Роман. Перевод Александра Казачкова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2010
Перевод Александр Казачков
Мануэль Пуиг#
Падает тропическая ночь
Роман
Глава первая
До чего грустно в этот час, почему так?
— Это вечерняя тоска, Нидия, она приходит, когда темнеет. Лучше найти какое-нибудь дело, занять себя чем-то в такое время. Потом, ближе к ночи, уже по-другому, это ощущение уходит.
— Особенно, если можешь легко заснуть. Тогда не думаешь обо всем, что было ужасного.
— Тут тебе повезло, ты даже не представляешь, как это помогает. Когда сон не идет, в голову лезет самое жуткое. Не будь этих чудных таблеток, я бы столько времени не продержалась.
— Тебе грех жаловаться, Люси, ты не пережила такого горя, как я.
— Знаю, Нидия. Но у меня жизнь тоже была не сахар.
— Когда умерла мама, бывало так же, помнишь? В этот час воспоминания одолевали особенно сильно.
— Помнить-то мы помнили о ней всегда; первое, о чем я думала, проснувшись, — что мамы больше нет. Но в этот час сильнее всего ощущалось ее отсутствие. Правда тогда, среди стольких дел, в голову не лезли, как теперь, одни грустные мысли. Ну да, столько было обязанностей.
— Приготовить поесть.
— А с детьми какая ответственность, Нидия. Вывести их в люди.
— И потом случается такое — тебя лишают самого дорогого.
— У верующих хоть есть утешение. Но я не могу себя обманывать, никак не могу. Великое дело — вера. Правда, завидую тем, у кого она есть.
— Да, Люси. Я им тоже завидую.
— Простым людям намного легче, они утешаются верой. А если не можешь себя обманывать, видишь жизнь, как она есть?
— Когда умер Пепе, было иначе, я словно соображение потеряла. И плакала-рыдала дни напролет. Но в этот раз все совсем по-другому.
— Одно дело муж, другое — дочь, Нидия. Твоя дочь. Что же такое творится, просто ужас.
— Люси, не могу сидеть взаперти, пойдем погуляем.
— Исключено, дождь собирается.
— Люси, ты не рассказала про эту, из соседнего дома. Чего это она больше не заходит?
— Из-за твоего приезда, наверное. Она заходила, в основном, излить душу, но при тебе не решается.
— Женщина она молодая, ей, должно быть, интересней в компании сверстников.
— Ну зачем ты так? Да нет! Она частенько заходила, сразу видно, охотно человек приходит или нет. Сначала она мне не нравилась, потом я привыкла. Она ведь приятная, по-своему, тебе не кажется?
— Знаешь, Люси, мне она показалась странной, но не вредной. Хотя держит дистанцию, с тобой тоже? Может, только со мной.
— Думаю, она не ожидала тебя здесь встретить, шла рассказать о наболевшем, а тут увидела тебя и не смогла.
— И поэтому больше не приходит. Люси, она же с тобой хочет поговорить, слегка излить душу.
— Знаешь, Нидия, просто невероятно, что вообразила себе эта женщина, даже не сомневалась, что он ее тоже любит.
— Но она ведь не девочка, должна понимать что к чему, призналась хоть, сколько ей лет?
— Нет, но судя по возрасту сына и по тому, что она училась до замужества и получила этот свой диплом, ей никак не меньше сорока пяти.
— Почти как Эмильсен.
— Сколько ей исполнилось бы в августе?
— Сорок восемь, Люси.
— Вот подлость!
— Да уж…
— Но у тебя есть сын, и он тебя обожает.
— Бедный Масик. Добрая душа, но дочь — другое дело, Люси. Тебе не понять.
— Ты ненормальная, мужчине пятьдесят, а он все у тебя Масик.
— Само получается. Мы всегда звали его Масиком.
— Пора зажигать свет. До чего уныло в домах с тусклым светом; ты, может, замечала: в домах одиноких стариков всегда мало света. Поэтому я люблю, когда все ярко освещено. Никогда не обращала внимания?
— Эту тоже зажечь?
— Да, чтобы не смахивало на стариковский дом.
— А как она с этим типом познакомилась?
— Я тебе говорила, что она серьезно болела, да?
— Да, Люси, но не сказала чем. Тем же, чем Эмильсен?
— Нет…
— Я думала тем же, почему-то так себе это представляла.
— Нет… Там было другое, Нидия.
— Ты говорила, она страшно перепугалась.
— Да, но вовремя спохватились.
— Значит, опухоль.
— Нет… Как это называется? Что-то вроде вируса. Она все по-португальски объясняла и повторяла термины здешних врачей.
— Без конца мешает португальский с аргентинским, то есть с испанским. Я не сильно ее понимала.
— Она столько лет в Рио. Я тоже, когда говорю с теми, кто здесь давно живет, вставляю много португальских слов, непроизвольно.
— Так что там за болезнь?
— Ну это… вирус. И никак не могли попасть в точку, ну эти врачи, но потом наконец определили, и она сразу пошла на поправку. А в санатории познакомилась с ним.
— У него-то что было?
— Там его жена лежала. Она умерла, бедняжка.
— От чего, Люси, от того же, что Эмильсен?
— Нет, вроде у нее было кровоизлияние, долго болела, но было ясно, что она умрет.
— Странно — кровоизлияние у нестарого человека.
— Об этом она особо не распространялась. У нее одна тема: он.
— А он уже поглядывал на других женщин, в такие минуты?
— Нет, он вроде расчудесный, только и думает, что о доме. И за женой ухаживал, не жалея сил, пока она болела.
— И как же так получилось?
