давайте все-таки обратимся к подлинному началу жизни Арно Шмидта: родился он 18 января 1914 года в Гамбурге. Родители происходили из Силезии, отец был квалифицированным шлифовальщиком стекла, потом стал профессиональным солдатом и еще позже, в Гамбурге, — полицейским (старшим вахмистром). У Шмидта была сестра, на три года старше, — Луци. Еще в раннем детстве у мальчика развилась сильная близорукость, которую впервые заметили — и прописали очки, — только когда он пошел в начальную школу. Шмидт, как он сам рассказывал, в школе скучал; читать он научился в три или четыре года, вместе с сестрой, и с довольно раннего возраста начал посвящать книгам большую часть времени.
В ноябре 1928-го умирает нелюбимый отец, и мать с двумя детьми перебирается в Лаубан, к родственникам. С декабря Арно Шмидт посещает высшее реальное училище в Гёрлице и 10 марта 1933 года получает свидетельство об окончании. После этого, до сентября, Шмидт учится на высших торговых курсах в Гёрлице, а затем, до конца января 1934-го, безрезультатно ищет работу. 27 января 1934 года он становится коммерческим служащим-стажером на текстильной фабрике Грейфа в Грейфенберге, а по окончании срока стажировки — бухгалтером-чертежником на той же фабрике. 25 августа 1937 года он женится на своей коллеге Алисе Муравски. Через год после свадьбы супруги предпринимают единственное в их жизни — насколько мы знаем — дальнее путешествие. Недельная поездка в Лондон: они посетили могилу Чарльза Диккенса в Вестминстерском аббатстве, порылись в букинистических лавках, побывали в музеях, посмотрели сам город. В мае 1939-го они еще съездили в Веймар и в расположенное неподалеку местечко Османштедт, где посетили могилу Виланда; больше об их довоенной жизни мы почти ничего не знаем. Коллеги Шмидта по работе позже вспоминали о нем как о замкнутом, чудаковатом человеке. У супругов Шмидт было мало знакомых, они предпочитали проводить время вдвоем, обустраивать свой особый мир, состоящий из книг.
10 апреля 1940 года Шмидта призвали в армию. После разных перипетий он попадает в Норвегию, где получает назначение в канцелярию при артиллерийской части. В начале 1945 года он подает прошение о переводе во фронтовую часть, чтобы получить полагающийся в таких случаях отпуск: надо было помочь жене в ее приготовлениях к эвакуации из Силезии в Кведлинбург (Гарц). 21 февраля Шмидт возвращается в свою новую часть, в Ратцебург, участвует в боевых действиях под Ольденбургом, а 16 апреля попадает в плен к англичанам. 29 декабря 1945-го Арно Шмидта освобождают из лагеря для военнопленных, и они с женой снимают комнату в Кордингене (округ Фаллингбостель в Люнебургской пустоши).
В более ранних биографиях Арно Шмидта можно найти несколько иные описания его жизни до 1945 года. Отклонения, по сути, сводятся к двум пунктам: дате рождения и эпизоду обучения (в университете) математике и астрономии, которое Шмидту будто бы пришлось прервать, потому что его сестра вышла замуж за еврея. Последнее утверждение, само по себе, верно: Луци Шмидт сочеталась браком с еврейским коммерсантом Руди Кислером и вместе с ним в 1939 году эмигрировала в Америку, в Нью-Йорк; продуктовые посылки, которые она после 1945 года посылала брату и его жене, в буквальном смысле спасли им обоим жизнь. Однако обучение Шмидта в университете Бреслау, куда он якобы поступил после окончания училища, — чистейшая выдумка. Возможно, она понадобилась Шмидту главным образом потому, что, попав в плен, он намеренно “завысил” свой возраст, назвав в качестве даты рождения 1910 год, и, соответственно, должен был как-то объяснить четырехлетний пробел в биографии.
* * *
После того как супруги Шмидт кое-как наладили свой скудный быт на Мельничном хуторе в Кордингене, оба они несколько месяцев проработали переводчиками в Полицейской школе города Бенефельда. Но в начале 1947 года Арно Шмидт решил стать свободным литератором. Нам известно, что Шмидт, по крайней мере со времени окончания училища, писал: сперва стихи, которые сохранились только в записи, сделанной по памяти его школьным другом Хайнцем Жеровским, потом — стихотворный эпос “Сатаспес”[1], позже утраченный, и, наконец, самое позднее с 1937 года, — рассказы. Эти ранние рассказы написаны в невыносимом псевдоромантическом стиле; по тону и содержанию они так фальшивы, что невольно задаешься вопросом: а не повезло ли молодому автору в том, что в годы войны о публикации его произведений и речи быть не могло?
