Интервью с Владимиром Бошняком. Беседует Е. Калашникова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 1, 2010
Трибуна переводчика
“Собачья цепь на дубе том”
Интервью с Владимиром Бошняком. Беседует Е. Калашникова.
Елена Калашникова. Что для вас перевод?
Владимир Бошняк. Согласно одной из моделей это лукоморье, где я в виде ученого кота похаживаю с прискоками вокруг дуба. Что дуб зеленый шелестами густолиственными нашепчет, то я звоном отечественной цепочки инопретворяю. Опять-таки — налево песню, направо сказку. Только я не хожу по цепи, а таскаю ее за собой, потому что ею прикован. То ли к дубу, то ли еще куда. Карма такая или приговор — кому как нравится.
Так что перевод это еще и приговор. Ибо по собственной воле заниматься делом, за которое денег не платят и никакого общественного статуса не дают, согласитесь, довольно странно. Отдаваться работе, которая не кормит, стыдно. То есть в конечном счете все последние годы мне стыдно того, что я переводчик. Потому что, когда меня спрашивают, зачем ты это делаешь, я не знаю, что ответить. Приходится говорить, что просто больше я ничего не умею.
После развала СССР платить за переводы перестали практически совсем и морального утешения тоже нет: культура рухнула, причем везде. Нынешние убеленные сединами лауреаты всех степеней пишут так, словно чуть ли не вчера закончили школу и второй месяц обучаются на литературных курсах. Какую мысль принесешь от них читающему народу?
Е. К. Многие ваши коллеги говорили мне о том же: переводить хочется, а нечего. Тексты есть, но не те, с которыми по большому счету хотелось бы работать.
В. Б. Поразительные вещи творятся. Резко деградировали даже те авторы, которые раньше писали вроде бы очень неплохо. Так что переводчик понемногу лишается последнего самоутешения. Знаете, бесплатно переводить талантливую прозу можно. Но бесплатно переводить хлам, даже проштемпелеванный и снабженный премиальной маркой, это все же какое-то извращение. Да и вред от этого проистекает вполне реальный.
Поэтому время от времени я пытаюсь уйти в бега. Вообще из этой сферы, из культуры. Как когда-то сбежал из физиков.
Из культуры я первый раз сбежал в 1992 году — сразу, как только стало ясно, что на гонорары жить больше нельзя, — то есть что профессии такой больше не существует.
Девяностые годы — это было лучшее время моей жизни. Предпринимательство! Свобода! Адреналин! Полуподпольной торговлей и частным извозом я продержался целых десять лет. Компьютер не покупал (да и не на что было), лишь изредка сдувал пыль с пишущей машинки. Потом Топоров, который был тогда главным редактором питерского “Лимбуса”, все-таки соблазнил меня, и я в 2002 году снова начал переводить.
Е. К. Значит, при выборе текста самая серьезная проблема для вас помимо невысокой оплаты — это низкий уровень англоязычной прозы?
В. Б. Ну конечно. По инерции ее еще читают. Но скоро перестанут, потому что уровень катастрофически падает. Хотя и уровень читателей быстро снижается. Кто кого догонит? Кто перегонит и победит? Это на самом деле угнетает. Дрянь писать у нас тоже умеют. Зачем дрянь переводить? А главное — дрянь не надо переводить хорошо. Дрянь надо переводить дешево, а для этого хорошие переводчики не нужны.
Е. К. Кто же, по-вашему, сейчас переводит?
В. Б. Не знаю, я вообще удивляюсь, что кто-то еще переводит. Переводят, видимо, те, кому деньги не нужны. Где-то работают, чем-то другим существуют. Но есть и идиоты фрилансеры, которые по старой памяти пытаются прожить на гонорары. Хотя, кроме себя, я таких не знаю. Впрочем, я вообще практически никого не знаю. Знаю в Москве Голышева, в Питере Топорова. Всё. Альфа и омега, если хотите.
Е. К. А как вы с Виктором Петровичем Голышевым познакомились? Благодаря переводу?