— Она видела его мельком в санатории, мимоходом, в коридорах, когда ее водили из палаты на процедуры.
— И в такие моменты ее тянуло заглядываться на мужчин?
— Не забегай вперед, девушка не из тех, кто заглядывается. С ней случилась очень странная вещь, Нидия.
— Какая?
— Когда она его увидела, ей показалось, что это другой, ну в смысле, что он очень похож на того, другого мужчину, которого она сильно любила много лет назад и с тех пор больше не видела, это ее крайне поразило. И она подумала, что этого, из санатория, тоже никогда больше не увидит.
— Судя по твоим словам, этот из санатория не был похож на ее бывшего мужа.
— Нет.
— Значит, она вертихвостка, Люси.
— Нет, по-моему нет. Она по многу часов работает, и много занимается. И вовсе ей не до того, чтобы за кем-то бегать. Нет, Нидия, что ты. Иначе она бы не кинулась к нему очертя голову, когда он попался ей на пути.
— Ну, я к тому, что их уже трое: бывший муж, этот, с кем она познакомилась в санатории, и тот, на которого он так похож.
— Судя по ее намекам, после развода она сильно увлеклась тем типом из Мексики и теперь этим, здешним, и все.
— Конечно, аргентинец, мексиканец и бразилец, они очень похожи.
— Да, муж был аргентинцем, я тебе говорила?
— Был? Он что, умер?
— Нет, жив.
— Знаешь, Люси, никак не могу привыкнуть говорить: Эмильсен была тем-то и тем-то. Что ее больше нет.
— Но она живет в твоей памяти, в воспоминании всех, кто ее любил.
— Это дела не поправит. Конечно, она всегда будет жива в моей памяти, но что мне с того? Я хочу поговорить с ней, потолковать о том о сем, и не могу! Тоскую, а ее в живых нет как нет.
— Нидия, иначе и быть не может, понятно, что горько, как не горевать, если теряешь дочь? Да еще такую, что всегда была тебе подругой.
— Как бы я хотела привыкнуть к мысли, что ее больше нет. И послушать ее совета, она ведь, как заболела, видя мое беспокойство, когда ей становилось хуже, смотрела мне пристально в глаза и говорила: "Ты себя береги".
— Помню ее еще здоровой. Так жаль, что я не могла быть с вами, когда вы столько всего пережили, от Рио до Буэнос-Айреса так далеко
— Хорошо, ты не видела ее во время болезни. Она никогда не жаловалась, но сильно сдала.
— Какая девочка, какая сила духа!
— Люси, скажу честно, она ведь ни разу не намекнула, что знает, что с ней. Ни разу не пожаловалась при мне, никогда.
— Просто берегла тебя.
— Я не хотела сейчас ехать в Рио, не было сил, но вспомнила, как она говорила, что надо себя беречь, и поехала.
— Знаешь, Нидия, тебе это пойдет на пользу. Пляж, вечерняя прохлада — будешь хорошо спать, в прошлый твой приезд у тебя снизилось давление, и теперь будет так же, вот увидишь.
— Но тогда мне было семьдесят восемь лет, а теперь восемьдесят два.
— Ах, пожалуйста, не произноси эти цифры, звучит как шутка.
— Какие тут шутки…
— Нидия, сядем на диету построже, и давление у тебя снизится. Немного сбросишь вес, и тебе станет лучше.
— Не готовь больше мучного, не могу устоять перед твоей лапшой.
— Соседке так понравилось, а она ведь из семьи испанцев, там больше готовят из риса.
— Почему она переехала в Рио?
— Она уехала из Аргентины во времена Исабелиты и "Тройного А", когда пошла эта кампания против психоаналитиков, мол, все они из левых. Она-то не психоаналитик, у нее диплом психолога.
— Этого я никогда не понимала, раньше таких дипломов не было.
— Когда я училась, не было такой специальности, а то бы я выбрала ее. Надо было пройти всю медицину, а потом специализироваться в психиатрии.
— Да, это я помню, Люси.
— Вот, а потом ввели специальность "психология", изучать медицину стало не обязательно, отсюда и пошли все эти шарлатанки, да простит меня бедняжка Сильвия, ведь она со мной всегда так любезна.
— А о психоаналитиках-женщинах ты ни словом не обмолвилась.
— Понимаешь, в дипломе писали "психолог", психиатр звучало слегка старомодно, а те, кто изучал медицину, окрестили себя психоаналитиками, по словам этой самой Сильвии. Как-то так.
— Вроде поняла. Значит, психиатры — это те, кто сначала изучал медицину, психологи же не изучали ничего. А психоаналитики — не мытьем так катаньем присвоили себе это звание.
— Приблизительно так.
— Видишь, что-то я понимаю? Хотя объясняешь ты не ахти… Только вот память начинает подводить, но, если мне хорошенько объяснить, я пойму.
— Просто у тебя слух отличный. А я, если два-три человека говорят одновременно, уже не понимаю.
— Зря ты сердишься на сына, когда он тебя поправляет, Люси.
— Почему?
— Потому что ты можешь ляпнуть наобум, не дослышав, отвечаешь, как Бог на душу положит, наугад, как придется.
— Знаешь, Нидия, когда дети становятся родителями, по-моему, это очень плохо.
— Бедный мальчик, до сих пор беспокоится, поправляет тебя.
— Знаешь, Нидия, я не собираюсь взвешивать, что сказать тому или другому, говорю, как есть, и баста.
— Ладно, не сердись, расскажи про соседку, почему она уехала из Аргентины?
— Я же тебе сказала, из-за угроз "ААА", помнишь? "Тройной А".
