Фрагменты романа. Перевод с испанского, вступление и комментарии Дарьи Синицыной
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2010
Перевод Дарья Синицына
Гильермо Кабрера Инфанте#
Три грустных тигра
Фрагменты романа
Вступление и комментарии Дарьи Синицыной
Роман кубинского писателя ГильермоКабреры Инфанте “Три грустных тигра” увидел свет в 1967 году. В тот же год Габриэль Гарсиа Маркес опубликовал “Сто лет одиночества”, а Мигель АнхельАстуриас получил Нобелевскую премию. Тем самым новая латиноамериканская литература одержала полную победу в деле завоевания читающего мира. Однако если на Западе список главных авторов “бума” латиноамериканского романа 60-х годов звучит как “Гарсиа Маркес-Кортасар-Фуэнтес-ВаргасЛьоса-Кабрера Инфанте”, то у нас он на одно имя короче.
В 1965 году Г. Кабрера Инфанте, крупнейший в стране специалист по кино, автор рассказов, бывший руководитель самого громкого культурного журнала первого этапа Кубинской революции — “Лунес де революсьон” — уехал с Кубы навсегда и до конца жизни оставался яростным противником социалистического режима. “Три грустных тигра”, как поясняет эпиграф из Льюиса Кэрролла, — его попытка представить себе “пламя свечи после того, как свеча потухнет”. Как-то Кабрера Инфанте сказал о романе — абсолютной вершине его творчества и одной из вершин “нового” латиноамериканского романа: “Это чтение было предназначено для кого-то, кто прогуливался по Рампе и Ведадо, в Гаване, на Кубе 5 августа 1958 года. И тот факт, что находятся другие читатели и другие способы прочтения, всегда был источником моего безграничного удивления”. И все же, по словам исследователя Х. Мачовера, “потрясающая личная память Кабреры Инфанте стала коллективной памятью”. Его Гавана стала личным переживанием для всех кубинцев, живших и живущих за пределами острова и за пределами “5 августа 1958 года”, а также для всех, у кого есть или была родина. Именно этот факт, а не умопомрачительные игры, за которые “Три грустных тигра” называют образцовым “романом языка”, ставит этот текст в первый ряд большой латиноамериканской литературы.
Она пела болеро
Я познакомился со Звездой, когда ее звали просто ЭстрельяРодригес и она не была знаменитой и никто не думал, что она умрет, и ни один из ее знакомых не собирался по ней плакать, если бы она умерла. Я фотограф и в то время снимал певцов и людей из тусовки, из ночной жизни, все гулял по кабаре и найт-клубам, по таким местам, фотографировал. На это у меня уходил весь вечер, весь вечер и вся ночь и все утро. Иногда я шлялся без дела, все, что надо было снять для газеты, было снято, и часа в три-четыре ночи я заходил в “Сьерру” или в “Лас-Вегас” или в “Националь” поболтать там с приятелем, ведущим шоу, или поглядеть на девочек с подпевки или послушать певиц и отравиться дымом и прогорклым запахом выпивки и воздуха, прокачанного кондиционерами. Вот такой был он я, и никто мне был не указ, потому что время шло, и я старел, и дни шли и превращались в даты, а годы превращались в годовщины, а я все держался ночей, окуная их в стакан со льдом или в проявитель или в воспоминание.