После войны Шмидт не попытался предложить кому-то уже готовые сочинения, а написал в 1946-1948 годах четыре новых рассказа, три из которых в конце 1948-го или в начале 1949-го отправил по почте в гамбургское издательство “Ровольт”. Теперь в “Ровольте” спорят о том, кто первым открыл молодого Шмидта. Но был ли то сам Эрнст Ровольт или его редактор Марек[2], на практике такое “открытие” оказалось делом совсем не легким. Я процитирую отрывок из биографии Эрнста Ровольта:
[Арно Шмидт] пришел к нам и оказался атлетом со лбом философа; в кресло для посетителей он уселся, сжав кулаки. Он начал беседу серией оскорблений в наш адрес, средней тяжести, — однако они, не прошло и пяти минут, приняли совершенно недопустимую форму. Не будь этот буйный сквернослов Шмидт творцом гениальной прозы “Левиафана”, Марек, как всякий уважающий себя человек, давно бы выставил его из редакции. Но Марек считал, что решать, как тут быть, дело Ровольта: ведь Ровольт уже ознакомился с рукописью и заинтересовался ею. Однако Ровольта в тот день не было, и Марек поступил так, как, возможно, поступил бы сам владелец издательства: он пригласил Шмидта пообедать. Шмидт и за столом в ресторане не разжимал кулаков, глотал одну рюмку можжевеловой водки за другой и продолжал поносить своего визави. Мол, он, гений, вынужден жить в бедности, тогда как издательские работники, в чем легко убедиться, благоденствуют, катаются словно сыр в масле. Марек потом доложил Ровольту об этом приключении. Ровольт все выслушал и сказал: “Скоро в Гамбург приезжает Ледиг[3]. Вы вдвоем пригласите Шмидта еще раз, в дорогой ресторан. Мне интересно, как Шмидт поведет себя с Ледигом”. Ледиг приехал, и Марек пригласил Шмидта с женой в ресторан “Якоб” (Бланкенезе[4]). Марек очень удивился, ибо теперь гость вел себя по-другому, в высшей степени вежливо. Потому ли, что за столом сидела его жена, или потому, что на сей раз приглашение исходило от издателя, а не редактора? Однако Мареку не пришлось долго ломать голову. Едва принесли десерт, как Шмидт обрушил на Ледига целый водопад обидных слов. [В романе Шмидта “Вечер с золотой каймой” говорится, что “издатели предпочитают хлебать омаровый суп из черепов авторов”; подобные фразы могли звучать и в тот гамбургский вечер.] Ледиг попытался прекратить это словоизвержение — или хотя бы притормозить; не получилось; издатель казался все более безучастным и бледным, вставлял время от времени “Ну-ну!”, сосредоточенно слушал… Прощание было ледяным. Перед дверью красивого ресторана Шмидт с женой забрались на велосипед-тандем и покатили к себе в деревню, а Ледиг и Марек явились с отчетом к Ровольту; тот сперва слушал их, не произнося ни звука, а когда Марек спросил: “Ну, так что вы думаете?”, ответил: “Старина Марек, до сих пор вы изображали ситуацию в ложном свете. Этот автор как человеческий тип крайне любопытен. Если бы он оскорбил только вас, я бы принял его за обыкновенного хама. Но, оскорбив моего сына, он показал, что у него есть характер!”
Ровольт решился издать первую книгу Арно Шмидта. Она вышла в сентябре 1949 года, называлась “Левиафан”, состояла из трех рассказов[5] и была посвящена сестре Шмидта Луци Кислер. Это тоненькая книжечка, 116 страниц. В заглавном рассказе, занимающем около 30 страниц, речь идет о трех февральских днях 1945 года. Группа случайных попутчиков, которые спасаются бегством от наступающей советской армии, пытается на локомотиве с парой вагонов добраться от Лаубана до Гёрлица, то есть преодолеть именно тот отрезок пути, по которому Шмидт молодым человеком ежедневно ездил в училище…
Все описания в рассказе короткие и вместе с тем, благодаря высвечиванию характерных деталей, — очень точные. Персонажи функциональны, то есть представляют определенные позиции в мироустройстве этого текста. Вокруг наблюдателя-рассказчика собрались те, кто проиграл войну: пастор и философ (в качестве такового скоро проявит себя семидесятилетний старик), горожане и деревенские жители, молодые и старики, солдаты со своей маркитанткой и юнцы, воодушевленные ложными идеалами. Поездка — обычно занимающая двадцать минут — растягивается до бесконечности. Пастор, старик и рассказчик вступают в метафизический спор, в ходе которого разрабатывается концепция Левиафана — демонического бога-творца…
“Левиафан” был принят прохладно: критики писали о книге совершенно неизвестного автора в большинстве случаев доброжелательно, хотя и не без раздражения. Книга не продавалась: за первый год разошлось всего 400 экземпляров. Шмидт с женой бедствовали; какое-то время их месячный бюджет составлял 60 марок. Ко всему прочему, Шмидт проиграл судебный процесс о невнесении платы за квартиру, и на него наложили денежный штраф. Сумма штрафа составляла 200 с чем-то марок, таких денег у него не было, а просить взаймы у Ровольта он не хотел, ибо полагал, что правда на его стороне. Единственным предметом, который судебный исполнитель мог бы конфисковать, был уже упоминавшийся тандем — но его Шмидт получил во временное пользование от Ровольта, дав расписку, что велосипед необходим ему для писательской работы. Тем не менее велосипед конфисковали, а Шмидт, побуждаемый обидой, яростью и материальной нуждой, уже готов был отказаться от карьеры писателя.