В. Б. Конечно. У меня был приятель, сейчас знаменитый поэт — Игорь Иртеньев. Мы с ним были большие кореша. Он что-то делал для радио, была такая передача “С добрым утром”, а редактором там работала первая жена Голышева — Сухаревич. Я тогда перевел рассказики Донливи, очень затейливые. Игорь мне и говорит: “Давай покажем их Голышеву через Сухаревич”. — “Давай”. Я даже не помню, какой это был год. Ориентировочно 1984-й.
Е. К. Не страшно было от мэтра критику услышать?
В. Б. А что мне было терять? Наоборот, без него все равно пропаду (я тогда работал пожарником), а так, глядишь, посоветует что-то. Вдруг да и похвалит. А он не только похвалил, но и Фолкнера дал переводить.
Е. К. Расскажите историю вашего перевода “Поселка/Деревушки” Фолкнера. С В. А. Хинкисом, переводчиком второй части романа, вы до этого были знакомы?
В. Б. Нет, потому что Хинкис умер в 1981 году, лет за пять до моего странного романа с Фолкнером. Вообще-то я думал, что эта история известна, но, если нет, докладываю. “Деревушка” уже была переведена Хинкисом и Маркишем и вышла еще в 1960-е годы под редакцией Р. Я. Райт-Ковалевой. Этот перевод считался образцовым и должен был войти в собрание сочинений, подготовка которого забуксовала на том, что Маркиш уехал из страны.
Поскольку СССР был идеологическим государством, каждый эмигрант считался предателем и переиздавать его перевод, как бы хорош он ни был, никакой возможности не существовало. Никто из известных переводчиков пере-переводить за Маркишем не хотел — как из этических соображений, так и потому, что опасался выставиться на посмешище, сделав перевод хуже уже известного.
Голышев предложил попробовать на роль пере-переводчика меня — именно потому, что я не был знаком ни с Маркишем, ни с Хинкисом, был в этой среде новым и чужим человеком, которому по большому счету все трын-трава. Которому нужно сделать первую серьезную работу, пусть уж, ладно, хуже прежнего переводчика, но чтобы хоть ненамного. Мне предложили перевести пробные пол-листа. Я сделал, привез в Москву Голышеву.
Я, кстати, не знаю, как я должен именовать роман. В том числе и в списке публикаций. До моего вмешательства он назывался “Деревушка”. В собрании сочинений его зачем-то озаглавили “Поселок” (я тут ни при чем, хотя половина романа была в моем переводе), теперь — опять “Деревушка”. Меня ни разу ни о чем не спросили.
Е. К. А вы читали тот перевод Маркиша? Вы, вообще, обычно заглядываете в перевод текста, если такой уже есть?
В. Б. Ни в коем случае. Когда уже сделал, можно из любопытства посмотреть, как получилось у предшественника, но не раньше. Есть опасность заразиться его вирусами. Или невольно что-то украсть, а красть и неприятно, и пагубно.
С “Деревушкой” меня необразованность спасла. Ну не читал я до этого Фолкнера! Вообще не читал! Хотя вру. “Шум и ярость” как-то смутно припоминается — то ли в школьные, то ли в студенческие годы… То есть практически я Фолкнера тогда не знал вовсе. Поэтому ощущение его стиля, ритма и т. п. вырабатывал абсолютно с нуля, ни на какие авторитеты и образцы не оглядываясь.
Сделав отрывок из “Деревушки”, я его перепечатал начисто (не указывая, чей перевод), а потом таким же манером перепечатал тот же отрывок перевода Маркиша. Положил перед Голышевым оба варианта — свой и Маркиша — и со всеми возможными в такой ситуации реверансами стал просить, чтобы он определил, который вариант лучше. Виктор Петрович окинул меня удивленным и жалостливым взглядом, но, видимо, решив, что умалишенному лучше не перечить, согласился. Помню, он тогда сказал еще: “Ну, Володя, неужели вы думаете, что я сразу не определю, где профессиональный перевод?”
Присел к шикарному столу с зеленым сукном, стал читать. К концу то ли третьей, то ли четвертой странички (он их читал попеременно: меня — Маркиша, Маркиша — меня) отодвинул от себя перевод Маркиша, взял в руку мой и сказал: “Вот. Это переводил мастер”. Когда я сказал, что этот вариант мой, Голышев слегка опешил, но и обрадовался не меньше меня.
