Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2010
Перевод Ольга Дробот
Свен Дельбланк#
Последние слова
Перевод со шведского Ольги Дробот
1
Человек кичится своей любовью к истине и своим здравомыслием.
Но приходит час, и рассудок вдруг начинает барахлить и отказывается признавать очевидное. А может, всегда было одно исключение, одно слабое место. И всегда прежде мысль замирала, приблизившись к Пустоте, называемой нами смертью.
Все мы умрем — а я нет. Смерть не про меня. Я оплачиваю дорогую страховку жизни, покупаю загодя место на кладбище, но это всего лишь дань правилам хорошего тона. Смерть не про меня.
“Я спешу навстречу смерти” называлось “спешить жить”.
И местоимение выбрано не то. Они идут к смерти, не я. Смерть не про меня.
Редко кто осмеливается формулировать это так категорично. Но я знаю, что и ты, читающий эти строки, в глубине души тоже думаешь так. Смерть придет ко всем, но не к тебе.
Страх смерти и жажда жизни извечно воплощались в идее бессмертия, в вере в жизнь вечную. Каково оно, вечное бессмертие? Представления о нем менялись в такт времени и характеру народа, сегодня даже мысль о райском блаженстве как-то утратила блеск и определенность. Одно ясно, твое “я” не растворяется и не исчезает. Оно будет жить вечно. А смерть, она для других, не для тебя.
Многолетние мучительные боли получают объяснение, простое и очевидное, то самое, намеки на которое я годами гнал от себя. Мне бывает очень худо, но смерть — увольте.
Тщательно обставленный ритуал: меня проводят в пустую комнату, где двое врачей сообщают мне — я смертельно болен. Неизлечимо. Может быть, им удастся протянуть мою жизнь еще несколько лет, если такое существование можно жизнью назвать.
Меня потрясло, что врачи, сообщая мне это, избегали смотреть на меня. Чтобы подчеркнуть сочувствие, не испытываемое ими? Или не желая смотреть на мои слезы и рыдания?
Я отозвался деловитым вопросом, явилась ли причиной болезни моя собственная беспечность.
Четко и бесстрастно, как в судебном заседании. Врачи считают, что я не виноват в своей болезни. Печень и легкие в порядке, а прихватила меня какая-то разновидность рака костного мозга.
“Оправданный”, я чувствую себя едва ли не штрейкбрехером. Вечное человеческое желание прослеживать во всем причинно-следственную связь, поступок-результат, преступление-наказание. Быть рациональным. Так что случайная смерть представляется предательством.
Я пытаюсь постичь рассудком, что я на пороге смерти. А чувства говорят “нет”.
Смерть не про меня.
Пока еще нет.
2
Уходя в бой, ты в солдатском ранце тащишь с собой смерть, она больно колотит тебя в спину костяшками пальцев, но ты предпочитаешь этого не знать. Я ношу с собой маршальский жезл жизни, твердишь ты, бравый солдат.
Смерть придумана для других, не для меня.
А услышав диагноз, чувствуешь себя обманутым и раздавленным. Почему именно я? Смерть ведь создана для других.
Насколько такое поведение исторически обусловлено? Легче ли человеку верующему принять смертельный диагноз со смиренным спокойствием?
Не думаю. Разговоры о стоической безмятежности рассудка отдают беллетристикой. Жажда жизни сильнее нашей веры в потустороннее бытие. Нарисуй Рай хоть как неисчерпаемые реки молока и меда, хоть как нескончаемые ласки в объятиях полногрудых благоухающих жасмином гурий, мы все равно не хотим расставаться с жизнью сей — что викинги, что мусульмане.
Мы избалованы современной медициной, что и говорить. Как это я скоро умру? Да вы знаете, какие налоги я плачу в фонд медицинского страхования? Это дает мне право требовать…
Продолжай, продолжай, требовать чего?
“Racker, wolltIhrewigleben?”[1]— вопрошал Фридрих Великий своих насмерть перепуганных солдат. Современная медицина могла бы сказать нам то же самое и с большим основанием.
Какое право требовать есть у нас?
Все права и привилегии отменяются. Фонари гаснут, когда твоя повозка срывается с обрыва в пропасть. И разум меркнет на фразе — я буду жить еще долго-долго.
Монтень блистательно развенчал все и всяческие иллюзии относительно смерти и высмеял страх перед ней. Что не помешало ему самому оставаться в плену иллюзий до последнего. Он рассчитывал дожить до восьмидесяти. А едва дотянул до шестидесяти и оставил по себе недописанные “Опыты”.
Он думал, что будет жить еще долго-долго.
3
Объявив диагноз, мне навязали последнюю жизненную роль.
Счастлив, кому дано всегда оставаться самим собой, кто пыхтит по жизни, как по местной узкоколейке, навстречу темноте и покою конечной станции.