И тут, в начале ноября 1950 года, — для Шмидта, по его словам, это было громом среди ясного неба — ему присуждают Литературную премию Академии наук и литературы в Майнце (просуществовавшую, между прочим, всего один год). Шмидт разделил эту премию с четырьмя другими авторами — самым известным из них был Вернер Хелвиг[6] — и получил, соответственно, 10000 марок, пятую часть.
До конца ноября супруги Шмидт успели переселиться в Гау-Бикельхайм (деревня в окрестностях Бад-Кройцнаха); за тот благополучный год, что они там прожили, Шмидт написал повесть “Черные зеркала”[7], которая вместе с другой повестью, “Горелая пустошь” (завершенной еще в Кордингене), вышла в свет в октябре 1951 года и стала второй его книгой в издательстве “Ровольт”. Оба текста — так же как более ранние и все последующие, вплоть до “Сна Основы” (1970) — представляют собой повествования от первого лица…
Мариус Фрэнцель
Перевод с немецкого Татьяны Баскаковой
Послесловие
Арно Шмидт (1914-1979) — один из самых ярких и сложных писателей второй половины минувшего века, автор множества книг, имевших большой резонанс в Европе, лауреат нескольких премий. Значение творческого наследия Шмидта, величайшего среди немецких писателей филолога-эрудита, состоит прежде всего в предпринятом им обновлении художественной речи, освобождении ее от штампов, в богатстве словаря, которому призывали учиться у него Бёлль, Вальзер и другие германские писатели.
Альфред Андерш, прочитав рукопись “Каменного сердца”, первого романа Шмидта, написал издателю Эрнсту Кравелу (21.07.1955): “…Можно как угодно относиться к политическим, теологическим и прочим воззрениям Арно Шмидта, но то, что творится (в языковом смысле) в каждой фразе его произведений, не имеет литературных аналогов и непременно — пусть и не сразу, а в длительной перспективе — окажет влияние на состояние немецкого языка”.
В этом романе, между прочим, Арно Шмидт устами своего персонажа Вальтера Эггерса сам объясняет, в чем состоят особенности его повествовательного стиля:
Через мою пытливую голову текли формулы: “выполнять работу театрального осветителя”; “делать зримой мимику души”; “уравновешивать посредством ритма”; “искать себе пищу в заболоченных протоках языка”; “быть не зеркалом: но тем увеличительным стеклом, с помощью которого добывают огонь”; “спускать слова на людей, как спускают с цепи собак”… “короткие=быстрые романы, сухощавые, максимально натренированные художественные формы… Путешествие по стране Субстантивированных форм. Он, автор, избивает парочку избитых метафор. Глаголы стоят, выпучив приставки, у пограничной стены. Короткий отдых в борделе, у заласканных прилагательных. И потом дальше — в царство тирана Ритма; где немые общаются друг с другом посредством барабанной дроби[8].
Арно Шмидт был законным наследником — почитателем, пожизненным исследователем — немецкой литературной традиции, начиная со средневековых текстов и кончая экспрессионистами. Порой кажется, что проза его — в каком-то смысле аналог экспрессионистской живописи, о чем говорит и процитированный выше отрывок, и такая, скажем, фраза из “Левиафана”: “Я вздрогнул; я проснулся; золото солнца, и вокруг меня, пятнами, — синие тени”. Но за этой словесной живописью стоит нечто большее: умение увидеть весь мир как одушевленное целое, с которым отдельный человек может вступить в общение.
Интересно, что еще в раннем, не публиковавшемся при жизни цикле диалогов “Беседы поэтов в Элизиуме”[9] Шмидт сформулировал принципы своего творчества, которых будет придерживаться всю жизнь:
(1) “Каждое поэтическое произведение есть, среди прочего, и добросовестно написанный кусок биографии”, — говорит (во втором диалоге) Шекспир.
