вступление М. Букуловой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2009
Недим Гюрсель#
Рассказы. Эссе
Перевод с турецкого и вступление М. Букуловой
Творчество Недима Гюрселя — писателя, живущего во Франции и пишущего на турецком, — пока неизвестно российскому читателю. Он родился в 1951 году в городе Газиантепе, в Турции. Молодость его пришлась на время, когда Турция была охвачена бурными демонстрациями и антиправительственными выступлениями. В начале 1971 года напряжение в стране достигло предела.
12 марта 1971 года генералы армии, обвинив правительство в неспособности контролировать положение в стране, совершили государственный переворот и опубликовали Меморандум, в котором предложили свои меры по стабилизации ситуации. Но “надпартийное” правительство под предлогом борьбы с левыми организациями решило расправиться и со студентами и с интеллигенцией, критиковавшими режим. Массовые аресты возобновились.
Гюрсель тогда был студентом первого курса отделения французской филологии. После публикации его статьи “Ленин и Горький” началось судебное разбирательство. Гюрселю грозило семь с половиной лет тюремного заключения, и он вынужден был уехать во Францию. В 1979 году, закончив в Сорбонне обучение на отделении французской литературы и получив ученую степень, Гюрсель вернулся в Стамбул. Но ненадолго. В 1980 году в Турции вновь произошел переворот, и судебное преследование, возбужденное за сборник рассказов “Долго длящееся лето” и “Книгу о женщинах”, заставило его вернуться в Париж, где он с тех пор и живет.
Сейчас Гюрсель работает во Французском центре научных исследований. Ведет курс турецкой литературы в Сорбонне. Член Союза писателей, ПЕН-клуба, Дома писателей Парижа и Средиземноморcкой академии.
Он рано получил признание. Его первая книга — сборник рассказов “Долго длящееся лето” о событиях 1971 года — была отмечена премией Турецкого лингвистического общества в 1976 году. Потом выходили романы, рассказы, путевые заметки, публицистические эссе.
Зимой 2009 года турецкий суд привлек Гюрселя к уголовной ответственности за оскорбительные по отношению к исламской религии высказывания, которые содержатся в его вышедшей в марте 2008 года книге “Дочери Аллаха”. Нелегкая судьба Гюрселя в значительной степени отражена в его творчестве.
Рассказы
Садуллах Паша и Неджибе Ханым
Я не знаю, был ли Садуллах Рами, сын визиря ЭсадаМухлиса Паши, родом из Аяша, уже пашой, когда женился на дочери Веджихи Паши, губернатора Анкары НеджибеХаным. Но думаю, что был. И значит, мы можем уверенно сказать, что Садуллах Паша женился на девушке много моложе себя и до свадьбы не был знаком со своей будущей женой. Скорее всего, их сосватали. И, конечно, Неджибе была не первой женщиной Паши, но самой неопытной. Об этом и говорить не стоит. До помолвки рука ее не касалась руки мужчины. И знал ли Паша, что каждую ночь на широкой кровати в розовой комнате, когда он, словно дельфин, нырял и выскальзывал из юного белого тела Неджибе, каждым движением своего тела, каждым стоном, исторгаемым ею, и, говоря более откровенно, каждым разом, когда он входил и выходил из податливого женского естества Неджибе, он все крепче привязывал к себе жену, делал ее своей верной рабой? Предположим, что знал. Но не будем строить догадки. Станем на одну ночь свидетелями их любви, увидим, как они любили друг друга в розовой комнате.
Холодный зимний месяц. Стамбул занесен снегом. Северо-западный ветер воет в покрытых плесенью стенах лодочной станции, в подсобке, дверь которой осталась приоткрытой, под лестницей, ведущей в эту каморку, срывает черепицу с крыши и раскручивает снежинки. В саду стоят голые деревья — листья их давно опали. В море не видно ни одного судна — ни пароходов с боковым колесным ходом, ни парусников, ни ботов, нагруженных дровами. После ужина Неджибе велит прислуге затопить большую печь, выложенную голубыми изразцами, и ждет Пашу, лежа на диване на подушках из птичьего пуха. На ней розовая ночная рубашка, она вынула yкрашение из прически, распустила по плечам черные волосы. Она прекрасна, как нимфа. Но Паша в этот час ублажает тело и душу в Пера[1] с греческой красавицей, которая хоть и не так красива, как НеджибеХаным, но зато более опытна.