— Как не помнить…
— Ты ж говоришь, у тебя дырявая память. Видишь, тоже не любишь, когда тебя поправляют. В общем, она уехала, потому что однажды ночью позвонили и сказали, чтобы убиралась из страны в двадцать четыре часа, а то убьют.
— У Эмильсен была подруга, ей тоже пришлось уехать. Но та преподавала на факультете.
— Пол-Аргентины вынудили уехать. Короче, она оставила сына у бывшего мужа, они уже жили врозь, а, когда закончился учебный год, послала за ним. И он остался с ней в Мексике — мальчик. Мальчику очень понравилась Мексика, всегда говорил, что хочет там жить.
— Я так и не съездила. Собирались туда с бедной Бланкитой, но жизнь отпустила ей мало времени, бедняжка, добрая душа.
— Нидия, что мы все о мертвых? Вот невеселый возраст.
— Не ной, Люси, прошу тебя, не жалуйся.
— Ты права. В общем, там она познакомилась с этим человеком, жутко в него влюбилась, а потом ей пришлось переехать из Мехико сюда, так плохо она переносила высоту. И теперь живет здесь уже много лет.
— А тип, который так ее любил, не поехал с ней? Почему?
— Нет, это она его сильно любила, он вроде сначала ее любил, а потом нет.
— Вот она и стала страдать от высоты. Я не психолог, и то понимаю. Когда я видела, что Эмильсен лучше, у меня и давление улучшалось; поистине, все хвори от печали. Но продолжай, что там дальше?
— В общем, несколько месяцев назад она познакомилась в клинике с этим другим мужчиной, поразительно похожим на того, из Мексики. Однако ей и в голову не приходило, что она снова с ним столкнется, ну с этим, который здешний. И в один прекрасный день идет она в аргентинское консульство выправить бумаги и встречает его. Приветствует по-испански, а он смеется, он же не аргентинец. Просто в этой клинике раньше работал очень известный доктор, аргентинский профессор, и он привел туда много клиентов из наших. Из аргентинской колонии. Он был очень пожилой и, как ты догадываешься, уже умер. Ну ладно, в общем, там, в консульстве, она встретила этого и, думая, что он аргентинец, спросила по-испански, как поживает его жена. Они ведь раньше никогда не разговаривали. И жена тоже оказалась бразильянкой.
— А он, что делал в консульстве?
— Что-то оформлял для клиента. Явно судьба. По ее словам, человек этот — красавец каких мало, в ее вкусе. Показала фото, но мне он не понравился, сильно лысый и довольно полный. Она говорит, ей такие нравились всегда, именно с такой внешностью, домашние, без лоска, и совсем не важно, говорит, что у него брюшко.
— И чем он похож на того?
— Не спеши. Понять это ей было непросто. Много времени заняло.
— Но чем похож-то?
— Взглядом. Тот же взгляд. Глаза черные, немного детские, чуть пугливые, смотрит все больше в сторону.
— Взгляд человека, говорящего неправду.
— Нет-нет. Она говорит, взгляд человека, который нуждается в защите, как ребенок, потерявший мать. Я ей сказала: только у детей, особенно у мальчиков, есть что-то такое во взгляде, когда они маленькие, лет до двенадцати-тринадцати, потом это проходит, и тогда уже не тянет их потискать, прижать покрепче, почти сдавить, они уже не такие нежненькие, как раньше.
— Девочки другие, ты права. Или не знаю, может, это только Эмильсен всегда казалась взрослой. Одного я не выносила, даже злилась страшно — когда она не могла спокойно посидеть в кино. Вечно ей то в туалет, то еще чего, не давала спокойно фильм посмотреть. Но это было единственное. Я с ней никогда хлопот не знала.
— А с моими детьми просто беда была, но в кино они сидели тихо.
— Продолжай. Там она спросила, как поживает его жена.
— Да, Нидия. Он ответил, что жена умерла. И они заговорили об этой болезни, о других людях, которые там лежали, она ведь тоже провела там пару недель, и до этого еще лежала какое-то время — то ложилась, то выписывалась, и была в курсе болезней целого этажа, клиника помещалась в трехэтажном доме, прежде принадлежавшем одной семье, так-то. Он принялся рассказывать, и они увлеклись беседой. По ее словам, в глаза он почти не смотрел, больше по сторонам, и она тоже стала отводить взгляд, так ей это действовало на нервы. И он напоминал ей другого, хотя она этого еще не сознавала, все спрашивала себя, как идиотка, почему всегда, с самого начала, этот человек привлекал ее внимание. В санатории она часто думала, что в этом человеке из коридора есть что-то необычное, очень привлекательное, но непонятное. А в консульстве он смотрел на людей, которые сновали туда-сюда с бумагами, и не глядел на нее, пока они разговаривали, и тогда она тоже перестала смотреть на него и вдруг почувствовала его взгляд. Он собрался с духом и посмотрел на нее, пока она ему что-то говорила, глядя в другую сторону. Она ощутила, как взгляд его скользит по ее лицу, волосам, губам, рукам, декольте. А когда она решилась взглянуть ему в глаза, он их отвел. Она воспользовалась этим, чтобы рассмотреть его получше, и увидела, что на нем неглаженая сорочка. Не из тех, что постираешь, повесишь, и они разглаживаются сами, нет, а такая, что надо гладить, и она была неглаженая. И тут она не удержалась, слова сами сорвались с языка, и она предложила ему пойти выпить кофе внизу, в новом здании консульства, таком шикарном. Ведь она, по ее словам, женщина очень сдержанная, мол, это и плохо, что слишком сдержанная.
— Именно это мне в ней не нравится, теперь понятно. Она долго все обдумывает и не говорит ничего лишнего.
