Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2010
Александр Жолковский
УРОКИ ИСПАНСКОГО
Говорят, что в ответ на вопрос журналиста, как становятся писателем, Хемингуэй сказал:
— Как становятся писателем? Наверно, надо любить предложения. Вы любите предложения?
Я люблю предложения. И я думаю, что любить их нужно не только писателям, но и читателям. Ведь читая, важно настроиться на одну волну с писавшими — писавшими, как будет видно из дальнейшего, на волнах, общих с писавшими до них.
Одно предложение, прочитанное четыре десятка лет назад, я помню все это время, периодически пытаюсь разгадать его секрет, и только недавно, вроде бы, что-то понял.
Предложение это – из одного мелкого рассказа Василия Аксенова, настолько проходного, что, когда я захотел его процитировать, то долго не мог его разыскать, ни сам, ни с помощью знатоков аксеновского творчества.
Оно скрывалось в нижеследующем пассаже:
“Помню пикник. Над лазурными водами Кратовского водохранилища это было. Леночка Рыжикова, юная балерина, вся сияла, вся трепетала, никак не могла успокоиться: вчера у неё был дебют в одном из крупнейших театров республики. Все её расспрашивали, шумно восхищались, все трепетали синхронно. Один лишь Стаc Рассолов […] уловив паузу в общем восторженном разговоре […] прогудел через силу:
— Как же, как же… Был я вчера в театре, видел, как ты там резвилась с изяществом бегемотицы. Нет, мамаша, не лезь ты в балет со своими данными. Твоё дело — четыре “К”: киндер, кюхе, клайде, койка.
Леночка ахнула, сжала руки на груди. На беду мимо как раз проплывала размокшая газета со статьёй о вчерашнем балете. Любой мог прочесть: “Недюжинным темпераментом порадовала зрителей молодая Елена Рыжикова…” Подписана статья была Глебом Латунным, который сидел среди нас и смотрел на Елену.”
Но память мне немного изменила. Она слепила некий оптимальный дайджест, в котором водохранилище, подплывшая газета и отзыв об артистке умещались в пределах одного предложения. А имя артистки я вообще перепутал, полагая, что речь идет об Ирке Ивановой, героине рассказа “Жаль, что вас не было с нами” (1964), — возможно, потому, что этот рассказ более знаменит и дал заглавие целой книге (1969), которую мне в дальнейшем надписал сам автор (Prof. Z. – Ал. Жолковскому. До сих пор жалею, что Вас тогда не было с нами. В. Аксенов). Но там искомого предложения нет, и я направил своих добровольных помощников по ложному следу — на поиски несуществующего второго рассказа с Иркой Ивановой.
Однако, поскольку ключевым было все-таки не имя артистки, а сочетание газеты, водохранилища и рецензии, то, в конце концов, выловить нужный текст удалось – из интернета. Выяснилось, что речь идет о рассказе “Ранимая личность”, впервые опубликованном на знаменитой в свое время 16-й полосе “Литературной газеты” (1970, № 4), а в новые времена перепечатанном в газете “Литература” издательского дома “Первое сентября” (№ 16/2007) и выложенном на ее сайте (http://lit.1september.ru/article.php?ID=200701603).
Ну, кое-что ясно сразу. Дух полуофициальной культурной элиты рубежа 70-х как нельзя нагляднее запечатлен в образе компании, закусывающей на берегу замусоренного водохранилища, и извлекаемой из воды и тут же зачитываемой случайно подплывшей газеты, каковая, несмотря на всю свою внешнюю, да, подразумевается, и сущностную, неприглядность, вдруг оказывается неожиданно близкой персонажам. К тому же, броская антитеза: трепетная балерина — размокшая газета. И все это так, между делом, рассказ на этом не задерживается, он, собственно, не о балерине, а о заглавном герое — якобы ранимом хаме.
Но за этими незамысловатыми эффектами мне всегда мерещились какие-то широкие, чуть ли не мировые, литературные горизонты. Выражаясь научно, интертексты.
Я уже писал о подпитывающем толстовском источнике моего любимого эпизода из “Острова Крым”, в котором лейтенант Бейли-Лэнд, спасает Крым от большевиков.[1]
И даже подступал к самому Василию Павловичу с вопросом, не опирается ли вот это мое любимое место из “Затоваренной бочкотары” (1968):
“[Дрожжинин] был единственным в своем роде специалистом по маленькой латиноамериканской стране Халигалии.
Никто в мире так живо не интересовался Халигалией, как Вадим Афанасьевич [… К]руг интересов Вадима Афанасьевича охватывал все стороны жизни Халигалии. Он знал все диалекты этой страны […], весь фольклор, всю историю, всю экономику, все улицы и закоулки столицы этой страны города Полис и трех остальных городов, все магазины и лавки на этих улицах, имена их хозяев и членов их семей, клички и нрав домашних животных, хотя никогда в этой стране не был. Хунта, правившая в Халигалии, не давала Вадиму Афанасьевичу въездной визы, но простые халигалийцы все его знали и любили, по меньшей мере с половиной из них он был в переписке, давал советы по части семейной жизни, урегулировал всякого рода противоречия” —
— не опирается ли оно на вот этот любимый мной пассаж из “Гюи де Мопассана” Бабеля:
“Приютил меня учитель русской словесности — Алексей Казанцев.
