Вступление Г. Кружкова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2009
Перевод Григорий Кружков
Литературное наследие #
Эдвард Лир
Из писем и путевых дневников
Перевод с английского и вступление Г. Кружкова
К чести англичан следует сказать, что они сразу оценили двух своих гениев нонсенса. Викторианская эпоха отлично разбиралась в оттенках комического. Вот, например, что писала лондонская “Таймс” в своем рождественском книжном обзоре 25 декабря 1871 года: “Чепуха (nonsense) бывает двух сортов: есть скучная чепуха, произнести или написать которую может каждый, и есть умная чепуха, изумительными мастерами которой являются Льюис Кэрролл и Эдвард Лир. Тот, чье детство осталось за горизонтом лет, чья жизнь перешла экватор, будет читать ее с немалым удовольствием и пользой для себя. <…> Мы не позволим детям монополизировать эту книгу, мы можем лишь опасаться, что они упустят некую часть того восхитительного и великолепного абсурда, который в ней заключен”.
Творчество Лира давно уже разрабатывается вширь и вглубь. У него примечательно все — графика, живопись, книги путешествий с видами Средиземноморья, письма, которые он заполнял неподражаемой словесной игрой и забавными рисунками. Каждая новая находка — тетрадь, письмо или набросок, каждый клочок, вышедший из-под пера Лира, вызывает энтузиазм его многочисленных почитателей.
Всем памятны многочисленные автошаржи Эдварда Лира в образе “шарообразного”, бородатого и очкастого чудака, а также его автопортрет в стихах, известный в переводе Маршака:
Если ходит он, тростью стуча,
В белоснежном плаще за границей,
Все мальчишки кричат: — Англича-
нин в халате сбежал из больницы.
Лир умел посмеяться над собой. Зимой 1862 года он писал своему другу Чичестеру Фортескью, что собирается обратиться к канцлеру казначейства Гладстону с просьбой назначить его “Верховным Перипатетическим Ослом и Главным Белибердяем” страны. Через год его взоры обратились еще выше и он задумал писать к премьер-министру Палмерстону, чтобы тот походатайствовал перед Ее Величеством Королевой, дабы та попросила короля Греции назначить его “Лордом Хранителем Государственной Глупости и Верховным Вздорослагателем”.
За полвека Эдвард Лир написал немало писем своим друзьям и знакомым; многие из этих текстов утрачены или уничтожены, но письма к Фортескью сохранились в довольно полном объеме, они охватывают период с 1856 года до самой смерти Лира в 1888 году. Когда они познакомились в Риме, Чичестер Фортескью был юношей двадцати двух лет, после окончания Оксфордского университета совершавшим обычный “большой вояж” по Европе. Эдвард Лир был на десять лет старше, тем не менее они сразу испытали друг к другу взаимную симпатию, и их дружба (в основном эпистолярная) с тех пор не прерывалась.
Друг Лира вскоре стал членом парламента и сделал блестящую карьеру в британской политике, возвысившись в итоге до лорда-хранителя печати. В следующей далее подборке дана лишь малая толика их обширной переписки. 1850-е и 1860-е годы дляЛира время интенсивных перемещений по миру. Несмотря на слабое здоровье — он был подвержен приступам эпилепсии, — Лир путешествует по всему Средиземноморью, ни на день не расставаясь со своими рисовальными принадлежностями — альбомами, альбомчиками, мольбертом и т. п. Он чувствует себя прежде всего художником — Проклятым Пийзажистом (Landskipper), как он сам себя называет. Может быть, дорога его лечила, как Гоголя, — по крайней мере, до той поры, когда обстоятельства вынудили его к оседлой жизни и он поселился в курортном городке Сан-Ремо на итальянской Ривьере.
