Вступление и примечания Эллы Брагинской
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2009
Перевод Элла Брагинская
Нет, сама по себе Евгения Гранде вовсе ни при чем, это у Кортасара такая игра и о ней чуть позже. А начну я с писем не Кортасара, а с удивительных, уже безответных, писем к нему, которые мы с дочерью увидели в первый день нашего приезда в Париж в 2002 году. В тот предновогодний день мы с утра отправились пешком из гостиницы, что рядом с Плас де Конкорд, на кладбище Монпарнас, где похоронен Хулио Кортасар. Утро было солнечное, но ветреное. Шли долго, бестолково, спрашивая на дурном французском, правильно ли идем. В конце концов, оказавшись за оградой знаменитого кладбища, увидели высокий столб, унизанный стрелками-указателями с прославленными именами. Рядом — веселая компания школьников лет десяти-двенадцати. Молодая учительница, срываясь на крик, пытается настроить ребят на торжественный лад, но что детям смерть и могилы знаменитостей, увидели в небе след самолета и все как один задрали головы вверх. Среди указателей тщетно ищем имя Кортасара. А день воскресный, контора закрыта, кроме детей, посетителей не видно. Кладбище — целый город, вроде бы четко выстроенный, но для непосвященных — настоящий лабиринт. Бродили чуть не полдня, уже было отчаялись. И вдруг навстречу молодая темноволосая женщина. Мы к ней: “Пожалуйста, как найти могилу Кортасара?” А она, вот совпадение, чуть не в слезах принялась объяснять, что уже три часа ищет его могилу, что специально для этого приехала, улыбнулась как-то виновато и исчезла. Но мы, изрядно продрогшие, все-таки могилу нашли. В стороне от асфальтированной дорожки, отличаясь от темных могильных плит, белела мраморная плита, под нею похоронены двое: в 1982 году тридцатипятилетняя Кэрол Данлеп — последняя любовь Кортасара, а в 1984-м — он сам. Цветы мы положили с робостью — принято или не принято? — потому что цветов, даже увядших, не было, на белом мраморе лежали самые обыкновенные камешки, а кое-где, прижатые камешками, проездные билеты: метро, автобусов, поездов, листочки с расчерченными классиками и… три конвертика с письмами Кортасару на разных языках. Памятник, красивый, какой-то загадочный — на первый взгляд овальные листья кактуса, но может быть — символическое изображение хронопов, придуманных Кортасаром задолго до того, как появилась его знаменитая книга “Истории о хронопах и о фамах”. Хроноп — этакое странное существо, которое писатель так и не наделил четкими приметами, то ли зеленое насекомое, то ли зеленый влажный микроб, но что-то живое и очеловеченное. Главное, хроноп — это бунтарь, возмутитель спокойствия, враг всего закоснелого, возведенного в давно обветшалую систему. Это метафора Кортасара, его утопия, его иллюзия. Слово “хроноп” вылетело со страниц его книг и эссе в реальную жизнь, в речевой обиход и почти сразу стало паролем среди интеллектуалов: свой-чужой. Для Кортасара слово это — похвала и восторг, а порой и укор, но такой, будто выговаривают любимой собаке или кошке. Кстати, самого себя он тоже числил хронопом. У Кортасара все дорогие ему персонажи неизменно хронопы и все, кем он восхищался в жизни, кто был ему близок по духу — тоже хронопы, будь они художники, джазисты, боксеры, писатели, а то и бродяги, да мало ли кто, лишь бы шли “поперек”, против течения, против шаблонов, лишь бы пробивали стену видимости, условности.