Он жил на Песках […] Приработком к скудному жалованью были переводы с испанского […].
Казанцев и проездом не бывал в Испании, но любовь к этой стране заполняла его существо — он знал в Испании все замки, сады и реки”.
Но Аксенов отвечал, что бабелевского рассказа не помнит, а, может, и вообще не читал.[2] А что касается небывания в изучаемой стране, то, дескать, это советская жизненная реалия. Вот, например, вы, спросил он, вы, специалист по языку сомали, вы в Сомали бывали? Пришлось признаться, что не бывал.
Я охотно узнавал себя в Дрожжинине и в пикникующих у водохранилища (только мы со Щегловым живали в палатке и при лодке не на Кратовском, а на Тишковском), но упорно верил, что объяснений надо искать не в жизни, а в литературных архетипах, инвариантах, выразительных конструкциях. Аксенов мог и не заимствовать дрожжининской ситуации из казанцевской, а повторить – и развить ее — в силу сходной художественной логики. Правда, мало того, что Дрожжинин в Халигалии не бывал, далее по ходу сюжета выясняется – сначала постепенно, а потом сразу (как говорится в одном месте у Хемингуэя), — что он-то не бывал, а его бывалый друг Володька Телескопов бывал и даже крутил романы с заочно обожаемыми Дрожжининым красотками. А ведь нечто подобное происходит и в рассказе Бабеля: Казанцев в Испании не бывал и все время сидит у себя на чердаке за чтением и переводами, тогда как герой-рассказчик чуть ли не буквально переносится во французский мир Мопассана и, подобно герою новеллы, переводимой им вместе с пышнотелой Раисой, ему удается “позабавиться” с ней.
Разумеется, и это дополнительное сходство может быть чисто типологическим, не доказывающим заимствования. Тем более,что бабелевскому Казанцеву, в отличие от Дрожжинина, не приходится пережить момент неожиданного прозрения, — скажем, вдруг узнать о проникновении молодого протеже в его испанские замки.[3]
Констатировав “прозрение” Дрожжинина (который вдруг осознает, что Володька поет “йе-йе-йе, хали-гали” потому, что побывал в Халигалии), я неожиданно испытал и собственное. Я сообразил, что некоторое “прозрение” есть и в пассаже о водохранилище: в случайно подплывшей газете помещен отзыв одного из собравшихся о другом! Но общий сюжетный ход (прозрение, внезапно подсказываемое с самой неожиданной стороны) реализован в рассказе не так, как в “Бочкотаре”, а несколько более традиционным образом – с опорой на документ. В других случаях это может быть письмо Хлестакова к Тряпичкину (“Ревизор”), дневник Глумова (“На всякого мудреца довольно простоты”) или письма штурмана “Св. Марии”, которые попадают в руки Сани Григорьева в раннем детстве и лишь потом оказываются имеющими прямое отношение к его жизни и любви (“Два капитана”).
Последний случай особенно близок к аксеновскому. Вот самое начало романа:
“Помню просторный грязный двор […] Двор стоял у самой реки, и по веснам, когда спадала полая вода, он был усеян щепой и ракушками, а иногда и другими, куда более интересными вещами. Так, однажды мы нашли туго набитую письмами сумку, а потом вода принесла и осторожно положила на берег и самого почтальона […]
Сумку отобрал городовой, а письма, так как они размокли и уже никуда не годились, взяла себе тетя Даша. Но они не совсем размокли: сумка была новая, кожаная и плотно запиралась. Каждый вечер тетя Даша читала вслух по одному письму, иногда только мне, а иногда всему двору”.
“Два капитана” Аксенов, скорее всего, читал (увы, теперь уже не спросишь!), но значит ли это, что свою размокшую газету он взял оттуда? Или у них был общий источник?
В истории европейского романа все дороги ведут к “Дон Кихоту”, и вот что в главе IX Первого тома сообщает повествователь о том, откуда он почерпнул большую часть рассказываемой им истории.
“Однажды, идя в Толедо по улице Алькана, я обратил внимание на одного мальчугана, продававшего торговцу шелком тетради и старую бумагу, а как я большой охотник до чтения и читаю все подряд, даже клочки бумаги, подобранные на улице [не откажу себе и читателю в удовольствии процитировать это по-испански: leí a hasta los papeles que encontraba tirados en las calles], то […] взял я у мальчика одну из тетрадей […] и по начертанию букв догадался, что это арабские буквы. Но догадаться-то я догадался, а прочитать не сумел […] В конце концов судьба свела меня с одним мориском […О]н взял в руки тетрадь […] и, прочитав несколько строк, расхохотался […]
— Здесь, на полях, написано вот что […] Дульсинея Тобосская, которой имя столь часто на страницах предлагаемой истории упоминается, была, говорят, великою мастерицею солить свинину и в рассуждении сего не имела себе равных во всей Ламанче.