Следом за письмами читатель найдет отрывки из дневников путешествий Лира по Калабрии (Южной Италии) и Албании. В то время, когда фотография была еще в зачатке, а путешествия требовали больших затрат, времени и денег, такие путевые альбомы художника пользовались большим интересом у публики. В своих дневниках Эдвард Лир демонстрирует то же умение подметить комическую сторону, колкость и эксцентричность, как и в эпистолярном жанре.
И письма, и отрывки из путевых дневников снабжены “шапками”
— названиями, подчеркивающими главную тему или особую пуанту данного текста
Лира. В этом я следовал за Питером Хэйнингом,
редактором-составителем книги A Book Of Learned Nonsense. A Centenary Anthology
of Edward Lear (
В завершение этого предисловия, может быть, будет уместно привести автобиографическую записку Эдварда Лира из его письма ЧичеструФортескью накануне отъезда из Англии в 1863 году, в котором он сам набрасывает канву своей, на тот момент пятидесятилетней жизни и трудов.
Мой дорогой Ф., покидая Англию, я хочу оставить тебе на память записку о различных своих изданиях и публикациях, удачных или не очень, равно как и об их датах, чтобы при случае ты мог втиснуть эти сведения в свой блестящий мемуар о своем друге, — если меня угораздит сложить свои кости в Пальмире или еще где-то. По крайней мере, коль скоро человек всю жизнь хлопочет о чем-то с немалым рвением, а также с некоторой пользой для других, почему бы миру не узнать подробности об этих его рьяных хлопотах и их результатах?
Я родился в 1812 году (12 мая), а рисовать ради хлеба и сыра насущного начал в 1827 году. Сначала я малевал всякие необычные рекламные рисунки для лавок, которые продавал по цене от девяти пенсов до четырех шиллингов, раскрашивал гравюры, каминные экраны и веера, а также делал медицинские рисунки для больниц и частных докторов. В 1831 году по рекомендации миссис Уэнтворт я стал работать для Зоологического общества и в 1832 году напечатал “Семейство попугаевых (Psittacidae)” — насколько я знаю, первый полный альбом цветных рисунков птиц в таком большом масштабе, опубликованный в Англии.
Книга Дж. Гулда “Индийские фазаны” была начата в то же самое время, а вскоре после этого он привлек меня к рисованию европейских птиц, причем я помогал миссис Гулд рисовать передние планы, как может заметить каждый, кто глянет на мои рисунки в “Европейских птицах” и “Туканах” Гулда. С 1832 по 1836 год, когда мое здоровье несколько ухудшилось, я много рисовал в поместье графа Дерби, серия моих рисунков была опубликована доктором Греем из Британского музея — эта книга сейчас редкость.
Я также делал литографии на разнообразные темы и, в частности, большую серию черепах (Testudinata) для профессора Белла, а также рисунки для “Британских млекопитающих (BritishMammalia)” Белла и для нескольких томов “Библиотеки натуралиста” — попугаев, котов и, кажется, обезьян.
В 1835 или 1836 году, побывав в Ирландии и Озерном краю, я начал все больше склоняться к пейзажу, и, когда в 1837 году стало понятно, что с каждым месяцем мое здоровье ухудшается из-за английского климата, я отправился за границу, провел несколько зим в Риме и в 1841 году, приехав в Англию, опубликовал альбом литографий “Рим и его окрестности”. Возвратившись в Рим, я посетил Сицилию и многие места в Южной Италии, продолжая делать рисунки пастелью, хотя еще в 1840 году я написал первые две картины маслом. Я давал также уроки рисования в Риме и неплохо сводил концы с концами. В 1845 году я снова приехал в Англию и в 1846 году давал уроки рисования королеве Виктории — благодаря тому, что Ее Величество видела мои книги об Италии, опубликованные в том же году.