Одной такой ночью я приехал в “Лас-Вегас” и застал там всех этих людей, которым никто не указ, и будто из-под воды голос из темноты сказал мне, Фотограф, присаживайся, выпей, я угощаю, и это был не кто иной, как Витор Перла. У Витора такой журнал, где печатают фотографии полуголых девчушек и подписывают их: Будущее этой модели бросается в глаза, или Аппетитные аргументы Тани Такой-то, или Кубинская ББ заявляет: это Брижит на меня похожа, все в таком духе, не знаю, откуда они это выдумывают, надо же полные мозги говна иметь, чтобы умудриться наговорить столько про малявку, которая еще вчера была няней или служанкой или продавщицей на улице Муралья, а теперь выбивается в люди всеми частями тела. Вот видите, я и сам заговорил, как они. Но по некоей загадочной причине (и на месте редактора желтой газеты я бы поставил слово загадочной в кавычки из значков доллара) Витор впал в немилость, поэтому я удивился, что он до сих пор в таком приподнятом настроении. Нет, вру, сначала я удивился, что он еще на воле, и сказал себе, Еще плавает говно-то, и так ему и сказал. Ну то есть я сказал, Испанец, ты прямо как ваша испанская пробка, а он спокойненько так, весело ответил, Ага, только в меня, наверное, грузило забили, что-то на бок клонит. И мы разговорились, и он мне много чего рассказал, поведал все свои несчастья, но я повторять не стану, он их рассказал строго между нами, а я все-таки мужчина и не собираюсь трепать языком. И потом, его проблемы — это его проблемы, решит их — тем лучше для него, а не решит, ну что, тогда сухари суши, Витор Перла. В общем, я устал слушать, как он канючит о своих бедах, тут еще рот у него стал кривиться, не было желания глядеть на эту рожу, короче, я сменил тему, и мы стали говорить о разных других вещах, о женщинах там и тому подобное, и вдруг он говорит, Я тебя познакомлю с Иреной, и откуда-то вытащил мелкую-премелкую блондиночку, роскошную, вылитую Мэрилин Монро, если бы Мэрилин Монро поймали индейцы и от нечего делать усушили ей не только голову, но и туловище и все остальное, и, когда я говорю все остальное, я хочу сказать, все остальное. Так вот, он за локоть вытащил Ирену, будто выудил, как рыбу, из моря темноты, и сказал мне, точнее, ей сказал, Ирена, познакомься с лучшим фотографом в мире, но имел в виду, что я работаю в газете “Эль Мундо” — “Мир”, и блондиночка искренне рассмеялась, задирая губку и показывая зубы, как будто задирала платье и показывала бедра, а зубы у нее были очень красивые, в темноте было видно: ровные, хорошей формы, великолепные и чувственные, как бедра, и мы стали разговаривать, и то и дело она показывала зубы безо всякого стеснения, и они мне так нравились, что я чуть не попросил дать их потрогать, и мы нашли столик и сели, и Витор подозвал официанта, и мы стали выпивать, и раз раз я уже легонько, как бы нечаянно, наступил блондиночке на ногу и еле понял, что наступил, такая она была малюсенькая, но она улыбнулась, когда я извинился, и раз раз я уже взял ее за руку, так чтобы понятно было, это уже нарочно, и ее рука затерялась в моей, и битый час я искал ее среди желтых пятен от растворителя, которые очень по-чарльзбойеровски выдавал за пятна от никотина, а потом уже, когда нашел ее руку и стал гладить, не извиняясь, я уже называл ее Иренита, это имя ей больше всего шло, и мы стали целоваться, а когда я поднял глаза, Витор уже канул куда-то, очень тактично с его стороны, и так мы еще посидели, прижимаясь друг к другу, в обнимку, погрузившись в темноту, целуясь, забыв обо всем, о том, что шоу уже кончилось и что оркестр играет для танцев, и народ танцует и танцует и устает танцевать, и музыканты зачехляют инструменты и уходят, а мы остались одни, теперь уже в полной темноте, а не в неясном мраке, как поет Куба Венегас, уже в глубоком мраке, на темноте пятьдесят, сто, сто пятьдесят метров под поверхностью света, плавая в темноте, мокрые, целуясь, забывшись, поцелуи и поцелуи и поцелуи, самозабвенно, нету тел, только губы и зубы и язык, затерявшись в слюне поцелуев, уже молча, тихие, влажные, пахли слюной, но не чувствовали, набухали, целовались, целовались, черт, выпали из мира, абсолютно на своей волне. И собрались уходить. Именно тогда я впервые увидел ее.