Он возвращается в свою виллу на берегу моря после того, как опустошил кувшин ракы, любил Елену, сыграл с ней во все телесные игры и щедро одарил Мадам. Он едет в паланкине на пароме, винты которого, втиснутые в огромную клетку, вспенивают воду, едет среди дрожащих от холода лошадей и жующих жвачку волов, курит сигарету. Он думает о своей молодой прелестной жене. Думает о Неджибе, что ждет его каждую ночь, прислушиваясь к треску корней падуба и дубовых поленьев, горящих в печи. О маленьких, твердых сосках Неджибе, о ее маленьком строптивом теле, которым так трудно овладеть.
Войдя в прихожую, Паша снимает феску и кладет ее на полочку для головных уборов, затем снимает саблю, сапоги, униформу, увешанную медалями. Ноги Паша сует в домашние тапочки, голову покрывает тюбетейкой. Теперь он совсем другой. Домашний муж, мужчина в своем доме. Целуя Неджибе в лоб, он шепчет ей на ухо, что ей очень идет розовая ночная рубашка. Вместе они уходят в розовую комнату. В свете свечей рисунок на стенах неотчетлив, но Паша в полумраке различает поднятые в воздух весла галер. И вспоминает Елену. Стоит подумать о ней, как его мужское естество начинает шевелиться под длинными трусами. Оно крепнет и восстает. И теперь до утра он будет, не ослабевая, исторгать из Неджибе стоны и крики и с каждым погружением в нее заставлять переживать неизведанное прежде наслаждение. Вот так, а теперь сделаем передышку.
Откуда я все это знаю? Конечно, не из книги “Садуллах Паша, или Зов из могилы” М. Галиба, напечатанной в 1327 году по мусульманскому летоисчислению и не переизданной на латинице. Эту книгу я не смог достать. И поэтому сведений о двух возлюбленных у меня недостаточно. Детали, не попавшие в документы, пришлось восполнять воображением. Но если я с грехом пополам осилил бы эту книгу или попросил прочитать ее кого-то другого, кто сумел бы разобраться в старинном письме лучше меня, я все равно не смог бы описать в подробностях жизнь Садуллаха и Неджибе. О ней ничего не известно. Не знаю, на каком году их брака это произошло, но знаю, что когда Мурад V взошел на трон — заметим, что правил он всего три месяца, — он прислал за Садуллахом Пашой лодку. Пашу привезли во дворец, где его и назначили главным секретарем с правом входа во внутренние покои султанского дворца. Этот факт отмечен во всех документах, которые попали ко мне в руки. Как и тот, что затем Паша стал министром торговли, а после того, как на трон взошел Абдулхамид, подвергся опале и был отправлен послом в Берлин.
В 1878 году, когда история империи переживала один из самых тяжелых политических и военных кризисов, среди тех, кто подписывал Берлинское соглашение, оказался и Садуллах Паша. Это запечатлено и на рисунке углем, который сделал А. фон Вернер[2]. На нем изображены и лорд Одо Рассел[3], и лорд Солсбери[4] и фон Бюлов[5], Каратеодори[6] и ближайшее окружение Мехмета Али Паши[7]. На рисунке фон Бюлов будто нисколько не интересуется происходящим: сидя в кресле спиной к столу, смотрит в сторону. Садуллах Паша, в феске, на груди медаль, жестикулирует, стараясь, видимо, в чем-то убедить англичан. Напротив него — Каратеодори Паша, левая рука его лежит на столе, в правой — перьевая ручка, и он вот-вот подпишет соглашение. И тогда значительная часть Балкан будет потеряна. Румыния, Сербия и Черногория станут независимыми, а Болгария — автономной. Австрийская армия оккупирует Боснию и Герцеговину, ограбит мусульман. Кипр отдадут англичанам, Ардаган и Карс — русским. Турция потеряет и Эрзерум, где родился Садуллах Паша. Да, даже Эрзерум, за который бесстрашно сражалась с московитами НенеХатун с серпом в одной руке и Кораном в другой. И Дунай-река отказалась войти в свои берега, полноводно разлилась, и этот сумасшедший, несущийся грязный поток видел и Садуллах Паша, который тогда был послом в Вене. А славный Осман Нури Паша, который говорил, что не отступит из Плевны, выбросил белый флаг, когда враг перебрался через Дунай и проверил, на что способна армия Паши. И тогда миллионы турок побрели по дорогам, посадив свои семьи на повозки, запряженные тощими волами, но большинство из них не добралось до Стамбула, став пищей для птиц и червей.