(2) Далее идет речь об истории, об умении помочь читателю пережить ее “не как прошлое, но как высокое настоящее (третий диалог, реплика Теодора Шторма). Наиболее “сильнодействующие” формы такого приближения — “форма переписки, или беседы, или дневника” (там же, реплика Кристофа Мартина Виланда). В восьмом диалоге спор ведется о том, не является ли одной из таких форм и драма. (Позже Арно Шмидт будет заниматься разработкой нового жанра романа-драмы; он опубликует два таких романа и оставит незаконченный третий).
(3) В седьмом диалоге обсуждается проблема соотношения субъективного и реального миров:
ФОСС: Сервантес, раз уж прозвучало имя твоего безумного рыцаря, скажи мне, был ли субъективный мир в нем настолько силен, что действительно мог уравновесить мир реальный?
СЕРВАНТЕС: Смотри-ка! Ты с самого начала выбрал неверную позицию, если пытаешься разделить субъективный и реальный миры. <…> Для любого человека существует лишь один мир: тот, который он видит и который один только и реален для него. Все зависит от того, какими глазами смотреть. <…> И из столкновения, противостояния этих миров неизбежно возникает еще один элемент: юмор! Ибо на том же месте, где один видит обычный трактир, для другого стоит роскошный замок. <…>
ГОФМАН: Я часто делал своими любимыми персонажами детей, потому что на их примере яснее всего видно, как дух заколдовывает мир и преобразует его в прекраснейшую фантастику — но не будем разбалтывать эту тайну —
(4) И, наконец, в одиннадцатом диалоге речь идет о “синтезе поэзии и науки”, о создании новой мифологии: “Утопия замкнутого в себе, сокровеннейшего мира. Это и есть высочайшее и последнее, что нужно было создать!”
В небольшом рассказе “Левиафан” все это уже есть: и страшная, нелепая реальность последних месяцев войны (упоминаемая Шмидтом бомбардировка Дрездена происходила 13-15 февраля 1945 года), и попытка осмыслить историю в мифологических категориях (гностический миф о Левиафане, в преломлении Шмидта, — ключевая парадигма мировоззрения этого автора), и великолепные психологические портреты (пастора, например: “Он рыл могилу руками, искоса посматривая на них — кокетливо и благоговейно. Я видел, он откладывает это воспоминание про запас, словно ценный предмет”), и — что меня более всего привлекает в прозе Шмидта — “синтез поэзии и науки”, то есть мифологичное описание мира, не разделяющее логику и эмоции. Мало кто из современных писателей умеет так естественно, как Арно Шмидт, передавать это мироощущение:
Мрак-художник, нашептывая себе что-то под нос, нерешительно смешивает ночные краски.
Я глядел на звезды: крохотные пылающие лица, известково-белые и голубые…
Снег в беззвучном падении пролетал мимо; мимо дверной щели; миллиарды кристаллических существ, рожденных в воздухе, в смерти становились водою.
Проявилось в “Левиафане” и свойственное Шмидту утопическое представление о силе и живучести записанного слова — представление, близкое булгаковскому “Рукописи не горят”. Текст рассказа ведь и есть тот дневник, который человек, этот дневник написавший, перед смертью швырнул в реку и который неизвестно какими судьбами достался потом американскому офицеру.
Возвращаясь к “Диалогам поэтов в Элизиуме”, отмечу еще, что в шмидтовское утопическое царство умерших поэтов, Элизиум, попадают и некоторые читатели, и вот почему:
БУРКХАРДТ: А как же иначе? Ведь чтобы по-настоящему узнать поэта, требуется много всего: много любви, много знаний, много терпеливых поисков. <…> Всегда будет у читателя и желание узнать личность автора; пробиться от книги к самому поэту, чтобы стать еще ближе к нему, добиться большей доверительности. Чтобы могли возникнуть совершенно необыкновенные дружеские отношения, через века: ради этой радости, ради этих друзей ты отдавал себя! <…>
ВИЛАНД: Правильно! Итак, первая необходимая предпосылка, похоже, заключается в том, чтобы найти себе подлинного брата по духу. Все другого рода усилия неизменно обречены на провал.
Шмидт очень рано получил признание как одна из первостепенных фигур немецкой послевоенной литературы, и вместе с тем никогда не был в Германии широко читаемым автором, его популярность далеко уступала популярности Генриха Бёлля или Гюнтера Грасса. Он принадлежал к той линии наследников экспрессионизма, которая после войны отошла на второй план — но неожиданно нашла продолжение уже в наши дни: и в творчестве Эльфриды Елинек, и особенно у бывшего гэдээровского диссидента Райнхарда Йиргля…