— Да уж, непосредственной ее не назовешь. Я сказала об этом сыну, а он говорит, что современные аргентинские женщины все такие, черствее, что ли. Это оттого, мол, что их матери были слишком словоохотливы, но неискренни, всех старались к себе расположить, такие вроде приветливые.
— То есть мы были фальшивые.
— Не фальшивые, но такие — профессионально приветливые, как говорит мой Кука. А эта из новой волны.
— Нет, "новая волна" говорят про молодых. Эта старше.
— Я хочу сказать — нового сорта. Но в тот день он ее потряс, что-то ей от него передалось, и она стала говорить не задумываясь — вроде предложения посидеть внизу. Он ответил, что у него с собой мало денег, а она сказала, что угощает, приглашает выпить чего-нибудь прохладительного, от кофе у нее перевозбуждение, кофе она пьет, только когда пациенты идут один за другим и глаза слипаются и клонит в сон. В общем, тип согласился.
— Люси, ты будто вчера родилась.
— А что? Думаешь, неправда?
— Думаю. Она постоянно с кем-нибудь крутит. Тебе рассказывает только эту историю, а у самой роман за романом.
— Почему ты всегда плохо думаешь о людях?
— Убеждена, что это так.
— Нет, Нидия, в таких вещах она откровенна. Постоянно твердит, что очень старомодна, это ее недостаток, и с мужчиной у нее ничего не будет, если она не увлечена им по-настоящему.
— Продолжай.
— Но если ты не веришь ее рассказам, зачем тебе знать дальше?
— А она уже совсем выздоровела?
— Говорит, что да.
— Выглядит она неплохо, значит, хоть это правда.
— Она рассказывала, что считала себя безнадежно больной, ей было так плохо, что казалось: это неизлечимо. И когда врач ее выписал, она словно впала в исступление, в эйфорию, ощутила жажду жизни, как никогда раньше. И, вернувшись к себе в квартиру, стала думать об этом человеке из санатория, и чем он так ее поразил. Единственное, говорит, о чем просила в те минуты, это о великом даре рисовальщика. Тогда она смогла бы набросать по памяти его портрет, изучить и понять, чем он так ее потряс.
— Скажи, как он выглядел на снимке?
— Не киногерой. Лысый, очень крепкий, широкие плечи. Полноват, хотя нет, не рыхлый толстяк, а такой, крепкий. Небольшой животик. Но из ее рассказов у меня сложилось о нем другое впечатление. Я представляла себе его высоким, здоровым, но совсем не толстым. По ее словам, все дело во взгляде и в голосе.
— Люси, ты была права, дождь начинается.
— У него взгляд человека очень чувствительного, его легко впечатлить, или поразить, да, именно это слово, и даже ранить. А голос, по ее словам, такой низкий, благозвучный, как когда разговаривают в церкви. И еще он будто слегка дрожит.
— Значит, в санатории она уже с ним говорила. Болела, а уловки свои не забывала.
— Нет. Она без конца твердит, что он понравился ей сразу, еще издали, непонятно почему, он ведь не из тех, на кого оглядываются. А после санатория она все думала о нем, правда, как о чем-то утраченном навсегда. Нет, не так. Думала, чем этот тип ей так понравился и почему не идет из головы. Еще не сообразила, что он похож на другого. Но, встретив его случайно в консульстве, уже почти догадалась. Словно ей дали карандаш, и она рисовала его, того, из Мексики, которого очень любила, рисовала, как самый искусный рисовальщик, и он оказался похож как две капли воды на этого, с тем же взглядом нежного создания, но без изъянов себя тогдашнего — белобрысого, тщедушного, заурядного. Этого так просто с ног не собьешь, как бы сильно ни дул жуткий ветер, ветер невзгод и печали.
Глава вторая
— Это она звонила, да?
— Да, шлет тебе привет. Спрашивала, как ты.
— Знала бы она, как я ее критикую, бедную… Чего только с языка не сорвется.
— Столько времени не звонила, так еще ни разу не было. Вроде собирается зайти, что-то расскажет или опять затянет старую песню. Ведь от него никаких вестей.
— Наверняка звонила проверить, может, я куда-то вышла и ты сейчас одна.
— Возможно. Видно, совсем зациклилась на этом.
— Но, Люси, сейчас ведь у нее прием пациентов?
— Да, но одна из записавшихся позвонила, сказала, что не сможет прийти. У нее выдалось сорок пять минут, и она решила ненадолго прилечь. Вот из этого окна видно ее окно. Гляди, там, наверху, на четвертом этаже окно спальни. Консультация выходит на другую сторону. Я всегда вижу ее жалюзи, подняты они или опущены, встала она в воскресенье рано или спит до двенадцати. Теперь жалюзи всегда подняты спозаранку, ей и с утра не спится, и по вечерам она колобродит допоздна, когда не работает. Из-за нервов.
— Но со здоровьем все нормально, она ничего не говорила?
— Нет, здоровье в порядке. Просто она головой много работает. Человек она, по-моему, неплохой, оттого у нее столько пациентов, людям она умеет помогать, всерьез вникает. Думала, и этому человеку сумеет помочь. Ведь там внизу, в новом баре консульства, она пережила особенные минуты. В Рио не принято сидеть в барах, здесь скорее пропустят стаканчик на ходу, у стойки, и в новом баре этого шикарного здания почти никогда никого не бывает. Дивная тишина, свежий ветерок, никто не снует взад-вперед, как в адской суете консульства. И он уже не мог отводить взгляд, да и она тоже, они ведь сидели за чудным столиком.
— Снаружи или внутри, как в кафе Буэнос-Айреса?