После церемонии подписания в королевском дворце давали бал, на который пригласили и посла Османской империи Садуллаха Пашу. Он должен был туда приехать, хотя судьба была к нему немилосердна и мысль об унизительном поражении в войне с русскими разрывала ему сердце. Он стоял в одиночестве в углу залы, где под звуки “Голубого Дуная” с шумом открывали шампанское и нарядно одетые жены иностранных послов и военных высокого ранга кружились под огнями хрустальных люстр. Он подстриг волосы и бороду, не надел медалей. Его подавленное состояние не ускользнуло от глаз принцессы Софии, дочери королевы Виктории, супруги наследного принца Фридриха Вильгельма. Она велела подозвать Пашу, оказав ему тем самым внимание. И когда пригласила его на вальс — может быть, потому, что на нее произвела впечатление его мужественная внешность, а может быть, потому, что захотела поддержать его, — все вдруг стало еще хуже. Садуллах Паша не умел танцевать. Этот османский богатырь и не хотел танцевать, словно кёчек[8]. Танцы были занятием девиц, работавших в пансионе греческой Мадам, где его нередко заставал рассвет в те далекие времена, когда он еще не оказался в этих чужих краях. Он вспомнил о Елене. Затем о Неджибе. Она уже несколько лет ждала его там, на вилле, лежа на подушках из птичьего пуха. Ему захотелось обнять ее, унести в розовую комнату и там, под атласным одеялом, насладиться своей молодой женой. И приглашение принцессы он воспринял как оскорбление не только себе, но и тем, кого представлял здесь, и потому сразу, ни с кем не попрощавшись, ушел с бала.
Кажется, в Берлине или в Вене, где он прожил много лет, он перевел на турецкий “Озеро” Ламартина. В стихотворении он, конечно же, прочитывал и свою драму, медлительность течения времени, которое в ссылке, казалось, совсем остановилось, но все же длилось, одиночество, охватывавшее его при виде затянутого облаками неба, и свою тоску по родине. Он отправился в поход, из которого не возвращаются, от которого не остается ни пути, ни следа. Судьбой ему было предназначено умереть, не увидев еще раз Стамбула, не обняв в последний раз Неджибе.
Итак, всему конец! К таинственному брегу
Во мрак небытия несет меня волной,
И воспротивиться на миг единый бегу
Не в силах якорь мой[9].
Садуллах Паша не смог возвратиться в Стамбул из-за болезненной мнительности Абдулхамида. Заснеженным зимним днем в Вене, так и не увидев еще раз свою виллу в Ченгелькёе, так и не обняв Неджибе, он плотно закрыл двери и окна и повернул газовую конфорку. Потом в докладе, направленном во Дворец Йылдыз, говорилось, что причиной самоубийства стала не столько тоска по родине, сколько страх перед тем, что станут известны его отношения с горничной-немкой. Я лишь передаю содержание того отчета, который хранится в архиве Дворца. Думаю, что причиной самоубийства Садуллаха Паши стала разлука с женой. Как сказал поэт, счастливой любви не бывает, но бывает любовь — одна на всю жизнь. И вот доказательства.
НеджибеХаным, услышав, что ее муж в Вене покончил жизнь самоубийством, лишилась чувств. До самой смерти она ждала Садуллаха Пашу, расхаживая по вилле в розовой ночной рубашке. Она ждала долго, очень долго. Неджибе было около восьмидесяти лет, когда Всевышний призвал ее. В тот год, после суровой зимы, весна на Босфоре наступила раньше обычного, и внезапно голубым, лиловым цветом распустился багряник. В отблесках закатного солнца цветы его казались оранжевыми.