В 1847 году я отправился в Южную Калабрию, опять совершил поездку по Сицилии и в 1848 году окончательно покинул Рим. Затем я побывал на Мальте, в Греции, в Константинополе и на Ионических островах, добрался до горы Синай, второй раз путешествовал по Греции и наконец в 1849 году вернулся в Англию. Весь 1850 год я отдал совершенствованию в рисунке, а также продолжал занятия живописью до 1853 года, выпустив за это время, в 1849 и 1852 годах, два тома, озаглавленные “Дневник художника в Албании” и то же самое — в Калабрии. Первое издание “Книги чепухи” вышло в 1846 году, литографированное с помощью восковой бумаги. В 1854 году я побывал в Египте и Швейцарии, а в 1855 году поехал на Корфу, где провел зимы 1856-1858 годов, посетив гору Афон, а позже Иерусалим и Сирию.
Осенью 1858 года я вернулся в Англию, а зимы 1859-го и 1860-го провел в Риме. В 1861 году я оставался всю зиму в Англии, работая над картинами “Ливанские кедры” и “Масада”, а после смерти моей сестры в 1861 году уехал в Италию. Две следующие зимы (1862 и 1863) я провел на Корфу, в это время был опубликован альбом “Виды Ионических островов”. В 1862 году появилось второе, значительно расширенное, издание “Книги чепухи”, печатается уже шестнадцатая тысяча тиража.
Уф, кажется всё!
Твой преданный друг,
Эдвард Лир.
Из писем Эдварда Лира — Чичестеру Фортескью
Мясобоязненные мизантропические монахи
Карантинный остров, Корфу, 9 октября 1856
Я только что вернулся из двухмесячного путешествия на гору Афон, где сделал много рисунков, а потом посетил долину Трои. За это время я скопил много здоровья, телесного и душевного — к великой моей радости и, косвенным образом, к удовольствию моих друзей и приятелей, которые смогут читать мои Непутевые Записки и восхищаться моими Пийзажами.
Я намереваюсь написать красками вид пролива Корфу и
Албанских гор. Надеюсь продать его за
Перед началом путешествия меня мучили недоморгание и морехлюндия, и я решил, что не смогу работать, если не укреплю телесно-душевные силы и не волью в себя свежей Н.Р.Г.И. Я сказал себе: еду на гору Афон. И вот 7 августа я захватил своего слугу Джорджио, свои дорожные манатки, раскладную кровать, кипу бумаги, хининовые пилюли и пустился в путь.
В пути я почувствовал себя лучше, и мне удалось быстро
проникнуть на Святую гору — самое удивительное место из всех, какие мне
встречались в моих странствиях. Это полуостров, занятый огромным горным кряжем
высотой в
Эти монастыри населены, считая приблизительно, шестью или семью тысячами монахов, и, как ты, наверное, слышал, на всем полуострове нет ни одного существа женского пола — ни лошади, ни кошки, ни курицы — только мулы, коты и петухи. Буквально так!
Я сделал зарисовки всех двадцати монастырей — коллекция редкостной ценности, подобной которой, я думаю, нелегко найти. Добавь к этому постоянную ходьбу — по восемь или десять часов в день, — которая сделала меня очень выносливым, а необходимость действовать решительно в определенных ситуациях вызвала во мне прилив такой энергии, о которой я раньше и не подозревал.
Хуже всего были еда и грязь, которые приходилось терпеть. Как бы ни были удивительны и живописны эти монастыри снаружи и внутри и как бы ни были ошеломительно прекрасны горные виды, я больше не вернусь туда ни за какие деньги — такой угрюмой, вопиюще неестественной, замкнутой, лживой и удушливой показалась мне атмосфера этого монашеского гнезда.
Та половина человеческого рода, которую для каждого из нас естественно лелеять и любить более всего, здесь полностью изгнана, запрещена, ненавидима; вся жизнь состоит в бесконечных повторениях монотонных молитв; нет ни малейшего сочувствия или интереса ни к одному из разумных существ какого бы то ни было народа, сословия или возраста. Божий мир и Божий план перевернуты вверх ногами, извращены и окарикатурены. Скажу так: если это +ианство, то такое +ианство следует искоренить, и чем скорее, тем лучше.