Так что с Хинкисом, как и с Маркишем, я знаком не был. И к сожалению, и к счастью. Жаль, что Маркишу большевики под занавес своего правления успели насолить, но в итоге повсеместно возобладало мнение, что если новый перевод получился лучше старого, так какие же тут могут быть претензии?
Зато с Райт-Ковалевой я знаком
был, хотя и заочно. Гораздо раньше, еще году в 1976-м, работая в Физтехе, я перевел пьесу К. Воннегута “С днем рожденья,
Ванда Джун!” и пытался ее предлагать в театры и
журналы. Завлитом Ленинградского театра имени Пушкина
тогда была Марина Леонидовна Вивьен. Она сказала мне,
что эта пьеса у них уже есть, давно лежит без движения, несмотря на то, что
переведена самой Ритой Райт. После этого она зачем-то дала мне домашний адрес
знаменитой переводчицы. Недолго думая, я послал Рите Яковлевне свой перевод и
практически мгновенно, через десять дней получил ответ. (Ее письмо помечено 21
марта
Нет, мой перевод не понравился Рите Яковлевне, но удивило меня не это. Ведь вовсе не одобрения я просил, даже не критики. Я хотел ознакомиться с ее вариантом перевода, поучиться, сопоставляя ее предположительно гениальные творческие решения со своими дилетантскими. А в залог честности намерений предоставлял свою рукопись. В письме к ней я без обиняков это излагал. (Насколько это было с моей стороны умно — другой вопрос.) Но от ее ответного письма на меня явственно повеяло простым и каким-то слишком уж человеческим испугом. Цитирую:
“Ваш перевод ▒Ванды Джун’ читать нелегко, а уж говорить со сцены было бы еще труднее… Много ▒советизмов’, много всякого словесного ▒лихачества’ — по-моему, пьеса не такая. Кстати, она уже зарегистрирована — в моем переводе — в Театральном управлении Министерства культуры — я ее переводила для Н. М. Шейко — он ее когда-нибудь поставит, и для Ю. П. Любимова, но ему эту пьесу НЕ ДАЛИ поставить — это было несколько лет тому назад и ее ▒сочли’ ПАЦИФИСТСКОЙ. Курт — мой большой ЛИЧНЫЙ друг, был у меня в гостях дважды, и он, как будто, ВООБЩЕ не хочет, чтобы его кто-то другой переводил — его ▒говорящие по-русски’ друзья ему всё рассказали, прочитав мои переводы…”
Как зыбко, как тряско тут каждое слово, а особенно опора на “говорящих по-русски друзей”. Как странно!
Заканчивалось письмо тем, что меня с моими неправильными “установками насчет переводов” сравнили с “нашим милым Васей Аксеновым”, который “перевел ▒Рэгтайм’ на СВОЙ, аксеновский язык, — и погубил серьезную, строгую философскую книгу… (Мы с ним в дружбе, я ему все сказала.)”
Надо отметить, что “Рэгтайм” Доктороу был в те годы культовой книгой всей читающей молодежи СССР. Как теперь стало понятно, это был лучший роман Доктороу. Конечно же, Аксенов какие-то интонации там усилил, какие-то приглушил и что-то в результате неизбежно исказилось. Без этого перевод невозможен в принципе. Зато от его текста исходила такая эманация таланта, он был так ярок, свеж и, несмотря на обилие переводческих ляпов, вольностей и даже хулиганских выходок, давал читателю такую живую радость, что утверждать, будто Аксенов книгу загубил… — нет, я даже мысли такой не допускал и до сих пор не допускаю.
Впрочем, о ляпах Аксенова, как и о его самоуправствах, я узнал позже, когда взялся всерьез изучать этот его перевод, педантично сопоставляя с оригиналом фразу за фразой. Открылось многое: и незнание языка, и беззастенчивая спешка (в одном месте переводчик просто перелистнул случайно две страницы сразу, да и погнал себе, ничтоже сумняшеся, дальше), но книга-то получилась! Читать-то радостно! И во многом как раз благодаря лихости виртуозных джазовых импровизаций переводчика.