2002
Балкон на средиземноморском побережье
Глаза закрыты. Так он лучше чувствует солнце на коже, оно сильнее жжет, жестокое, будто наваливается на него, тяжелое, как горы. Он один, растянулся в шезлонге на балконе. Жара липнет к телу, южная жара, обжигающая ноги, фаллос, сморщившийся под плавками, грудь, покрытую начавшими белеть волосами, и лицо — особенно глазные впадины. Солнце свило гнездо в его глазницах, свернулось там, приютилось, но он этого не замечает. Он знает, что в этом краю в это время солнце изнуряет. Изнуряющие часы… изнуряющие дни… изнуряющее время, которое он хотел бы стереть из памяти. Все уже позади. Оставшихся в живых раскидало по всему свету, а погибшие давно лежат в земле. От тех дней осталась горсть пепла, горсть разочарования. И воспоминания, врывающиеся в полночные сны. Плачет изнасилованная молодая женщина, друг под пытками дает показания, боец падает под осколками разорвавшегося в горах снаряда. Что это было — гражданская война или просто юношеское безрассудство? Сейчас, спустя годы, разве это важно? Вот и он вернулся в свою страну, которую оставил тогда военным, и поселился с молодой женщиной в туристском городке в отеле класса “люкс”, где каждый номер с видом на море, а со всех балконов видны горы.
Солнце сжигает человека, вода утягивает его в свои глубины, но память остается. И его память сейчас ясная, прозрачная, как лучи солнца, падающие на горы. В ней шумят подземные воды, как и там, недалеко, где впадают в море и пенятся в расселинах ручьи. Он уже успел поплавать — хотелось поскорее смыть с тела дорожную усталость, пыль и грязь, горечь, оставшуюся от тех лет. И он был не один. Они уплыли в море из маленькой бухты у подножья пористых, как губка, скал, отведенной для клиентов отеля, уплыли подальше, туда, где меньше людей. Там они впервые занялись любовью в окружении гор. Вернувшись, поужинали и поднялись в свой номер. И пока не рассвело, еще раз слились на широкой кровати, с яростной страстью, яростным желанием, яростной злостью. Женщина хотела его, а он хотел забыть прошлое.
Сейчас он, растянувшись в шезлонге, копит энергию. Готовит свое тело к вечеру. Когда по телу пропускают электричество, оно дрожит, глаза вылезают из орбит. Они направляют в лицо свет и спрашивают, где скрываются твои друзья, но ты молчишь. Потому что от вспышек света мозг разлетелся на мелкие кусочки, память пропала. Тогда они усиливают ток, электричество течет от тестикул в мозг, и ты начинаешь говорить. И уже никто не может заставить тебя замолчать. Нет, ночью ему уже не снятся пытки, но и днем он не выходит на прогулку. Сейчас, спустя годы, над его телом властвует язык — молчаливый, мягкий, скользкий, влажный язык, дарящий только удовольствие.
Глаза его закрыты, может быть, поэтому в мозгу появляются странные, яркие образы, загораются и гаснут, как звезды. Бешеная пляска нитей света, голубых, синих, серых, переходящих в оранжевый, фиолетовый. Затем все исчезает, остается лишь слепящее белое пятно. Семь цветов солнца исчезают в страшном взрыве. Вообще-то, не жара, а кошмары прошлого рождают в нем чувство апатии, смешанное с болью, распявшее его на шезлонге, как на кресте. Да, он предал их дело, он выстоял на допросе, но, когда стали пытать — заговорил. Предал своих друзей. И когда его выпустили, сразу приехал в этот южный город. Много лет назад, в незапамятные времена. Когда-то в одной стране случился военный переворот, и был выпущен меморандум. Люди, обязанность которых — защищать эту страну, пытали и уничтожали тех, кто ее любил. Пускали электрический ток через тело, засовывали в задницы полицейские дубинки. Казнили совсем юных. Давным-давно, когда верблюд был глашатаем, а вошь — парикмахером, случилось все это, и столько жизней было загублено.