Я уверен, что для взора Всевышнего куда приятней — и более согласуется с учением Иисуса Христа — какой-нибудь турок с шестью женами или еврей, работающий изо всех сил, чтобы прокормить кучу детишек, чем эти мракобесные, малокровные, монотонно мямлющие, многомолитвенные, мироненавистнические, мясобоязненные, мармеладоядные, мизантропические, мутные и мерзкие монахи!
Узрев все это — воистину уникальной страницей в книге моих жизненных опытов останется Афон! — я отправился обратно в Салоники, а из Салоников на паруснике отплыл в Дарданеллы, где, будучи вынужден четыре дня дожидаться парохода, употребил это время на то, чтобы увидеть равнину Трои. Оттуда я уже вернулся морем на Корфу, и будь п-ты эти угрюмые сычи со всей их блажью!
Нашествие белошвеек
Корфу, 11 января 1857
Хочу дать тебе краткий и дельный отчет о себе. После выхода моего из карантина жестокое землетрясение так накуролесило в доме, где я снимал жилье, что мне пришлось подыскивать себе новое пристанище. Я подумал, что стоит найти квартиру подороже, но с удобной комнатой для работы. В конце концов я снял первый этаж дома Скарпа на Конди-террас, иначе зовущегося Бастионом Сан-Анастасио, за который я плачу шесть фунтов в месяц. <…>
Джорджио — ценнейший мой помощник, превосходный повар и бесконечно услужливый и ловкий слуга. Не всегда такой чистоплотный, как мне бы хотелось, однако исправляется у меня понемногу — не таской, но лаской. Я учу парня читать и писать, и он двигается вперед семимильными шагами.
Я сразу принялся за работу, встаю каждый день в 51/2, рисую и пишу акварелью и маслом до 3 или 4 часов, с перерывом на завтрак в 9, потом гуляю до шести. Обедаю в 61/2, потом довожу до конца свои афонские зарисовки до 10 часов. Мое здравие в целом недурное, и я могу работать больше, чем в прошлом году.
Мой большой пийзаж острова будет снобсшибателен; рассчитываю получить за него 500 гиней. Посуди сам — он длиной девять футов и четыре дюйма, а высотой шесть футов. Думаю со временем отвезти его в Манчестер.
А теперь, мой мальчик, ты должен мне быть вечно благодарен за предложение, которое ты по моему совету должен сделать в парламенте. Оно будет выдвинуто и обосновано тобой, к неоценимой пользе для общества и твоей вечной славе в потомстве.
Как только откроется парламентская сессия, выдвинь предложение, чтобы все несчастные белошвейки были отосланы на Афонскую гору. Таким хитрым путем все пять тысяч монахов, молодых и старых, будут захвачены врасплох и обезоружены! Несчастные дети этих белошвеек поднимут такой крик, что содрогнется древняя гора и вся эта ужасная фабрика монашества, чтобы не сказать греческой ереси, рухнет и сокрушится вовеки веков. Аминь!
N. B. Пусть белошвейки высадятся на юго-восточной стороне полуострова и с ходу возьмут штурмом ближайший монастырь; тогда все остальные падут быстро и без боя.
Важность древнегреческого
Корфу, 17 декабря 1861
Нижеследующее извержение моего пера будет опыто-мистичным, ибо я засел за работу и она идет недурно. Сверх того я получил письмо от издателя “Книги нонсенса”, уведомляющее, что она вышла (издательство “Ратледж и Уорн”) и уже продано 500 экземпляров! Пожалуйста, делай, что можешь, для увеличения продаж — беспардонно расхваливай и раздувай слухи.
Не знаю, каковы выходят мои письма к тебе, ведь я их никогда не перечитываю; но надеюсь, что лет через 100 читать их будет не менее интересно, чем любую биографию, и как раз потому, что они написаны экспромтом и без оглядки.