В общем, хотя Рита Райт меня и выругала, но то, кáк выругала и в какую компанию при этом записала, меня развеселило и даже окрылило. Что перевод труден для чтения вслух — пустяки, перечитаю еще раз, еще десять раз, выправлю целенаправленно, но, главное, меня не с капитаном Лебядкиным сравнили, а с великим, солнечным Васей!
Стоп-стоп-стоп, не гони! — одергивал себя я. Не исключено, что сравнили-то не намеренно, просто он в это время у Риты Яковлевны на языке вертелся… Хотя сколько же можно вертеться: перевод “Рэгтайма” вышел в 1976 году, четырьмя годами раньше! Нет, такие ассоциации случайно не возникают.
Что ж, сделал я вывод, значит, мы с Аксеновым в чем-то близки. И раз мне нравится его проза, с этой близостью надо не бороться, а развивать ее, работать в этом направлении. То есть смело нахлестывать ту птицу-тройку, которая замечательно вывозит и самое Риту Яковлевну, между прочим. Ура, да здравствует свобода, раскованность и живость языка!
Так Рита Райт помогла мне обрести учителя. Одного из. Много лет уже я посмеиваюсь, вспоминая клоунские выходки и смешные ошибки Аксенова в этом переводе, и по нему же все эти годы настраиваю раскрепощенность — как слога, так и всех мыслимых и немыслимых переводческих новаций.
А через несколько лет пьеса Воннегута у меня и в печатном виде вышла, и театры с нею взялись работать… Почему так произошло и куда канул тот перевод Риты Яковлевны, я не знаю до сих пор. Ведь она прожила еще девять лет. В ее переводе успел выйти “Малый не промах” Воннегута…
Е. К. В журнале “Иностранная литература” с вашими текстами работает К. Я. Старосельская. В интервью она говорила, что обычно в редактируемой рукописи ставит знаки вопроса, не предлагает свои варианты. А какая редактура для вас наиболее плодотворна?
В. Б. Это детали, важно, чтобы редактор понимал, о чем речь. А Ксения Яковлевна очень хорошо все понимает. Она иногда предлагает или намекает на такие вещи, которые мне бы самому в голову не пришли. Да и просто свежий глаз важен. Сам у себя порой детских ляпов не видишь.
Редактор нужен не только переводчику, но и писателю. В “Марше” Доктороу явно не было редактора, а он там необходим.
Е. К. Поэтому в переводе появились ваши примечания-поправки.
В. Б. Все эти мои комментарии — разлитие желчи. Могу про каждую страницу рассказать, что там плохо, где концы с концами не сходятся. Но лучше пусть читатели с этими частностями разбираются сами. Вранье по мелочам — это признак недобросовестности, мол, да ну, буду я возиться, думать, проверять, и так сойдет! Но еще хуже, что от романа густопсовым верноподданничеством и дурным вкусом шибает.
Е. К. Довольны ли вы своим переводом “Заводного апельсина” Э. Бёрджесса? Тем, что употребляете там латиницу? Не заглядывали потом в версии С. Хренова и Е. Синельщикова?
В. Б. Да кто ж его знает, как я перевел! Это было в другую эпоху. Наверное, неплохо — плохих переводов за мной вроде бы не числится. Да и не переиздавали бы. Сам я тот перевод в последний раз перечитывал в верстке.
Сам принцип того, чтобы жаргон, который Бёрджесс сконструировал из русских слов, передавать не всегда русскими, но квазирусскими словами, записанными латиницей, я по-прежнему считаю верным. При этом к точности воспроизведения русских слов латиницей я как раз не стремился. Наоборот, иронически шифровал, задавал читателю простенькие ребусы, стараясь, чтобы слова звучали так, как будто их произносят иноязычные персонажи, которым русский язык совершенно чужд и в их устах он слегка режет ухо. Специально путал корни с суффиксами. Если память мне не изменяет, я их заставлял, скажем, слово “старикашка” сокращать до “кашка”. Эту ухмылочку я почерпнул из оригинала. Там Бёрджесс — то ли нарочно, то ли по незнанию — делает похожие вещи.