Глаза его закрыты, но уши настороже. Слух его начеку, как у старого жеребца, ждущего кобылу. Как у жеребца, который идет рысью, потому что уже не может мчаться во весь опор. Он улыбается. Лицо у него морщится в улыбке мужчины, уверенного в себе, познавшего трудности и теперь отдающегося наслаждениям. Хорошо бы стеклянная дверь балкона приоткрылась, хорошо бы голос приглушил доносящийся и сюда шум города, позвал его на своем языке: кто знает, что она скажет, может быть, упрекнет его, а может — зашепчет слова любви на ухо. Вот бы услышать привычный стук каблуков по рассерженному бетону. Она не снимает свои босоножки на высоком каблуке даже в номере. Каблуки утопают в паласе. И когда идет по коридору — тоже. Но когда выходит на балкон… Где она сейчас, интересно, что делает? В маленькой бухте, которую они обнаружили внизу, едва поселились в отеле, или в море? Может быть, в лифте, ведущем к морю, там зеркало в полный рост, и она в бикини, загоревшая, со светлыми волосами — чудо как хороша! В длинных волосах красная заколка, на ногах босоножки. Может быть, она у бассейна или в толпе туристов. Может, беседует с кем-то, приехавшим из ее страны. И поленилась войти в лифт и спуститься к морю. А может быть, она еще ближе, в номере, на кровати, голая. Грудь поднимается в ритме дыхания, внизу живота дрожит светлая трава. Если работает кондиционер, на ней майка, та майка, в которой ее грудь кажется еще выше. Может быть, потому, что она приехала из страны светлых людей, может быть, потому, что сама очень светлая и высокая, — черный цвет шел ей. Вообще-то, что бы она ни надела, все оказывалось к лицу. Особенно та узкая юбка, заколки, переливающиеся каждый день разными цветами, босоножки, украшения. Семи цветов солнца. После того как воспоминания стали таять, он опять стал различать цвета.
Глаза его приоткрываются. Вид гор, остроконечных, с крутыми склонами, таких невозможно близких, мгновенно ослепляет его. Горы острые, как зубья пилы, синие, фиолетовые, грязно-белые. Их великолепие заставляет его забыть обо всем, поглощает его, растянувшегося на шезлонге. Горы, уходящие в море серые, одинокие горы. Только горы остались прежними и солнце. Утром они сошли с автобуса, сели в такси. Он не узнавал город. Ряды бетонных зданий, новые широкие улицы без пальм, покрытые плавящимся под солнцем асфальтом, с уродливыми домами. Перед тем как пойти в отель, он предложил позавтракать в порту. Они шли, взявшись за руки, мимо часовой башни, по узким улочкам, ведущим к морю. Старые дома с черепичными крышами и эркерами превратились в отели или рестораны, почти во всех лавках продают ковры для туристов. Они сели в тени инжирового дерева, вырывающегося из стен крепости. В лимане яхты и парусники, слева за стенами, поднимающимися до ворот, сохранившихся со времен Древнего Рима, — пустые кафе. Тень от узорных минаретов падала на крыши, но пока не достала до садов. В этот ранний утренний час в крепости было тихо, будто она еще не очнулась от ночного оцепенения.
Рука его перебирала волосы молодой женщины, потянувшись, он поцеловал ее в губы. “Да, так, — прошептал он ей в ухо, — когда я сунул руку туда, вниз, в холодную воду, бьющую из-под мечети, все пальцы были искалечены. И не только пальцы, все тело…” Женщина, не понимая, улыбнулась. Она только недавно приехала с севера, и до того, как попасть сюда, на берег Средиземного моря, встретилась с ним, с мужчиной, которого любила, в Стамбуле. Она была счастлива. И привыкла к тому, что он шептал ей на своем языке мягкие, ласковые слова. Какое-то время они побродили под крепостными стенами, затем спустились вниз, к мечети. Старое здание с невысоким минаретом выглядело чужим рядом с богатыми яхтами. Его отреставрировали и выкрасили в белый цвет, но внизу источник уже не бил. И гальки тоже не было. Ни гальки, ни воды, которая унимала боль в руках, давала успокоительную прохладу измученному пытками телу. Родник высох, подземные ключи, должно быть, впадали в море в другом месте. Все изменилось, стало чужим. Даже вода. Они выпили вкусный крепкий чай в беседке, обвитой вьющимися растениями, рядом с мечетью, как он ей и обещал. Он не сказал ей, что впервые приехал в этот город, когда вышел из тюрьмы, что скрывался здесь в доме своего родственника, что его выпустили, потому что он заговорил под пыткой, и что он до самого отъезда из страны не позвонил никому из старых друзей и все еще не может смотреть им в глаза.