— В Буэнос-Айресе есть кафе и со столиками на тротуаре. Мне здесь этого не хватает — чтобы бар на каждом шагу и можно было посидеть.
— Люси, наконец ты хоть что-то признаешь за Буэнос-Айресом. Тебя послушать, так на свете ничего, кроме Рио-де-Жанейро, не существует.
— Не преувеличивай, Нидия. Просто Буэнос-Айрес навевает тяжелые воспоминания. Подумай, у меня там был роскошный дом, и я его потеряла. Ты такого не пережила — потерять дом и вообще все до последнего сентаво.
— Многие всё потеряли в те годы.
— Но иностранцы от Буэнос-Айреса в восторге. Им особенно по душе, что столько кафе, где можно посидеть. Сиди хоть часами за чашечкой кофе, и официант слова не скажет, мол, пора освободить столик или заказать что-то еще. Такой обычай только там — часами сидеть, разговаривать.
— Помнишь, сколько в Италии стоило посидеть в кафе? Роскошь несусветная.
— Эту нашу привычку мы унаследовали от Испании. Они всю жизнь проводят за разговорами, непонятно, откуда в стране такой прогресс, если они только и делают, что болтают.
— Своди меня как-нибудь в кафе, я в Рио ни одного не знаю.
— Свожу, но это не то. У них там больше пиво пьют, и кругом все молодежь, либо одинокие мужчины. А женщины туда не ходят, и гвалт стоит жуткий. Рио не для пожилых, сама видела — на пляже мы с тобой единственные.
— А куда деваются старики?
— Откуда я знаю… По домам сидят, Нидия, взаперти. Видно, думают, что я ненормальная — целый день на улице.
— Ах, Люси, будь ты целый день на улице, глядишь, и меня сводила бы подышать воздухом. А тут, внутри, я больше терзаюсь. Мне так кажется.
— Нидия, в хорошую погоду я каждое утро вожу тебя на пляж, но выходить два раза в день мне утомительно. А ты неугомонная.
— Эта девушка, по-моему, неважно выглядит, не то что прежде. Сегодня утром, на улице, она мне не понравилась. Надо надеяться, что болезнь не вернется.
— Наверное, просто плохо спит. Зря она так обольщалась.
— Но откуда эти невероятные иллюзии? Он-то, что ей обещал?
— Нидия, они поначалу так поладили, что казалось, все складывается удачно. Тогда, в баре, он рассказал ей о работе, о детях.
— Люси, как ты думаешь, мой зять скоро женится?
— Знаешь, Нидия, чем больше человека любишь, тем больше страдаешь и хочешь найти ему замену. Он обожал Эмильсен, и я искренне желаю, чтобы он поскорее нашел хорошую женщину, способную ему помочь. Ему нет еще и пятидесяти. Помнишь, как в эти годы ощущается одиночество.
— Я в эти годы уже привыкла быть вдовой.
— Но у мужчин иначе, они не могут без женщин.
— Люси, этот человек был счастлив с женой? Что он рассказал этой?
— Что был в отчаянии. В первые дни почувствовал огромное облегчение оттого, что бедняжка жена больше не страдает, но теперь сходит с ума.
— А кто смотрит за детьми?
— Она так давно болела, что по части детей у него все было налажено. Подыскал пожилую сеньору, и она все делала по дому. Потом, дети уже не маленькие, дочке лет семнадцать или около того, она младшая. И вообще, они живут у его матери. Но эта моя соседка сразу сообразила, что он очень хороший человек, она в санатории видела, как он приносит работу с собой и корпит над ней, пока сидит с женой. Ее, конечно, заинтриговало, что за бумаги? И в баре он сообщил, что работает счетоводом, или бухгалтером, она это сказала по-португальски, специализируется по налогам. И он таскал в санаторий все свои бумаги, хотя уставал после целого дня бесконечных хлопот.
— Ты откуда знаешь?
— Эта моя соседка, бедная Сильвия, потом обо всем узнала. У него туговато с деньгами, приходится работать, сколько сил хватает. Представляешь, еще мать, и двое детей учатся. Он смог положить жену в эту клинику, потому что жена состояла в кассе взаимопомощи, ей полагалось как преподавательнице средней школы. В общем, сидят они тогда в баре, и он спрашивает Сильвию, не за тем ли она его туда позвала, чтобы заказать какую-нибудь работу. Она даже растерялась, ни с того ни с сего вдруг спросил такое. Он-то думал, что она еще в санатории знала, что он бухгалтер. А она только тут спросила, что у него за работа, он и рассказал. Она говорит, мол, нет, просто хотела побеседовать, узнать про его жизнь. Тут он вроде не выдержал ее взгляда и отвел глаза. И стал объяснять, что жизнь у него самая что ни на есть обыкновенная и, что бы он ей ни рассказал, все будет скучно. Она еще больше растерялась и принялась рассказывать, что начинает жить заново, думала, никогда не поправится, а теперь решила стать гораздо общительнее, чем раньше, и хотела с ним поговорить, думала, ему тоже хочется с ней чем-то поделиться. Такое говорят, когда скрывают правду.
— Какую правду, Люси?