Мне часто приходилось что-то из себя строить, это было мучительно для меня и для всех.
Отучившись в шестилетке, я по прихоти судьбы попал в гимназию. Мать была против: лучше б деньги зарабатывал, а то висит на шее, нахлебник.
Рожденный для труда, я неожиданно проявил склонности к учению: вот и новая роль.
Я стал сочинять стихи и никак не мог уразуметь, почему это так переполошило моих однокашников. Утром я проснулся “интересным”, в том числе и эротически. Это готовило новые испытания, которые я не всегда выдерживал с блеском.
Теперь я вхожу в свою последнюю роль, в черном костюме и с белым загримированным лицом.
По роли мне положено быть одиноким.
4
Моя опухоль в позвоночнике представляется мне лиловым морским анемоном. Хотя на самом деле она вряд ли удовлетворяет даже весьма и весьма скромным эстетическим требованиям. Я долго таскал ее в себе.
Как многие рослые люди, я мучаюсь прострелами, люмбаго на красивом медицинском языке. Малейшее напряжение, и боли тут же вгрызаются в спину, не давая шелохнуться. К несчастью, раку тоже было угодно угнездиться в спине. А я думал, что это просто прихватило спину сильнее обычного. Боли сделались нестерпимыми.
Во время приступа я отправился в ортопедическое отделение Уппсальской больницы. Там методично стали доискиваться до причин. Прошло время, прежде чем они обнаружили мою злокачественную опухоль, начались морфий, облучение, метастазы.
Приятели исходили сочувствием, пока я рассказывал им о люмбаго. Услышав про рак, все разбежались как от зачумленного.
5
Не подумайте, что у меня на загривке топорщится морской анемон, даже опухоль не торчит. Просто позвоночник осыпается как памятник в городе с очень грязным воздухом. И скоро я осыплюсь в прах.
Я много, слишком много распространяюсь о своей болезни, по сути, это эгоцентрично и унизительно для человеческого достоинства, все равно что испражняться прилюдно. Мне, как древнему философу, приличествовало бы рассуждать о душе, пока чаша смертоносной цикуты делает свое дело в моем теле.
— Дражайший Критон, чресла мои онемели и холодеют.
— Это смерть подбирается к твоему сердцу, учитель.
— Довольно о смерти, поговорим о бессмертии души.
Но от телесного, болезни, смерти не так легко отстраниться. В век материализма это скорее заинтересует моих читателей.
Так что вот вам мои испражнения.
Мне и самому хочется покопаться в этой теме.
6
В нашей визуальной культуре известным делают человека кино и телевидение. Знаменитостями становятся те, кого видят. Я все еще достаточно на слуху, чтобы вызвать своим появлением в отделении назойливое беспокойство — где-то мы его видели, чем-то он знаменит, но чем?
Многие сестрички подходят с книгами за автографом, некоторые рассказывают о собственном желании писать.
Но в холле, среди больных, коллег по отделению, царит замешательство, пока однажды не всплывает правда — да ведь он автор телесериала!
— Так это ты насочинял про Хедебю и Бабушку, — удивляется Свенссон.
Не отпираться же.
— Чертовски здорово! Мы со старухой все время смотрели.
— Правда? А критики ругались.
— Какие такие критики?
Приходится ввести Свенссона в курс дела и прочитать ему лекцию о газетных телеколонках, журнальных обзорах, специалистах по массмедиа и специальных выпусках новостей культуры. Он недоверчиво улыбается.
— Мы, брат, такую чушь в газетах не читаем, — говорит он мне. — Ты еще чего-нибудь такого сбацай.
Я не признался Свенссону, что однажды спас телесериал моего друга, новичка в этом жанре. Я почистил диалоги, подогнал роли под актеров и самолично написал две заключительные серии.
“К концу фильм стал лучше”, — прозорливо подметил телекритик.
Я поостерегся выдавать свое авторство.
7
Узнав диагноз, я немного побалагурил с медсестрой. Она была милая и расторопная, только прическа подкачала, какие-то пегие перья. Я рассказал о клеточных изменениях и посетовал, что придется носить парик.
— Это ерунда, — успокоила медсестра. — Я уже больше года ношу.
— Да ты что! Зачем?
— Меня парень бросил, и я себе волосы выдрала.
Не такое уж редкое дело. Женщины не хотят быть женщинами. Девчушки с анорексией, безумные попытки вытравить из себя женственность, засушить источник жизни.
Я не задаю больше вопросов, но чувствую вину за себя и других представителей мужского племени. Это несправедливо. Очаровательные и страстно любящие юноши умирают в молодости. А циничные ходоки живут до ста лет в безупречном здравии.
Болезнь и смерть не имеют никакого отношения к морали или безнравственности.
Далее см. бумажную версию.