Это была огромная мулатка, толстая-претолстая, руки у нее были, как ляжки, а ляжки были похожи на два ствола, а на них, как чан с водой, стояло ее туловище. Я сказал Ирените, спросил у нее, сказал, Кто эта толстуха, потому что она явно царила надо всей компашкой — а теперь я должен пояснить, что это за компашка. Компашка — это люди, которые собирались у стойки, рядом с музыкальным автоматом после того, как заканчивалось последнее шоу, и, тусуясь там, отказывались признавать, что на улице уже день и весь честной народ давно на работе или идет на работу, весь честной народ, кроме народа, который погружается в ночь и заплывает в любую темную дыру, пусть даже искусственную, кроме всего честного сословья ночных людей-амфибий. Так вот, в центре компашки была сейчас толстуха в дешевом платье из блекло-карамельной ткани, сливающейся с шоколадом ее шоколадной кожи, старых худых сандалиях и со стаканом в руке, она покачивалась под музыку, покачивала бедрами и всем телом красиво, не похабно, а очень сексуально и красиво, двигалась в такт, напевала, не разжимая сочных губ, пухлых и лиловых, в такт, встряхивала стакан в такт, ритмично, красиво, а еще артистично, и все это вместе создавало впечатление такой иной, такой ужасающей, такой новой красоты, что я пожалел, что не захватил фотоаппарат, чтобы сделать портрет этого вальсирующего слона, этого гиппопотама на пуантах, этого дома, двигающегося под музыку, и я сказал Ирените, еше до того, как спросить имя, запнулся, спрашивая имя, собравшись спросить имя, Это дикая красота жизни, так, что она не услышала, само собой, да она и не поняла бы, если бы услышала, само собой, и я сказал ей, спросил у нее, сказал, Слышь, кто это. Она ответила жутко поганым тоном, Чудище морское, черепаха, одна такая черепаха, которая поет болеро, и засмеялась, и тут Витор прошел мимо меня, с темной стороны, и тихонько сказал мне на ухо, Берегись, это сестра Моби Дика, Черный Кит, и мне стало весело, что я навеселе, что пару-тройку опрокинул, потому что я вцепился Витору в тиковый рукав и сказал, Спанецсраный, дискриминатор хренов, расист ты хренов, жопа; жопа ты, а он сказал мне, Я тебе прощаю, потому что ты пьяный, больше ничего не сказал и шагнул в темноту, как за занавеску. Я подошел и спросил у нее, кто она такая, и она сказала, Звезда, а я сказал, Да нет, как вас зовут, а она сказала, Звезда, я Звезда, мальчик, и расхохоталась глубоким хохотом-баритоном, или как там называется этот женский голос, который соответствует басу, но звучит баритоном, контральто или что-то в этом роде, и сказала, улыбаясь, Меня зовут Эстрелья, ЭстрельяРодригес, к вашим услугам, сказала она мне, и я сказал себе, Негритянка, темная, темная, совершенно темная негритянка, и мы разговорились, и я подумал, что за скучная страна получилась бы у нас, если бы не падре Лас Касас, и сказал ему, Благословляю тебя, падре, за то, что из Африки привез негров в рабство, облегчить рабство индейцам — те так и так уже собирались напрочь повымереть, и я сказал ему, Падре, благословляю тебя, ты спас эту страну, и сказал уже Эстрелье, Звезда, я вас люблю, а она захохотала и сказала, Да ты пьянющий, я запротестовал и сказал, Нет, я не пьян, сказал я, я трезв, а она меня перебила, В жопу пьяный, сказала она, а я сказал, Вы же дама, а дамы не выражаются, а она сказала, Я не дама, я, бля, артистка, и я перебил и сказал, Вы Звезда, в шутку, а она сказала, Ну ты пьяный, а я сказал, Я как бутылка, сказал я, налитый спиртом, а не пьяный, и спросил у нее, Вот бутылки пьяные, и она сказала, Да ну прямо, и снова засмеялась, а я сказал, Но больше всего на свете я люблю Звезду, я вас люблю больше всех остальных аттракционов, вместе взятых, Звезда мне милее американских горок, самолетиков, лошадок, и она опять расхохоталась, заколыхалась и, наконец, шлепнула себя по бесконечной ляжке нескончаемой рукой, и хлопок прогромыхал по стенам бара, как будто ежевечерний выстрел из пушки крепости Кабанья вдруг перенесли на утро, и тут она спросила, Страстно, и я ответил, Страстно, безумно, горячо, а она сказала, Да нет, я говорю, страшное дело, патлы страшные, и подняла руки к голове, показывая на волосы, а я сказал, Всю вас целиком, и вдруг вид у нее стал счастливый-пресчастливый. И тогда я сделал Звезде великое, неповторимое, безнадежное предложение. Я придвинулся к ней и тихонько, на ухо сказал, Звезда, у меня к вам непристойное предложение, сказал я ей. Звезда, давайте выпьем, и она ответила, С у-до-воль-стви-ем, и одним глотком допила свой стакан, протанцевала шагом ча-ча-ча к стойке и сказала бармену, Миленький, того самого, и я спросил, Чего того же самого, а она ответила, Нет, не того же самого, а того самого, а это не то же самое, что то самое, и засмеялась и сказала, То самое пьет одна Звезда, а больше никто этого не может пить, и опять захохотала, так что ее огромные груди тряслись, как трясутся брызговики на старом грузовике, если завести мотор.