— Ну, помнишь, когда ты молода, пышешь здоровьем, хочется подойти к человеку, который тебе нравится. Тип ей понравился, и баста, пойди угадай причину, но ее подмывало побольше разузнать о нем, кто он, что любит. Она сказала, что, выздоровев, пообещала себе стать более открытой, не замыкаться по-глупому, жить иначе. Но, понятно, скрыла, что заговорить решила не с кем попало, не с противной тощей секретаршей из консульства, а подкатила к нему. Что-то в нем ее привлекло. Из стольких мужчин, прошедших мимо с момента ее выздоровления, она выбрала его. По ее словам, он на все отвечал, вел себя вежливо, но как-то заторможенно. Так бывает заторможен еще не совсем проснувшийся человек, полусонный, рано утром. Он разговаривал с ней, но что-то в нем еще не пробудилось, она это чувствовала. И она снова стала расспрашивать о его жизни. И жизнь его оказалась очень печальной, социальная страховка жены не покрывала всех расходов по болезни. Он убедил жену, что страховки хватает на оплату клиники с отдельной палатой для нее и очень хорошим уходом, но это было не так. Он влез в долги и теперь должен платить. А суток не хватает, чтобы переделать все дела, чем больше клиентов, тем лучше, но в сутках всего двадцать четыре часа. А в консульстве он хлопотал по делу, что-то мудреное, по налоговым соглашениям между двумя странами, для клиента-толстосума, не желающего платить в казну. Вот и вся его жизнь, работа с утра до вечера, возвращение домой, там, слава богу, все в порядке, у матери еще есть силы понемногу за всем присматривать.
— Но матери кто-то помогает, есть прислуга в доме или нет?
— Нет, та пожилая сеньора приходит ежедневно, но только до вечера, оставляет детям готовый ужин. Мать вечером моет посуду. Он застает все в полном порядке. Сильвия вообразила, как грустно ему бывает приходить домой, и заговорила об этом. И тут его понесло. Мать целый день смотрит телевизор, и в десять вечера у нее уже слипаются глаза. Он просит ее вставать попозже, тогда вечером ее не тянуло бы в сон и они могли бы поговорить. Но сама знаешь, как в таком возрасте не спится по утрам, в ранний час. А если мать выпьет кофе, то ночью страдает от бессонницы, глаз не смыкает, что ж ей, бедняжке, делать?
— Та еще ей не свекровь, а эта уже плохо о ней говорит, думаешь, правду рассказывает? Не очень-то я ей верю.
— А какая ей выгода рассказывать неправду? Он принимает душ, и усталость уходит, особенно эта тяжесть в голове, и тут ему хочется, чтобы мать рассказала о детях — как они провели день. А мамашу не оторвать от восьмичасового сериала, а как закончится эта гадость, сын просит, чтобы она смотрела еще и последние известия и затем рассказывала ему новости. А мать слушает новости уже усталая и ничего не запоминает, карга расслабленная, нельзя так себя запускать! Запустишь себя — пиши пропало. Нидия, ты ни за что не бросай читать газету и слушать новости.
— Да, это правда, я в Аргентине всегда смотрю их по телевизору, привыкла еще с того времени, когда Пепе был жив и слушал новости по радио.
— Человек надевает пижаму, за весь день не было времени ни о чем подумать в беготне по центру Рио, от офиса к офису, а к концу дня ему даже словом не с кем перемолвиться. Главное для него — узнать, что делали дети, жена сообщала ему все подробности. И однажды он с мамашей поговорил серьезно, мол, не порть она глаза у телевизора, к его возвращению была бы бодрее, и вообще продаст он телевизор. И мать расплакалась. Он чуть не умер от раскаяния. И заметил, что бедная мать очень сдала и уже не тянет, значит, он сам должен быть сильным и держаться. И пока он ест, мать ему что-то рассказывает, но уже до смерти усталая, а он, по словам этой Сильвии…
— Почему ты все время говоришь "эта Сильвия"?
— Есть другая, из Копакабаны, журналистка, ты ее еще не знаешь, тоже аргентинка. И тут, к счастью, он чувствует, что страшно устал, не перед ужином, а потом, на полный желудок, его одолевает жуткая усталость, и бывают дни, когда он засыпает раньше матери. Но в другие дни нет, особенно по субботам, когда не встает так рано. По субботам, когда жена еще не болела и если сон его не одолевал, они старались посмотреть какой-нибудь фильм по телевизору, только реклама надоедала, но во время заставок жена успевала что-то с ним обсудить. А теперь — ничего. Они спорили, жена утверждала, что, когда смотришь телевизор, лучше не гасить весь свет, так меньше портится зрение, она в одной статье читала. А он нет, предпочитал сидеть в полной темноте, как в кино. Он рассказал этой Сильвии все в мельчайших подробностях, они ведь с женой ладили, но счастливы в полной мере не были.
— Когда он стал критиковать жену? В баре консульства?
— Не сбивай меня. Теперь-то он может гасить весь свет сколько угодно, но раньше, когда начиналась реклама, она сидела рядом, с зажженным светом — в этом она упорствовала. А он всегда просил ее приодеться вечером к его приходу, и вот начинается реклама, а жена ходит, как чумичка, и он говорит, что она смахивает на служанку, а она, может, делала так нарочно, ведь стоило ей немного привести себя в порядок, он сразу замечал и не сводил с нее глаз во время рекламы. Он как-то купил ей платье подороже, на день рождения, и она его приберегала, надевала, только когда хотела произвести впечатление. Но больше всего ему нравилось одно платье, оно ей очень шло, он заказал его приятелю, ездившему в Нью-Йорк, но для матери, на ее семидесятилетие, и, когда платье привезли, оно ей оказалось мало и досталось жене, ясное дело. И вроде в этом платье она преображалась, так оно ей шло, в цветочках, бело-зеленое. Но его она надевала редко.
— А эта твоя Сильвия видела платье?