Жаль, что у меня не хватает времени серьезней заняться древнегреческим. Если бы я был Законодателем и Архонтом, я бы постановил, чтобы знание древнегреческого языка считалось за высшую добродетель в государстве. На второе место я бы поставил чистоплотность, а то, что так превозносят пасторы — благочестие, — на третье.
О-го-го! У меня теперь новый стол, шесть футов длиной и три шириной. Я буду обедать за одним концом, писать за другим и рисовать посередке!
Не уставай заклинать и умолять всех, особенно лорда Шафстбери и епископа Оксфордского, купить мою “Книгу нонсенса”!
Пийзажист на Мальте
Империал-отель, Валлетта, 29 мая 1862
Вот он я — все еще на пути в Англию. Каким образом вышло, что я покинул ливерпульский пароход, тому следуют причины.
Я взошел на борт “Марафона” во вторник, двадцатого, полагая, что он отправляется прямым рейсом в Ливерпуль. Но он отправился лишь в среду и, прибыв на остров Занте, остановился там на два дня. Постепенно до меня стали доходить известия, что он не направится прямо в вышеозначенный порт, а сперва зайдет в Мессину и лишь потом в Палермо и достигнет Англии числа десятого или двенадцатого июня. Все эти обстоятельства делались мне известны не сразу, а зернышко по зернышку — как сказал воробей, склевавший целый бушель пшеницы.
Сведав все это, я сказал себе: если мне удастся получить назад плату за проезд, имеет смысл сойти на берег в Мальте, осмотреть это замечательное место и дождаться марсельского парохода, что дало бы мне надежду добраться до Англии до 8-го, и еще удобней, то есть сразу до Ньюхейвена или Дувра. Избежав таким образом риска попасть в шторм в Бискайском заливе или Ирландском море.
К чести и славе “Марафона” — они отдали мне плату за проезд безо всяких разговоров и поплыли дальше. Вообще, это хороший корабль — удивительно комфортабельный и хорошо управляемый. Бодрые и умные стюарды были все время под рукой, а огромная шарообразная горничная действовала за сценой. Еда была вкусной и обильной, офицеры — любезными и дружелюбными.
Компания на борту образовалась изысканная и довольно любопытная. Рядом с Проклятым Пийзажистом сидела супруга сэра ДиметрияВальзамачи — бывшая некогда женой епископа Хебера — бедная леди! Она действительна была очень любезной, когда не спала и не была слишком измучена.
Во время путешествия я спросил горничную-шотландку:
— Вы часто заходите в восточные порты, не подцепили ли вы лихорадку?
— О сэр, — отвечала она с сильнейшим акцентом, — лихорадка у меня днем и ночью. Господь Всемогущий посылает мне ее, даже когда я не прошу. Смею гордиться, что мало людей так олихоражены, как я.
Я не понял, чему она так лихорадуется, наверное, надо быть кальвинистом, чтобы столь благоговейно воспринимать всякий знак свыше. О шотландская темнота!
На Мальте я брожу взад и вперед по прелестным улицам Валлетты и Сенглеи, наслаждаясь восхитительным теплом и ярко-синим небом. Слежу, как тысячи маленьких суденышек снуют в гавани на закате дня, и поражаюсь деловитости и предприимчивости мальтийцев. Я также пью прекрасное пиво из крохотных оловянных кружечек и могу истинно сказать, что чувствую себя много счастливее, чем был бы в море!
Между прочим, я вижу, сколько ерунды пишут в газетах о художественной экспозиции на Всемирной выставке, и говорю себе: не надо мне ни публичной хвалы, ни хулы, жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на пустые треволнения.
Вот тебе свежий набросок с натуры: так выглядит знаменитый Пийзажист на Мальте — его волосы, не зная удержу, пустились в буйный рост!
Старушка из Эритреи
Корфу, 11 января 1863
О глаза мои, ясные хрусталики, что я вижу! Уж не письмо ли от Высокого Лорда приехало к нам сюда?