И наоборот, передавать жаргон в переводе всякими англофонными “шузами” и “герлами” — это, на мой взгляд, концептуальная нелепость, потому что русский жаргон служил автору для выражения идеи, что зло идет с Востока, из СССР, из России, которая считалась империей зла. “Герлы” и “шузы” смещают точку зрения, меняют идею на противоположную.
Нынче трудно представить, но, когда я переводил “Заводной апельсин” (то есть двадцать лет назад, в конце 1980-х), не было мобильных телефонов, не было в широком употреблении компьютеров и не было такого вообще, как говорится, в заводе — писать русские слова латиницей. Общим местом это стало лет через десять. А теперь этот прием и в самом деле выглядит незатейливо, даже простовато, но ведь это жизнь в каком-то смысле пошла по пути, предсказанному мной! Не Бёрджессом, а именно мной.
В перевод Хренова я заглядывал (мельком), но не обнаружил ничего для себя полезного. Вторая фамилия мне совсем незнакома.
Е. К. Были ли чужие переводы, которыми вы восхищались?
В. Б. Да, от перевода Голышева “И поджег этот дом” Стайрона я, помнится, был в восторге. Да и другие у него переводы прекрасные. “Мост короля Людовика Святого” Уайлдера, например. Все так сразу не вспомнишь.
Е. К. Вы уже были с ним знакомы?
В. Б. Был. Я ему тогда письмо даже написал. В переводе Стайрона у него были замечательные находки в передаче скабрезностей. Но не только, разумеется. Я тогда был молодой удалец, меня подобные вещи веселили несказанно.
Е. К. С Голышевым вы, наверняка, много говорили о переводе. Возможно, из разговоров с ним вывели для себя какие-то правила?
В. Б. А как же, говорили. Мы с ним знакомы уже лет двадцать пять. Правил никаких нет — это единственное правило. Мы говорили о конкретных текстах, даже о конкретных словах: как, например, называется задняя часть коровы — можно ли ее назвать крупом или лучше сказать гузно (это по поводу Фолкнера, кстати, но не моего, а Хинкиса), а больше так, за жизнь.
Е. К. Вы нашли “своих” авторов, тех, которые вам “по руке”?
В. Б. Последняя работа, которая мне очень нравилась, — “Версия Барни” МордехаяРихлера. И текст очень качественный, и перевел я его вроде нормально. Интересная вещь: не роман, а прямо реквием по культуре ХХ века.
Е. К. И премию за него получили.
В. Б. Было интересно преодолевать вкрапления неизвестных мне языков — там французский, немецкий, итальянский, черт знает что, да еще и идиш сплошной. И каламбуры на всем этом базируются, шутки. Потом мне Сергей Каледин позвонил и говорит, что все дело в еврейских корнях. У нас с Калединым у обоих есть и еврейские корни (у меня бабушка еврейка, у него, кажется, тоже). “Видимо, вы идиш с молоком бабушки впитали”. Можно так сказать — “с молоком бабушки”? Но я не утверждаю, что это именно Каледин сказал. Сейчас просто на язык подвернулось.
Ничего, конечно, я не впитал… переводил с помощью словаря, книг, каких-то “левых” текстов, иногда мне будто специально что-то через Интернет Господь Бог посылал. Он это частенько делает.
Еще я был в состоянии непрерывного счастья, когда переводил “Признания Ната Тернера” У. Стайрона. Этим счастьем я обязан Топорову.
Е. К. Есть тексты, которые вам хотелось бы перевести?
В. Б. Года два назад К. Я. Старосельская дала мне еще одну книжку Рихлера. Я не стал сразу за нее хвататься, потому что она очень сложная. А я в тот момент почивал на лаврах (работая на стройке), да и подустал от сложностей. Мне хотелось немножко сменить амплуа, попереводить кого-то другого, но за два года я этого другого, этих других так наелся!
Е. К. Вам интереснее работать над книгами одного автора или нет? Например, до “Марша” Доктороу вы переводили его роман “Всемирная выставка”. Правда, лет двадцать прошло между этими работами.