И тогда чья-то ладошка обхватила мой локоть, и это была Иренита, Ты тут всю ночь сидеть собираешься, спросила она, с толстухой, а я не ответил, и она снова спросила, С толстухой сидеть будешь, и я сказал, Да, просто сказал, Да, и все, а она ничего не сказала, зато вонзила ногти мне в ладонь, И тогда Звезда расхохоталась, надменно, самоуверенно, взяла меня за руку и сказала, Да брось ты ее, пускай кошкам на крыше свои когти показывает, а Ирените сказала, Ты, мелочь, на стул залезь, и все засмеялись, даже Иренита, ей пришлось засмеяться, чтоб не показаться дурочкой, чтоб не стать посмешищем, и во рту у нее стали видны две дырки на месте верхних клыков.
В компашке всегда было свое шоу, после того как основное кончалось, вот и теперь одна танцовщица танцевала румбу под музыку из автомата, и вдруг остановилась и сказала проходящему официанту, Мальчик, включи свет, зашибись получится, и официант пошел к рубильнику и крутанул, и еще, и еще, но каждый раз, когда музыка в автомате смолкала, танцовщица зависала в воздухе и делала странные, долгие движения всем своим головокружительным телом и вытягивала ногу, то канареечно-желтую, то цвета земли, то шоколада, то табака, то сахара, то почти черную, то коричную, то кофейную, то кофейно-молочную, то медовую, блестящую от пота, гладкую от танца, иногда юбка взлетала, открывая круглые и глянцевые, канареечные и коричные и табачные и кофейные и медовые коленки, до бедер, долгих, полных, упругих и безупречных, и лицо ее запрокидывалось назад, вверх, в одну сторону, в другую, налево и направо, снова назад, всегда назад, назад затылком, в вырез на сверкающей табачной спине, назад и вперед, поводя ладонями, руками, плечами, а кожа этих плеч, невообразимо эротичная, невообразимо чувственная, к этому не привыкнешь, невообразимая, поводя и неся их над грудью, впереди, над полными и плотными грудями, явно свободными, явно незанятыми, явно нежными: танцовщица без ничего под платьем, Оливия звали ее, зовут ее и сейчас где-то в Бразилии, ее, уже без мужчины, свободную, уже незанятую, ее, с лицом девчонки, ужасно развращенной, но и удивительно невинной, рождающей движение, танец, румбу, сейчас у меня на глазах: все движение, всю Африку, всех женщин, все танцы, всю жизнь, у меня на глазах, а при мне не было этого чертова аппарата, а за спиной у меня Звезда смотрела на все это и спрашивала, Что, нравится, нравится, и вдруг поднялась со своего трона у стойки, когда танцовщица еще не довела румбу до конца, и пошла к проигрывателю, к рубильнику, приговаривая, Тоже мне выдумает, и отключила его, чуть не вырвала с яростью, ругань текла у нее изо рта, как пена, и сказала, Все, а теперь будет музыка. И без музыки, я имею в виду, без оркестра, без аккомпаниатора она запела неизвестную, новую песню, она лилась у нее из груди, из двух ее огромных титек, из ее брюха, из бочки, из этого чудовищного тела, и едва-едва я смог вспомнить сказку про кита, который пел в опере, потому что она вкладывала в песню что-то еще, не приторное, фальшивое, сентиментальное, притворное, никакой дурацкой слащавости, никакого идущего на продажу филинга, вместо этого настоящее чувство, и голос ее струился нежно, вязко, жидко, как масло, густой голос, текущий из всего ее тела, как плазма, и внезапно я содрогнулся. Давно уже ничто меня так не волновало, и я начал улыбаться вслух, потому что узнал песню, начал смеяться, хохотать, это была “Бессонная ночь”, и я подумал, Агустин, ничего ты не изобрел, ничего не сочинил, эта тетка сейчас сочиняет твою песню: приходи завтра, забирай ее, записывай и по новой ставь на ней свое имя: “Бессонная ночь” рождается сегодня ночью.