Между прочим, к разговору о дурнях: здесь есть один старик, не могу точно сказать, является ли его нынешнее состояние следствием возраста или злоупотребления напитками. Он ярый путешественник, только что с Балеарских островов. Так вот, он проникся столь маниакальною страстью к “Книге нонсенса”, что утверждает, будто был лично знаком со Старушкой из Эритреи[1].
Его нахальство доходит до того, что он подробно рассказывает, как выглядит Старушка и каким именно способом она перемахивает через заборы!!!
О несчастный Смертный! Почему ты не уведомил меня, когда состоится твоя свадьба с леди Уолдгрейв, о которой я слышу от посторонних? Утаить от меня и время и место! А ну-ка выкладывай все…
Рад сообщить, что картинки, которые я тут пишу — по 10 и по 12 гиней — всем очень нравятся. Тем не менее наличных монет не хватает и счета растут.
Чепуха продолжает извергаться из меня временами — планирую сделать новую книгу в следующем году. Погода здесь чудесная, и вид на гавань совершенно душераздирающий и умопомрачительный… Но чу! кто-то ко мне стучится.
Закругляюсь.
“Внежное девушкинство”
Анкона, 8 июня 1863
Как видишь, я пока еще в дороге. В Англию надеюсь прибыть в пятницу, а в Лондон в субботу. Так что в воскресенье рассчитываю наконец увидеться с тобой и прекрасной леди Уолдгрейв.
Я страшно устал от морского плавания, и с каждым днем оно дается мне все труднее. Целая неделя ограниченной подвижности приводит к застою крови и хандре. Когда только окончится мое “жизненное плавание”? Устал странствовать, хотя и не решил пока, где я намерен жить — я имею в виду осесть и жить на одном месте.
Чем дальше удаляюсь от Корфу, тем чаще вспоминаю тот восхитительный покой, которым я так долго наслаждался, и приближающийся Лондон с его шумом, грязью и прочими ужасами не вселяет в меня оптимизма.
В четверг я сидел за обедом рядом с капитаном немецкого фрегата. Разговор зашел о женской красоте. Капитан сказал мичману:
— Я думаю, что английские фрау хранят свое внежноедевушкинство лучше, чем другие фрау, даже так далеко, как бабушкинство.
При этом замечании мичман страшно сконфузился. Я поспешил объяснить:
— Англичанки сохраняют свою юношескую внешность дольше всех других женщин — порой до самой старости.
Бред- уведомление
Корфу, 15 января 1864
Мое бегство из Англии не назовешь поспешным. Все же я выдержал семь месяцев мрака и копоти. Говори после этого, что “климат Англии — лучший в мире”! Так эскимосы верят, что машинное масло — самое лучшее кушанье на свете.
Моя нынешняя жизнь (за исключением того, что я лежу в
постели и сморкаюсь) носит самый размеренный характер; увы, когда я уеду
отсюда, такой жизни мне уже не видать — ибо сказано: “Нет счастья в мире, кроме
покоя”. За всю жизнь неустанных трудов я скопил
Два или три месяца неустанного писания перед отъездом из Англии внушили мне отвращение к перу и чернилам, и я решил отныне писать много меньше, чем раньше. Пожалуйста, прими это как мое бред-упреждение или бред-уведомление.
P. S. Сегодня днем я пойду в церковь помолиться, чтобы ты не отморозил себе пяток и еще — чтобы Господь сподобил тебя узреть солнышко хотя бы раз или два раза в следующие четыре месяца!
Райские пироги
Портленд-Плейс, Лондон, 16 августа 1869
Моя жизнь здесь проходит удивительно мерзко. Из 28 дней в Англии первые семь ушли на суету, поиски квартиры и планирование будущей работы. Из последующих трех недель двенадцать дней я убил, совершая необходимые визиты, а оставшееся время провел за тяжелейшим трудом писания писем — до ста штук в день, — необходимых для составления подписного листа.