Когда они поселились в отеле, женщина сразу предложила искупаться в море. Она хотела смыть дорожную усталость. Ночь они провели в автобусе. И долго разговаривали на языке, который знали оба, до тех пор, пока она не положила голову на его плечо и не заснула. Он рассказывал ей о своей стране, о просторах, плывущих за стеклом автобуса, о бесплодных холмах, о детстве, прошедшем в одном из поселков за холмами. Когда пришел черед говорить о студенческих годах в Стамбуле, он и слова не сказал о том, что случилось после переворота. Он хотел стереть из памяти это время. К тому же зачем воспоминать о кошмаре, ворошить старые раны на отдыхе, когда рядом молодая женщина. Он познакомился с ней в туманном северном европейском городе и сразу понял, что когда-нибудь они приедут вместе на его родину. Поедут на юг. Одного этого слова — юг — было достаточно, чтобы у него портилось настроение. Разве на севере было плохо? Летом и там можно купаться в море, загорать на песке, пить пиво с густой пеной и заедать его рыбой. Может быть, настоящей причиной, заставлявшей его двигаться все дальше и дальше на север после того, как в его стране объявили чрезвычайное положение, настоящей причиной, заставлявшей его бродить по городам, освещаемым полночным солнцем, и не позволяющей думать о средиземноморском побережье, было не безденежье, а все то, что он пережил в этом южном городке. Днем, чтобы спастись от палящих лучей солнца, надо было прятаться в самом потаенном уголке дома, плотно зашторивать окна и ложиться на кровать. Но солнце не оставляло, оно продолжало жить в тебе, как старая рана, взрываться в мозгу. Когда пускали ток, в твоем мозгу взрывалась уйма солнц. Чтобы он очнулся, на него выливали ведро воды. Вода ведь проводник. И тело, привыкшее к высокому напряжению, начинает дрожать. Боль от тестикул движется в мозг, лицо сжимается. Сморщивается, как скомканный лист бумаги, язык развязывается. Когда тебя бросили в камеру, ты даже раскаяния не испытывал. Что там раскаяние, ты вообще ничего не чувствовал. Тело стало как пустой куль из-под муки, а разум — высохшим колодцем. Окружающий мир превратился в большое белое пятно, даже среди ночи палило солнце. Они лили воду из ведер на бетон. Да, на бетон! Не на голое тело! А в деревне во времена его детства кирпичные стены сарая, раскаленного солнцем, тоже обдавали водой. Во дворе становилось прохладно, вода гасила жар кирпичей, а ты ждал наступления ночи в маленькой задней комнате в доме с эркером.
Сейчас бы подняться с шезлонга, одеться да спуститься вниз. Пройти в этой жаре под пальмами в крепость. Вот и церковь с низкой башенкой, узкие улочки, магазинчик на углу, старый лиман и дом родственников, в котором он скрывался не от полиции, а от солнца. Войти во двор, крикнуть новому хозяину дома: “Уберите эти ковры!”, и под удивленными взглядами туристов раскидать прекрасные безворсовые ковры юрюков[10], ковры, на которых бредут по зеленеющим лугам верблюды и распускаются на горных пастбищах цветы. Двор вмиг опустел бы, и он набрал бы воды из колодца, если он еще есть… И пусть хоть на мгновение, пусть и напоминая о камере пыток, но как же успокаивал этот шум воды. Ведро воды снимало жару во дворе. Над бетоном поднимался едва заметный пар, а затем солнце над красными черепичными крышами вновь брало город в полон. Ни фаэтон не проезжал по улице, ни шума рыбацких моторных лодок, вплывающих в лиман, не было слышно. Все, что было — только звук воды. Горы вдалеке и ведро воды, которое выплескивали во двор.