— Нет, он ни разу не приводил ее домой. И она говорит, что будет очень осторожна, никогда не наденет при нем белого и зеленого. На платье с изнанки было четко написано "только сухая чистка", а жена из экономии попробовала постирать его дома, самым нежным мылом, и испортила. И он никогда не мог ей этого простить, только всплывала эта тема, они всегда ссорились, она испортила ему еще и брюки, хотела сэкономить на химчистке, брюки итальянские, льняные, ну, видно, не совсем льняные, потому и просили особой осторожности при чистке, наверно, лен с синтетикой.
— Но теперь жены больше нет, ни в бело-зеленых цветочках, ни в каких. По-моему, раз он рассказал все это про жену ей, значит, как женщина она ему неинтересна.
— По-моему, тоже странно. Ему скорее нужна дружба, конфидентка, а не любовь. Но этого я не решилась ей сказать.
— Зря, лучше ей оставить иллюзии сразу.
— Нет, Нидия, ты и сама бы не решилась сказать. Из жалости. И потом, когда она рассказывает, кажется, что она права, что он ее любит. Рассказывает все в мельчайших деталях, пока не убедит тебя.
— Ты никогда не ловила ее на лжи? Она себе не противоречит?
— Нет, она мне тысячу раз все рассказывала от начала до конца. Только это ей и помогает.
— Боится, наверное, что никогда больше его не увидит.
— А для него лучше сидеть дома в гостиной с погашенным светом, правда? И когда по телевизору реклама, лучше смотреть эту рекламу, чтобы не видеть рядом с собой пустующее место. В этот час он обычно только после ванны, благоухает душистыми сортами мыла, здешними, бразильскими. Этого мне Сильвия не рассказывала, откуда ей знать, но я представляю, пижама у него не глажена, как сорочка тогда, и вот в темноте этот мужчина, одинокий, лысый, с животиком, но весь благоухающий мылом, наверно, на что-то еще в жизни надеется, в субботу вечером.
— Да, тут еще и это — такой заряд электричества в теле…
— …молодого еще человека, Нидия.
— А детей дома нет?
— Их и в будни-то не бывает, а в субботу — тем более. Но с ними никаких забот. Вроде, прежде чем жена слегла, в доме был полный кавардак, девочка страшная лентяйка, строптивая бразильяночка, как все нынешние девицы. Мальчик спокойнее, всё больше по спорту. Хотя он терзается, в смысле отец, что не может купить ему обещанную доску для серфинга. И знаешь? Эта моя соседка чуть не купила ему доску, но тут он пропал. Ненавижу этих, с их серфингом. Потом, живут они далеко от пляжа, не то что мы, у нас-то он под боком, — и зачем мальчику доска?
— И я их ненавижу, обрушиваются как гром среди ясного неба. Наглые, как танки. Я сижу себе в воде, в нескольких метрах от берега, а они прут, глаза нахальные, мол, посторонись, не успеешь оглянуться, а они у тебя уже на голове!
— Но, с другой стороны, они сжигают много энергии, пусть уж лучше этим балуются, чем наркотиками. В общем, детей он видит нечасто.
— А до болезни жены что было? Ты что-то начала говорить.
— Да, в доме был полный бедлам, девочка молоденькая, а уже живет как взрослая, понимаешь, о чем я. И мальчик не очень прилежный в учебе, но, когда мать заболела, семья сплотилась. Так продолжалось и после ее смерти. Бабушка уже привыкла, что внучка встречается с парнем, но хоть учебу не запускает, и на том спасибо. И вроде невестится всерьез, с товарищем по учебе. Просто человек приходит вечером домой в полном изнеможении. А мать смотрит телевизор и разогревает еду, приготовленную служанкой.
— И эта твоя Сильвия спросила про его жизнь? Как она отважилась? Или он сам рассказал?
— А что плохого в вопросе?
— Женщине нельзя так спрашивать. Тем более, она психолог. Меня в зяте именно это беспокоит, и ты, Люси, сама знаешь мужчин, какие у них проблемы. Мужчины, они не такие, как мы, особенно в этом возрасте, еще не старые.
— Но, Нидия, чем взвешивать каждое слово, лучше совсем онеметь.
— Боюсь, Игнасио женится повторно на первой встречной, мужчине ведь нужна женщина. Мужчины, они такие, Люси, это их природа, я-то знаю, стоило мне заболеть, у Пепе начинались проблемы, не мог заснуть, если проходило несколько дней без этого.
— Но твой зять правда обожал Эмильсен, большое горе, наверное, все убивает, всякое желание погулять, повеселиться, и вообще.
— Ошибаешься, Люси. Не ты ли сейчас говорила, что мужчина не может заснуть вечером в субботу? Это у них, как у нас чувство голода. В тот день, когда умерла бедняжка Эмильсен… я совсем выбилась из сил, едва стояла на ногах. Игнасио заставил меня перекусить, и, признаюсь, мне стало лучше, когда я немного поела. В тот день я проголодалась, вышла после бдения у гроба, хотела чуть согреться дома, а то в помещении, где проходило бдение, почти не топили, еле-еле, эти ворюги из похоронной конторы. Для меня правда жизнь кончилась, когда ушла моя Эмильсен, и при этом, не поверишь, я проголодалась и замерзла. И согревшись, почувствовала новые силы, чтобы бороться дальше. Ведь на пустой желудок, почти без теплой одежды, стало так тревожно, хотелось кричать, броситься в окно, но там были дети Эмильсен, бедняжки, к чему закатывать спектакль, но кофе с молоком, с хлебом с маслом, и жакетик, мы его вместе покупали в Риме, придали мне новые силы.