И ни минуты отдыха! Когда же наконец можно будет сложить крылья и предаться тому, о чем нам твердит внутренний голос: “Нет счастья, кроме покоя”? Боюсь, что не в этом мире, и мечтать о том бесполезно — как о рабочей мастерской, днем и ночью освещенной полярным сиянием.
Может быть, в другом овании существ мы с тобой и с твоей милой супругой сможем проводить безмятежные часы под лотосовым деревом, поедая клубничное мороженое и пеликаний пирог, погрузив усталые ноги в лазурно-прозрачные струи и наслаждаясь зрелищем снующих вокруг птиц и зверюшек райского леса…
Ну, не потеха ли — в пятьдесят семь лет пребывать в моем положении! Только представь — мои пейзажи Корфу, Флоренции, Петры и так далее перевидали, наверное, тысячи человек, и ни одного заказа! Очевидно, почтеннейшая публика заказывает лишь тем, кого расхваливает пресса, а у той закон простой — все овечки должны прыгать одинаково!
Вправду ли тебя собираются сделать пэром, как твердят газеты?
В приятном ожидании счастливого числа,
Прости мне бормотание занудного Осла!
Жизнь в гнезде
Вилла Эмили, Сан-Ремо, Рождество 1871
Прочитал ли ты мои “Новые нелепицы”, которые с восторгом прочитаны всем крещеным миром? Достаточно ли впечатлился?
Мой сад — загляденье и главная моя утеха. В нем водится великое множество мышей и зеленых гусениц. Я подумываю, не поэкспериментировать ли с ними на предмет их гастрономических свойств?
Приеду ли я в Англию на следующий год или нет — сие скрыто в Омгле не из Веснова. Здоровье сносно, но мне в мае стукнуло 60, и я чувствую, что старею.
Подниматься и спускаться по лестнице мне уже не так легко. Я мечтаю жениться на какой-нибудь приличной птице, построить с ней гнездо на одной из моих развесистых олив и поселиться там на всю оставшуюся жизнь, спускаясь на землю лишь в самых экс-дряных случаях.
Это письмо ужасно глупое. Прости!
Большой индийский плюх
Симла, 24 апреля 1874
О Чичестер, мой Карлингфорд!
О славный Фортескью!
Я за тебя ужасно горд!
Я так тебя люблю!
Ты — пэр! Не должен ты отнюдь
В работе тяжкой спину гнуть,
Теперь устроим пир!
Ура! Виктория! Ура! —
Весь твой — сегодня и вчера
И завтра — Эдвард Лир![2]
Твое послание пришло вчера вечером пересылкой из Калькутты и чрезвычайно меня порадовало. Жаль, что я не могу сейчас долго писать, но у меня припасен уже надписанный конверт, который я надеюсь заполнить до краев позже.
Надеюсь, что я смогу выдержать это путешествие по палящей жаре и прибыть в Бомбей до 12-го числа, когда закончится мой шишдесят второй год и я въеду в шишдесят третий.
В последний раз я писал тебе из Дарджилинга. С тех пор я проехался вдоль Ганга до Аллахабада, побывал в Агре, Гвалиоре, Бхаратапуре, Матхуре, Вриндаване, останавливался на десять дней в Дели, где сделал Деликатнейшие зарисовки Деликолепной архитектуры, ел местные Деликатесы и предавался без-Делию!
Наконец я сел в Делижанс и отправился в Сахаранпур, оттуда в Дехру и Рурки, проехал по Гангскому каналу до Хардвара, где стал свидетелем большого индуистского праздника, на который в юбилейный год съезжается до трех миллионов пилигримов. (На этот раз их было всего 200 тысяч — тоже неплохо!)
Все эти набожные и очень грязные люди строго блюдут обычай Общего Омывания, то есть на рассвете 11 апреля они все вместе и одновременно прыгают в святые воды Ганга — ПЛЮХ!!!