Там, на берегу, после любовной игры он вошел в море, нырнул. Женщина со светлыми волосами осталась на берегу, растянулась голая на песке. Из-под слоя воды казалось, что водоросли плывут с ней рядом. Он захотел уплыть от нее. Уйти от всех, потеряться в глубине, раствориться среди крабов и разноцветных ярких рыб, морских ежей и воздушных пузырей. Исчезнуть в голубой бездне, жить там, где никого нет, ни единой живой души, даже обитателей морского дна… Вышел на берег, дыхание прерывалось. Вытянулся рядом с ней. Когда они начали целоваться, он почувствовал во рту приятный привкус соли. Затем соль внезапно стала жечь. Мучительно захотелось пить. Язык его иссыхал во рту женщины. Кто заставил его лизать столько соли?! Заставил лизать и страдать. Заставил пересечь Торос и вытащил на этот берег, в эту синеву, на этот песчаный пляж, на который солнце обрушилось, словно какая-то эпидемия.
Перед тем как снова закрыть глаза, он взглядом втягивает в себя горы, будто делает глубокий вдох, вбирает в себя вид суровых горных вершин. Они синие-пресиние под светом солнца. Море и небо тоже синие. Но цвета почему-то не смешиваются. Много лет назад было так же, в те дни после 12 марта, когда он пытался скрыться в задней комнате дома в крепости. Потом, когда ему стало немного лучше, раны затянулись и память вернулась к нему, он начал думать о будущем этой страны, зашедшей в тупик, о товарищах, оставшихся в тюрьме, о замученных на пытках и повешенных, о вопросах, которые уже утратили для него важность, — уходящая эпоха, спасение народа, обесцененные деньги, и однажды увидел, что горы затягивает пелена дождя. Когда закончилось лето и полили дожди, страна все еще была на краю пропасти, и горы плотно накрылись облаками. Ветер гнал их, иногда они опускались на море. Или наползали на долину с отвесных склонов. И не пенное ли море подточило скалы, сделало их пористыми, как губка? Оно простиралось до подножия гор, бесконечное, будто независимое от песчаных берегов с праздными отдыхающими и от солнца. А когда на горы лег первый снег, он стал интересоваться теми, кто живет в горах, и, узнав, что они с первыми признаками весны поднимаются на летние пастбища со своими семьями, со скотом, решил дождаться сезона кочевки. Он полагал, что так заворожен горами, так остро ощущает их близость из-за того, что детство его прошло на равнине. Из окон домов в их поселке он годами смотрел на равнину. Видел тополя, красную землю, звезды, срывающиеся в ночную пустоту. Горы странно будоражили его, они словно бросали вызов с детства привычной равнине. Были свидетелями и друзьями тех плохих дней, которые он провел здесь, пока не сбежал за границу. Как это называется? Выздоровление? И внезапно на ум пришли строки очень сентиментального, очень толстого поэта, превыше всего дорожащего своим спокойствием, этого последнего османца, никогда в жизни не рисковавшего: “Разве есть чувство более сладкое в этом мире, чем слабость после болезни?” Если бы поэт, написавший эти строки, сейчас попался ему в руки, он утопил бы его в стаканеводы.
Он лежит на шезлонге на балконе в номере с видом на горы, ждет свою возлюбленную и не может понять, что его вдруг так рассердило. Солнце между тем начало клониться к горам. Жара будто немного спала, но до вечера еще далеко. Должно быть, от обильного обеда глаза его закрываются. Он даже не видит, как молодая женщина со светлыми волосами выходит на балкон и опускается перед ним на колени. Он чувствует, как мягкая рука касается его ног, скользит выше и задерживается в низу живота. Он отдается ее ласкам. Рука останавливается на его естестве, дремлющем под плавками, но ненадолго. Затем она стягивает с него плавки. Он понимает, что сейчас переживет что-то другое, нежели тогда, в номере, на широкой кровати перед зеркалом. В этот момент тело его напрягается, как на пытке. Она трогает рукой его член, затем касается языком. От прикосновения влажного, скользкого языка его плоть твердеет. Внезапно он начинает стонать. Стон переходит в короткие вскрики, затем в крик. Сперма прямиком течет из тестикул в мозг. Много лет назад его отдали палачу, а теперь его забирает женщина. Он думает о том, что любовь — это покорение, захват. А может быть, и капитуляция, сдача. И последнее, что мелькнуло в сознании: а что, если любовь — это не покорять, а покоряться? Горы вновь синие, солнце палящее. Но он не видит гор, не чувствует обнаженной кожей жгучих лучей солнца. Мир замкнулся там, где один покорял, а другой — покорялся. Мир стал потоком, криком, нескончаемым иссяканием.