Звезда пела дальше. Она была неутомима. Кто-то попросил “Пачангу”, и она, замерев, выставив одну ногу вперед, ровные валики жира на руках над целым волнующимся морем жира на бедрах, постукивая об пол сандалией, которая, как лодка, терпела крушение в океане жира ее ног, раскатисто и мерно ударяя подошвой в пол, нависая потным лицом, рылом дикого зверя, лесного вепря, истекая потом с усов, бросая вперед все уродство своего лица, глаз, сузившихся, злобных, затаившихся под бровями, да и не бровями вовсе, а просто двумя козырьками жира, подведенными шоколадным темнее кожи, все лицо впереди нескончаемого тела, она ответила, Звезда поет только болеро, и добавила, Хорошие песни, с чувством, такие, что идут от сердца на язык, а с языка тебе в уши, милая, чтоб ты знала, и она запела “Нас”, сочиняя для Неудачника ПедритоХунко, превращая его плаксивую вещицу в настоящую, мощную песню, полную тяжелой и правдивой тоски. Звезда пела дальше, она пела до восьми утра, пока официанты не стали все прибирать, и один из них, с кассы, сказал, Сворачиваемся, родные, и он вправду хотел так сказать, родные, а не просто так ляпнул, сказал родные, а имел в виду совсем другое, нет, он на самом деле хотел сказать родные, он сказал, Родные, нам закрываться надо. Но еще до того, чуть пораньше, один гитарист, хороший гитарист, тощий, сухенький тип, мулатик, простой и порядочный, работать он не работал, уж очень был скромный и без выкрутасов и очень добрый, но отличный гитарист, умел по-особому сыграть какую угодно модную песенку, даже будь это дешевка дешевкой, он умел выудить чувство со дна гитары, перебором достать до сердцевины любой песни, любой мелодии, любого напева, он был одноногий, носил деревянную ногу, а в петлице — гардению, всегда, мы его ласково называли Голубчик Нене, в шутку, ну, как этих певцов фламенко всех зовут Голубчик Сабикас или Голубчик из Утреры или Голубчик из Пармы, Голубчик Нене сказал, попросил, Можно тебе разок подыграть болеро, Звезда, и Звезда очень горделиво, поднеся руку к груди и ударив два или три раза по своим огромным титькам, Нет, Голубчик, нет, сказала она, Звезда всегда поет сама, музыка ей ни к чему. После этого она как раз спела “Злую ночь”, свою знаменитую пародию на Кубу Венегас, мы все чуть не попомирали со смеху, а потом спела “Ночь и день”, а потом кассир велел расходиться. И, раз ночь уже кончилась, мы разошлись.
Звезда попросила меня отвезти ее домой. Велела подождать минутку, пока она кое-что заберет, и вынесла пакет, и, когда мы садились в машину, а у меня такой английский спортивный автомобиль, и, еще не устроившись как следует, впихивая свои триста фунтов на сидение, куда не помещалась даже одна ее ляжка, она сказала мне, положив пакет посередине, Это туфли, мне подарили, и я взглянул на нее и понял, что она нищая как не знаю кто, и мы поехали. Она жила у одной пары, актеров, то есть один был актер, его звали Алекс Байер. На самом деле этого парня так не зовут, а зовут АльбертоПерес или Хуан Гарсиа или как-то так, но он выбрал себе имечко Алекс Байер, потому что таких типов всегда зовут Алексами, а Байера он слизал с компании “Байер”, ну, которая лекарства делает, так вот, некоторые его не называли, например, народ из кафе Радиоцентра, его приятели, его не называли Алекс Байер, так, как он это произносил: А-лексБа-йер, заканчивая программу, а называли, да его и сейчас так величают, Алекс Аспирин, АлексО’кей, Алекс Касторка, в таком духе, и все знали, что он голубой, в общем, он жил с одним врачом, жили, как нормальные муж с женой, открыто, и везде ходили вместе, везде-везде ходили за ручку, и Звезда жила там, у них дома, была у них кухаркой и служанкой и готовила им обедики и стелила им постельку и наливала им ванночку и так далее и тому подобненькое, а если она и пела, так ради собственного удовольствия, ради чистого наслаждения, пела, потому что ей хотелось, потому что она любила петь в “Лас-Вегасе” и в баре “Селесте” или в “Кафе Ньико” или в любом другом баре или кафе или клубе, которых столько в районе Рампы. В общем, я вез ее на машине, утром, жутко довольный, хотя нормальные люди чувствовали бы себя глубоко несчастными, или им было бы неловко или просто неудобно везти эту огромную негритянку на своей машине, поутру выставляя ее напоказ всему честному народу вокруг, а все идут на работу, работают, шагают, садятся в автобусы, заполняют улицы, наводняют все: проспекты, проезды, улицы, переулки, снуя между домами, будто суматошные колибри. Я вез ее к ним домой, туда, где она, Звезда, работала кухаркой, служанкой и уборщицей у этой супружеской пары. Приехали.