В. Б. “Всемирную выставку” и “Марш” писали будто два разных автора. Но о том, как Доктороу изменился, я уже говорил. Нет, мне всегда хочется чего-то нового.
Е. К. Устаревает ли, с вашей точки зрения, перевод? И относится ли это к хорошим текстам, как у той же Р. Я. Райт-Ковалевой?
В. Б. Устаревает. Но ее перевод “Над пропастью во ржи” не устарел, и если устареет, то лет через сто. Хорошо переведенная проза не стареет быстро, и переводить заново уже переведенную прозу — нелепейшая затея.
Е. К. А стихи вы не переводили?
В. Б. Переводил конечно. Но никогда не считал себя поэтом-переводчиком. Перевод стихов мне до сих пор видится фокусом, который то ли удастся, то ли нет. Когда в романе мне попадаются ранее не переведенные вставные стихи, я их сам перевожу. Что же мне — с четырьмя, с восемью строчками бегать, искать, кто бы выручил? Неловко. Взялся за гуж…
Е. К. Каким должен быть текст, чтобы вы захотели его перевести?
В. Б. Прежде всего он должен быть кем-то мне предложен. Потому что у меня нет каналов, по которым я мог бы добывать материал, сырье. Для переводчика с английского Америка — это ведь сырьевой придаток.
Вот замечательно все срослось с МордехаемРихлером, которого предложил журнал “Иностранка”. А сам бы я где его взял? Мне не так много платят, чтобы ездить за книжками в Нью-Йорк и Монреаль!
Конечно, я не всякий предложенный текст берусь переводить. Желательно, чтобы книга мне понравилась, показалась интересной. Как максимум — чтобы захотелось ею поделиться. А как минимум — чтобы я понял, чего автор хочет, и мне его желание было хотя бы не противно. Иначе желчью изойдешь. В этом я вряд ли оригинален. Наверное, у многих переводчиков так. Но когда маешься без дела месяц за месяцем… Одну книжку отверг, другую… А предлагают ведь не каждый день! В конце концов с отчаяния берешь, что дают. И опять дрянь переводишь.
Однажды я взялся переводить фэнтези. Какую-то дребедень про рыцарей Круглого стола. Это было сразу после путча 1991 года. Тогда этот жанр как раз входил в моду. А я был в состоянии, близком к головокружению от успехов. Думал, я теперь такой профессионал — ух! — переведу что угодно. А на переводе бестселлера еще и разбогатею. В первый и последний раз в жизни мне даже выдали аванс!
Нет. Фэнтези переводить я не смог. Подступала, как сказал бы Лесков, “горесть, кислость и блевание”. А тут как раз и обещанный гонорар из-за гиперинфляции съежился до размеров пол-литры. Думаю: вот, сижу как дурак, перевожу какую-то муть за бесплатно, а как жить-то буду? И я плюнул, решил вообще уйти из профессии.
Аванс вернул, но к тому времени он съежился уже до шкалика. Не знаю, сильно ли я подвел тогда своего редактора, Ларису Беспалову, но совесть до сих пор немножко гложет, так что, пользуясь случаем, приношу ей свои запоздалые извинения. В тот момент я думал, что сбежал совсем и с литературой навсегда простился.
Но, как видите, никуда не делся, вернулся на цепь. Приговор оставили в силе. Срок добавили. Не знаю, сколько еще его отбывать ученому коту. Вот сижу и думаю, куда бы сбежать. И, как прикованный кот, соответствующую песенку мурлычу:
[Con sforzo della malavita]
(С блатным надрывом)
Что ни дуб, то цепочка златая,
Он шепнет, ты лишь переводи;
Лукоморье, под солнышком тая,
Проторяло к свободе пути.
Цепь златая отменно довлела,
Я, ученый, вприсядку ходил…
Лукоморье, веселое дело!
Лишь хватало б таланта и сил.
Пролетели года и эпохи,
Цепь златую украл либерал…
Лукоморье, дела наши плохи:
Кот в железный ошейник попал.
Дзынь, цепочка давно уж собачья,
С дубом скован, не встать в полный рост…
Хэлл-лукоморье мое! Жизнь котячья —
Наказанье за уши и хвост…