Имя Дульсинеи Тобосской повергло меня в крайнее изумление, ибо мне тотчас пришло на ум, что тетради эти заключают в себе историю Дон Кихота. Потрясенный этою догадкою, я попросил мориска немедленно прочитать заглавие, и он тут же, с листа, перевел мне его с арабского на кастильский […]: История Дон Кихота Ламанчского, написанная Сидом Ахмедом Бенинхали, историком арабским […] Бросившись к торговцу шелком, я вырвал у него из рук все тетради и бумаги и за полреала купил их у мальчика […] Затем мы с мориском зашли на церковный двор, и тут я попросил его за любое вознаграждение перевести на кастильский язык […] все, что в этих тетрадях относится к Дон Кихоту […И] он меньше чем за полтора месяца перевел мне всю эту историю так, как она изложена здесь” (пер. Н. Любимова).
Налицо опять почти весь букет: тексты, находимые практически на помойке, бросают неожиданный свет на персонажей, которыми интересуется нашедший, причем как у Аксенова, так и у Сервантеса под вопросом оказывается репутация прекрасной дамы (Леночки Рыжиковой/ Дульсинеи Тобосской). Единственно, чего у Сервантеса не хватает, это размокания бумаг. Тут ученики немного превосходят учителя. Но в главном — в демонстративном изготовлении своего нового текста из чужих старых (писем, новелл, газет, биографий, рыцарских романов…) – они следуют за основоположником.
Что еще? Очень бегло: одно из самых потрясающих прозрений при ознакомлении с текстами, найденными, где не следует, — у Гоголя в “Записках сумасшедшего”.
“Сегодня […] меня как бы светом озарило: я вспомнил тот разговор двух собачонок, который слышал я на Невском проспекте. "Хорошо, — подумал я сам в себе, — я теперь узнаю все. Нужно захватить переписку, которую вели между собою эти дрянные собачонки […]
Собачонка […]прибежала с лаем […] Я увидал, однако же, в углу ее лукошко […] Я подошел к нему, перерыл солому в деревянной коробке и, к необыкновенному удовольствию своему, вытащил небольшую связку маленьких бумажек […]
А ну, посмотрим: письмо довольно четкое. Однако же в почерке все есть как будто что-то собачье. Прочитаем: […]
“Мне кажется, если этот камер-юнкер нравится, то скоро будет нравиться и тот чиновник, который сидит у папа в кабинете. Ах, machиre, если бы ты знала, какой это урод. Совершенная черепаха в мешке…”
Какой же бы это чиновник?..
“Фамилия его престранная. Он всегда сидит и чинит перья. Волоса на голове его очень похожи на сено. Папa всегда посылает его вместо слуги”.
Мне кажется, что эта мерзкая собачонка метит на меня. Где ж у меня волоса как сено?
“Софи никак не может удержаться от смеха, когда глядит на него”.
Врешь ты, проклятая собачонка! Экой мерзкий язык!”
Истории про умных и даже философствующих собак восходят к Лукиану, непосредственным же вдохновителем Гоголя был Э.Т.А. Гофман, в свою очередь, подхвативший традицию, начатую, конечно же, Сервантесом — в “Новелле о беседе собак” (из серии “Назидательные новеллы”). Новаторство Гоголя, как отмечает исследователь, состояло, в частности в том, что у него собачки обмениваются разоблачительными сведениями не просто о ком попало, а именно о рассказчике, получившем доступ к их текстам.[4] Тем сильнее эффект прозрения. Но в основе все-таки Сервантес.
Ю.К. Щеглов, автор знаменитых комментариев к романам об Остапе Бендере,[5] перед смертью[6] успел закончить комментарии к “Затоваренной бочкотаре” (которые готовятся к печати)[7] Того, что я тут утверждаю, он не пишет, но тем не менее сравнивает Дрожжинина с Дон Кихотом!
Если теперь спросить: уснувшим над какой книгой герой бабелевского “Гюи де Мопассана”, вернувшийся после любовной ночи с Раисой Бендерской, застает никогда не бывавшего в Испании Казанцева, то это будет не бином Ньютона, или, как говорят у нас в Штатах, it doesn’t take a rocket scientist. Но все же процитирую:
“Дома спал Казанцев. Он спал сидя, вытянув тощие ноги в валенках. Канареечный пух поднялся на его голове. Он заснул у печки, склонившись над "Дон-Кихотом" издания 1624 года”.[8]
В Испании Бабель не бывал. Во Франции бывал, а в Испании нет. Там бывал Хемингуэй.