— Ты права, Нидия. По сути, Сильвия, наверное, хотела узнать именно это: как он решил проблему. И здесь ни при чем любовь, которую он сохранил к жене. Или при чем. Знаешь, я вот что думаю. Если он сильно любил жену, может, он оказался полностью парализован, и никаких сил к ночи у него не остается, когда он ложится спать один в кровать. Но, может, он не любил ее так сильно, и тогда горе его пройдет быстро. А может случиться и такое: он любил ее безоглядно, ни о ком, кроме нее, не думал, отчаяние его беспредельно, он не в силах носить великое горе в своем сердце, горе рвется наружу, разрастается все больше, так вот, и здесь он может совершить любое безумство, броситься вниз с десятого этажа или пойти с первой бесстыдницей, попавшейся на пути.
— Значит, ты думаешь, как и я. Страшно за Игнасио, что он выкинет такое.
— Ну вот. В тот первый день они много говорили, о детях, но пока ни о жене, ни о том платье, ничего такого. И тут он посмотрел на нее пристально, улыбнулся и сказал, что в юности был совсем другим. Что в иные времена жил другой жизнью, ему довелось жить в Рио другой эпохи, эпохи большего изобилия. И тогда он был слегка шалопай, и даже чуточку бунтарь. Но все это давняя история, и ему стыдно, что остается рассказывать только о прошлом. Потому что настоящее для него — это… Не помню слова, сказанного Сильвией.
— Наверное, голгофа, это слово как раз для меня.
— Нет, он сказал другое… пустошь! Хотя, по-моему, Нидия, когда я говорю "пустошь", на ум приходят сестры Бронте, по-моему, пустошь — это такое место, серое, но интересное, загадочное, в белой дымке и время от времени еще, помнишь? — порывы ветра и дождя с солнечными бликами, неизвестно откуда взявшимися. А на небе очень низкие, страшные, почти черные тучи. Помнишь экскурсию в музей сестер Бронте? Вряд ли он говорил "пустошь". Наверное, сказал "пустующие земли".
— Не помню этого музея, Люси. Кажется, больше всего у меня страдает как раз это, память. Что это была за экскурсия?
— Подожди, дай закончу, а потом расскажу о той прогулке, к пустошам "Грозового перевала".
— Ах да, про "Грозовой перевал" помню, там еще что-то странное виднелось вдали, на выходе из музея.
— Ну да! как мираж, там, где начинается пустошь, вроде бы затерялся дом.
— Неправда, там ничего нет. Там никому не нужная земля.
— Вот видишь, вспоминаешь? Я всегда просматриваю брошюры по каждой экскурсии, надо тренировать память. Но она ему сказала, что знает: в его душе происходят далеко не обыденные вещи. Ей хотелось понять, каким он видит будущее, способен ли еще мечтать о чем-то.
— Она говорила вокруг да около, Люси, но выведать хотела только одно: ощущает ли он эту животную потребность дорваться до женщины.
— Вряд ли, Нидия. Это одна из сторон реальности, не отрицаю. Но Сильвия хотела узнать прежде всего другое, есть ли у него в жизни мечта? В тайной надежде, конечно, что это станет их общей мечтой. И тут она набралась смелости или ей помог большой опыт работы с пациентами, в общем, со всей решительностью она спросила, почему он отводит глаза, чего стыдится? А он ответил, что вряд ли ей будет интересно происходящее с ним, его бесцветная жизнь. И если она изучает такие случаи, как его, мужчины за сорок, вдовца со взрослыми детьми, то пусть спрашивает, что хочет. Но, ты сама знаешь, она не собиралась ничего исследовать как специалист. И четко ему это объяснила. Тут он, похоже, впервые очнулся от оцепенения. Неужели кто-то может обратить на него внимание?
— Извини, перебью. А что мы делали, выйдя из музея этих девушек-писательниц?
— Их звали Эмили и Шарлотта Бронте, это ты помнишь?
— Нет, ты забыла, что на имена я всегда была бездарной. Ты смеялась, когда вместо… что это была за актриса, я переиначила ее имя, а ты вечно смеялась?
— Барбара Стэнвик, а ты ее звала Барбара Стависки. Из-за знаменитого афериста по фамилии Стависки.
— Ну и память у тебя на имена! Нет, это не так важно, что я забываю имена. Теперь я еще забываю о том, что было. Так не хочется ничего забывать, особенно хорошее. Чудные минуты, с рождения Эмильсен до того дня, как появились первые симптомы. Как там было, мы все же пошли по тому полю, усеянному колючками, на выходе из музея?
— Нет, виднелся мираж, но было далеко идти вглубь пустоши до места, где вроде маячил дом, лежащий в руинах. Думаю, дом существует. Про мираж говорят специально, чтобы люди не забредали туда и не терялись в этой бескрайней пустоши.
— Я тоже подумала: там действительно что-то есть. Но если эта земля ничего не стоит, не продается, там ничего не растет, зачем строить дом среди терновника, в глубине бесплодного участка? Лучше построить дом у границы хороших угодий.
— Говорят, Эмили Бронте проводила долгие часы, рассеянно глядя на пустошь, думая, зачем человек поставил дом так далеко, среди шипов и колючек, воображая, каким он мог быть. И ей казалось, что этот человек, видимо, много страдал, люди не приносили ему ничего, кроме разочарования, и поэтому он хотел обособиться. И она, видно, хотела сблизиться с ним, но к тому времени от дома остались одни развалины. Сблизиться и прийти на помощь.
— И эта твоя Сильвия хотела прийти на помощь человеку, но сама погорела. Нет, она не собиралась помогать, Люси, она хотела осложнить ему жизнь. Сама хотела позабавиться, и ее не волновало, что она вторгается в чужую жизнь, бередит раны, которые так трудно заживают. Она просто безответственная нахалка, пусть теперь пеняет на себя, раз дело не выгорело.
См. далее бумажную версию.