Можно подумать, я ухожу от темы кортасаровских писем, но нет, не совсем. Потому что именно там, у могилы Кортасара, где мы увидели эти безответные письма к нему, утвердилось во мне давнее решение перевести на русский его собственные письма. В эпоху электронной почты, смайликов и прочих компьютерных утех почти забылось, что это такое — отправлять и получать письма в конвертах, бегать к почтовому ящику, ждать-не дождаться ответа, волноваться — а вдруг потерялось, а вдруг что случилось? Там, у могилы Кортасара, вспомнились его собственные письма, в которых он так нетерпеливо, нервно ждал писем ответных и чуть не в каждом корил своих адресатов, неизменно прикрываясь шуткой, если они запаздывали. А как письму успеть вовремя, когда между “собеседниками” такие расстояния, когда зачастую их разделяет океан, а в Аргентине нескончаемые политические распри? За свою жизнь Кортасар написал великое множество писем, реже коротких, чаще длинных, и относился к самому факту переписки всерьез, сохраняя порой машинописные копии. Но при этом — никаких черновиков, пальцы его летели по клавишам машинки вместе с мыслью, а то и опережая ее, и ни следа эпистолярных красот. “Я ненавижу литературные письма, тщательно обдуманные, переписанные набело, да не один раз…” — сказал Кортасар еще в 1942 году и в том остался верен себе. В кортасаровских письмах, даже деловых, столько простора, столько динамики, столько внезапных переходов с одного речевого жанра на другой, в его речь рафинированного интеллектуала то и дело врывается трудно переводимый или вовсе непереводимый лунфардо[1], и все приправлено французскими, английскими, немецкими, латинскими оборотами, аллюзиями, цитатами: открытыми, скрытыми, перевернутыми с ног на голову — настоящий парад эрудиции, щегольство, весьма свойственное латиноамериканским интеллектуалам, где Кортасар в первых рядах, хотя в одной из бесед иронично заметил, что “в жизни не писал ничего интеллектуального…”
Его письма, собственно, мало чем отличаются от его литературных творений, в первую очередь — от эссе. В письмах ему нет нужды обволакивать сюжетом свои идеи и позиции, в них четко, подчас воинственно, выражена смысловая, идейная нацеленность его сочинений, в них видны и отстаиваются новые подходы к языку, открываются особенности его стиля, вернее антистиля. Во всех письмах его легко узнаваемое свободное дыхание, прелесть игры — “я пишу, укрывшись в зазоре между ребенком и взрослым”, и вместе с тем его всегдашние запальчивые и решительные “нет” окаменевшим догмам, подгнившим устоям общественного устройства, искусства, замшелым канонам литературного творчества, литературного и нелитературного языка, зашоренным представлениям о реальном и фантастическом, словом, всему, что намертво въелось в сознание людей, которые “ошиблись дорогой”. Правда, на вопрос: какой дорогой идти? — у Кортасара нет ответа, и его пылкая поначалу вера в кубинскую революцию постепенно сошла на нет. Зато в литературе Кортасар воистину революционер, сумевший порушить закосневшие и, собственно, заемные стереотипы своих соотечественников.
Мы не знаем, сколько писем Кортасара сохранилось. В трех объемистых томах содержится 723 письма, которые охватывают период с 1937 по 1983 год. Десять лет их собирала, упорно разыскивала и, наконец, подготовила к печати его первая жена, аргентинка АурораБернардес, с которой он встретился в Париже в 1953 году, а в 1968-м развелся. И вот в самом начале XXI века она, будучи уже далеко немолодой, преодолев самые неожиданные и весьма серьезные препятствия, сумела все-таки опубликовать письма великого писателя и своего бывшего мужа, который умер на ее руках. Кто-то до конца своей жизни не хотел расставаться с его письмами, и Ауроре удалось заполучить их лишь у наследников. Многие — бесценные — письма, например, к Октавио Пасу, исчезли безвозвратно. И по каким-то своим причинам сожгла почти все письма Кортасара его собственная мать. Поначалу АурораБернардес хотела публиковать письма без купюр, но в процессе работы над ними какие-то, неизвестные нам, соображения ее остановили — немало кортасаровских посланий все-таки напечатаны в урезанном виде.
У писем разные адресаты — друзья детства, писатели, поэты, кто с громкой мировой славой, кто вовсе без оной. Много писем адресовано маститым критикам, дизайнерам его книг, художникам, кинорежиссерам, переводчикам, нет-нет и читателям, и, конечно, издателям. Самые длинные — издателям, вернее, одному из них — Франсиско Порруа[2]. После долгих сомнений я все-таки остановилась на письмах к Франсиско Порруа, к “Дорогому Пако”. Почему? Во-первых, Франсиско Порруа, в глазах Кортасара, — хроноп из хронопов, он безоглядно поверил в “литературные безумства” писателя, стал его преданным другом и многолетним издателем не только в Аргентине, а в определенном смысле и в других странах Латинской Америки и в Европе, иными словами сыграл огромную роль в его литературной судьбе и в его мировом признании. И все кортасаровские письма к “дорогому Пако” не похожи на обычные деловые письма, они воспринимаются как личные в силу своего обаяния и всего того, о чем сказано выше. Кортасару вообще было невмоготу сочинять официальные, чисто деловые письма, и он писал их лишь в крайних случаях.