2001
Эссе
Писать
Неподалеку от нашего дома началось строительство. По воскресеньям мы с соседскими мальчишками носились по стройке среди ведер с раствором, стальных проволок, труб, кирпичей. За короткое время возвели первый этаж, потом второй. И мы играли уже не на фундаменте, а наверху, на втором этаже. Внизу лежала куча песка. Если я правильно помню, нас было трое. Мы стояли на краю бетонного выступа, на котором должен держаться балкон, и спорили, сможем ли спрыгнуть вниз на песок. Спор принял серьезный оборот. Если б я прыгнул, то стал бы предводителем команчей. Получил бы право всю жизнь быть главой этого племени, право раскуривать трубку мира стало бы моим “на вечные времена”. “На вечные времена” — ссылка на Ататюрка, он употребил это выражение, говоря о Республике. Если я осмелюсь прыгнуть, стану командиром, вождем “на вечные времена”. Но бетонный выступ был довольно высоко, на втором этаже, а куча песка — далеко внизу.
К тому же песок затвердел на морозе, стал как камень, в него не особенно-то можно было провалиться. Я долго колебался. Надежда стать “на вечные времена” предводителем команчей манила меня снизу, помахивала рукой. Было очень холодно. Я дрожал на сухом балыкесирском морозе. Приятели подзуживали сзади: “Трус! Давай прыгай!” Эхо их голосов разносилось по стройке, звенело у меня в ушах. Если не прыгну, ярлык труса прилепится ко мне навсегда. Я никогда не смогу избавиться от этого клейма, оно останется со мной “на вечные времена”. Я застыл, будто окаменел. Не в силах был сдвинуться с места, сделать шаг ни вперед, ни назад. И вдруг, закрыв глаза, бросился в пустоту.
Когда открыл глаза, я был в больнице. Мать сидела у моего изголовья и плакала. Я никогда, даже когда умер отец, не видел, чтобы она плакала так красиво. Слезинки капали по одной, как в сказках, которые она мне рассказывала, они не струились по щекам, а падали на мою подушку и увлажняли ее. Как в тех прекрасных стихах Дагларджи: “…я был болен, но как красиво, будто уплывая, погибала часть моего тела”. Я вывихнул ногу, мог “на вечные времена” остаться калекой, но ведь я победил в себе страх!
В другой раз — тогда мы уже переехали в Эсеневлер — мы играли на железнодорожных путях, и мне захотелось лечь на шпалы. От кого-то я слышал, что под проезжающими вагонами остается пустое пространство. Или видел в каком-то фильме про ковбоев. И если поезд пронесется надо мной, то со мной ничего не случится. И хотя я был самым отчаянным мальчишкой нашего квартала, а после случая на стройке военный совет назначил меня предводителем команчей “на вечные времена”, я не решился сыграть в эту опасную игру.
Я знаю, что пишу для того, чтобы противостоять смерти, чтобы победить Азраила, этого ангела смерти, с которым впервые столкнулся в детстве, когда отец внезапно ушел из моей жизни. Могу сказать, что пишу для того, чтобы продолжить оборвавшуюся на половине жизнь отца, закончить его дело. Я знаю, что бросать вызов смерти опасно, это стремление, как в рассказах о Дели Думруле[11], обречено на неудачу. В битве с Азраилом поверженным всегда оказывается человек, как в корриде заколотым всегда остается бык. Но надо играть по правилам, ты должен почувствовать, как острый рог быка проходит совсем рядом с тобой, ощутить его в глубине своего сердца.
Писать — это создавать иллюзорный мир; но если мир, сотканный из слов, становится неотделимой частью твоей жизни, то писательство можно понимать и как прыжок в пропасть, как вызов смерти. Да, мы не можем победить смерть ни в чреве матери, ни в том мире из слов, которые выводим черными чернилами на белой бумаге, а теперь все чаще набираем на компьютере. Самое большее, что можно сделать, — родить ребенка (у меня есть дочь, она носит имямоей матери — Лейла) и создать для него мир мечты. А потом? Потом ребенок вырастет, станет “большим человеком”, даже если это девочка, как у меня, и, когда придет время, красиво умрет. Что же касается писательства, слова тоже однажды исчезнут, порыв ветра унесет их с расползающихся страниц.
2004