Это была тихая улица в Ведадо, и люди там еще спали, еще видели сны, еще храпели, и я стал глушить мотор, убрав ногу с педали и наблюдая, как нервные стрелки спидометра возвращаются к мертвой точке покоя, и видел в стекле часов отражение своего усталого лица, по-утреннему постаревшего, побежденного ночью, когда вдруг почувствовал ее руку у себя на ляжке: она положила свои пять сарделек мне на ляжку, ее пять колбас украшали мой окорок, ее руку у меня на ляжке, и эта рука закрывала ляжку целиком, и я подумал, Красавица и чудовище, и, подумав про красавицу и чудовище, улыбнулся, и тут она мне сказала, Пойдем, я одна, сказала она, Алекса и его врача прикроватного, сказала она и засмеялась смехом, который мог бы пробудить ото сна, от кошмаров или от смерти всю округу, сказала она, дома нет, они на пляж уехали, на уикен, заходи, мы будем одни, сказала она мне. Я ничего в этом не увидел, никакого намека, ни сексуального, никакого, но все равно ответил, Нет, мне надо ехать, сказал я, на работу надо и поспать, а она ничего не сказала, просто сказала, Ладно, и вылезла из машины, точнее, начала операцию по выходу из машины, и полчаса спустя, клюнув носом и проснувшись, я услышал, как она сказала, уже с тротуара, ставя вторую ногу на тротуар (когда она угрожающе склонилась над машиной, чтобы забрать пакет с туфлями, одна выпала, и это были не женские туфли, а ношеные мужские ботинки), она сказала, Знаешь, а у меня сын есть, она не оправдывалась, ничего не объясняла, просто поставила в известность, она сказала, Знаешь, он у меня дурачок, но я его ой как люблю, сказала она мне и ушла.
Комментарии
С. 12. Улица Муралья — центральная улица бывшего еврейского квартала в Старой Гаване, известная своими лавками и магазинами.
С. 14. Бартоломе де Лас Касас (предп. 1484-1566) — испанский священник-доминиканец, богослов, хронист Конкисты, известный гуманным отношением к порабощенным аборигенам-индейцам. Выступил с предложением ввозить рабов из Африки, дабы облегчить участь индейцев.
С. 14….ежевечерний выстрел из пушки крепости Кабанья… — В XVIII веке ежевечерний выстрел из пушки с одного из кораблей в гавани Гаваны означал, что городские ворота и вход в порт закрываются на ночь. Со временем церемония потеряла практический смысл, но сохранилась как исторический аттракцион.
С. 15. Румба — общее название нескольких афро-кубинских направлений музыки и танца самого разнообразного темпа. Может совершенно не походить на румбу спортивной бальной программы.
С. 16. Агустин — имеется в виду Агустин Лара (1900-1970) — мексиканский певец и композитор, сочинявший, в основном, болеро.
С. 17. Радиоцентр — один из центров общественной жизни района Ведадо, расположенный на участке 23-й улицы, известном как Рампа. Здание Радиоцентра, выстроенное в 1950-х годах, являлось и является штаб-квартирой кубинского телевидения и радио. За основу проекта был взят нью-йоркский “Радио Сити”. В Радиоцентре расположен один из самых знаменитых гаванских кинотеатров — “Яра”.
С. 18. Рампа — участок 23-й улицы района Ведадо от Малекона до улицы Л. На Рампе или соседних улицах расположено большинство заведений и учреждениий, упоминаемых в романе, в частности, Радиоцентр, отель “Националь”, кабаре “Лас-Вегас” и т. д.
См. далее бумажную версию.