Во-вторых, когда подборка писем ограничена одним адресатом, создается единый текст, где есть свое “сквозное действие”, свой контекст и свой подтекст. Конечно, в письмах к Франсиско Порруа у Кортасара и особая игра, и особая мелодика, свои модуляции голоса и, в известной степени, свой речевой жанр, как, впрочем, у каждого человека, который вольно или невольно меняет интонацию голоса, да и речь, в зависимости от собеседника и ситуации. Мы не знаем, что пишет в ответ “дорогой Пако”, но от письма к письму, которые посылает ему Кортасар, все легче и легче догадаться о подтексте разговора, о том, что кроется за шуткой или вскользь брошенным намеком, мы видим, как растет их доверие друг к другу, как они становятся соучастниками, а порой заговорщиками, и уже понимаем их с полуслова.
Есть и в-третьих. В письмах, отправленных самым разным людям в одно и то же время, речь зачастую идет об одних и тех же событиях, переживаниях и заботах. Такие письма могут разниться тональностью, но в них все равно много общего.
В подобных случаях любой отбор — заведомо досадное ограничение, но письма Кортасара к Франсиско Порруа, письма к другу и единомышленнику дают уникальную возможность увидеть все этапы и перипетии рождения книг, от замысла до выхода в свет. Кортасар делится с Франсиско Порруа тем, что видит, слышит, читает; рассказывает о своих поездках, едко шутит по поводу своей работы переводчика-синхрониста на всяческих международных “говорильнях”, доверительно сообщает о проектах фильмов по своим книгам, но обо всем этом — как бы наскоро, пунктиром.
А главное ему — “поговорить о Евгении Гранде… ” Это его любимое присловье, фигура речи. “Поговорим, однако, о Евгении Гранде”[3] — так он неожиданно обрывает любую тему в своих письмах и эссе, возвращаясь к тому, что для него самое главное: к своим писательским замыслам, своей работе над рукописью, гранкам, верстке, обложкам — о, эти обложки, какая буря чувств, еле прикрытая иронией: почему исчезли полутона, почему не тот ритм в рисунке, почему не тот размер шрифтов, сколько огорчений и досады! А правка, какое негодование по поводу пропущенной запятой или своевольно снятой строки! И сколько в этих письмах сомнений: поймут-не поймут, что он хотел сказать, доказать, сломать. Какие язвительные слова в адрес критиков, не готовых осмыслить то, что существует вне литературных догм. И сколько радости от писем читателей, у которых есть ощущение игры! И какая глубокая благодарность Франсиско Порруа за то, что не обманул ожиданий, за то, что понял, во имя чего Кортасар отказывается от старых привычных норм в своих романах, которые сам он называл “игрой на краю подоконника, горящей спичкой, поднесенной к бутыли с бензином…”
Здесь представлено семнадцать писем Кортасара, охватывающих лишь четыре года (1960-1963) — такая малость из огромного эпистолярного наследия. Но как раз из этих писем мы узнаем, как рождаются кортасаровские “Истории о хронопах и о фамах”, как складывается сборник рассказов “Конец игры”, куда включен знаменитый рассказ “Преследователь”, без которого, по словам самого Кортасара, не была бы написана “Игра в классики”, а главное — перед нами разворачивается целая эпопея о нелегком, временами мучительном рождении этого антиромана, этой эпохальной книги Кортасара, которую один из его соотечественников назвал “Новым открытием Латинской Америки”. Иными словами, эти семнадцать писем счастливо приходятся на тот период, когда Кортасар становится Кортасаром, когда его уже вовсю переводят в Европе.
Однажды ХулиоКортасар сказал: “В своих письмах — вот где я самый настоящий”, значит, эти первые опубликованные семнадцать писем, эти, в сущности, страницы его дневника, его автобиографии, позволяют нам видеть самого подлинного Кортасара, без вымысла и домысла, без верхнего “ля”, которого он так старательно избегал и в жизни, и в своих творениях. А дальше… дальше — надежда на более широкую и объемную публикацию писем Кортасара, где он, “самый настоящий”, предстанет перед нами в полный рост.