Наконец я приехал сюда, где снял дом со слугами для себя и своего Джорджио. В общем, я чувствую тут себя важной шишкой, и, хотя мне это немного неприятно, что поделаешь! Я не заношусь; в конце концов, ты теперь Пэрл творения, а я всего-навсего презренный Пийзажист!
Искусство стояния вверх тормашками
Вилла Эмили, Сан-Ремо, 14 апреля 1877
Я по-прежнему живу от одного дня до другого. Работаю как вол, ежедневно, за исключением сред, когда ко мне приходят смотреть на мои творения кисти и кое-что время от времени раскупается.
Жаль, что твоя чудесная супруга не может увидеть двух больших картин, о которых мой друг и поклонник таланта сэр Спенсер Робинсон выразился так: “В Англии таких картин с огнем не сыскать”. Прочие зрители, кажется, тоже впечатлились; некоторые даже от восторга вставали вверх ногами, и кое-кто — увы! — повредил себе при этом мозги.
Но вот что действительно приятно: ни в один из предыдущих периодов в истории английского костюма дамы не могли так пылко отдаваться порывам восхищения без урона для естественной стыдливости и целомудрия, в то время как сейчас мода позволяет им вставать вверх ногами сколько угодно, без опасения за надлежащий порядок их юбок!
Хорошо, что я не сороконожка
Вилла Теннисон, Сан-Ремо, 23 декабря 1883
Как худо, наверное, быть сороконожкой! Каждое воскресенье утром я благодарю Бога, что не родился сороконожкой, ибо в этот день у меня происходит еженедельная обрезка ногтей и прочие манипуляции с ногами. Если с десятком пальцев на ногах такая морока, что было бы, если бы Творцу пришло в голову сотворить нас сороконогими! Вообрази, пришлось бы стричь ногти на двухстах пальцах!
Далее мои размышления и догадки обратились в сторону царственных особ, принцев, герцогов и разных пэров. Стригут ли они ногти у себя на ногах? Я понимаю, что спрашивать самих высоких особ об этом бессмысленно — их благородное воспитание не допускает даже упоминания о таких низких материях. Но я не оставляю надежды как-нибудь узнать у тебя — по-прежнему ли ты терпишь эту гадкую обузу или расстался с ней после того, как удостоился звания Лорда?
Что касается моих дел и моего здоровья, тут нечем похвастаться. Вскоре после моего прошлого письма со мной случился скверный припадок или приступ болезни, я упал — к счастью, в саду — и оставался без чувств некоторое время. Приступ с тех пор не повторился, но остается угроза. Я редко выхожу теперь за ворота моей виллы и вполне готов к внезапному отбытию, жалея лишь о том, что не могу, как я надеялся, оставить свои земные дела в должном порядке…
Вареный барометр
Вилла Теннисон, Сан-Ремо, 19 февраля 1886
Я очень огорчился, узнав о твоем нездоровье. Что касается меня, то я сегодня уже не лежу, а сижу в постели. Каждые три часа я принимаю лекарство, и кашель, который тряс меня так, что оторвались палец на левой ноге, два зуба и три бакенбарда, теперь, слава богу, немного утих.
Но я до сих пор очень нехорош и покидаю постель только тогда, когда меня перетаскивают в кресло. Одна отрада, что солнышко ярко светит.
Я по-прежнему сильно скучаю по тебе, но даже не могу пожелать, чтобы ты очутился здесь, потому что, хотя солнце с каждым днем жарче, но ветер очень холодный.
Хассаль, мой врач, мучает меня своими проклятыми термометрами и барометрами. Как будто я без термометра не могу сказать, когда восточный ветер пронизывает меня насквозь — даже в солнечный полдень.
Сегодня днем я, назло ему, заказал себе на обед вареный барометр, а на ужин — два термометра под сладким соусом!
Ничего не скажешь!
Вилла Теннисон, Сан-Ремо, 10 декабря 1886
Однажды в деревне на молитвенном собрании произошел такой диалог.
Первая старуха (уныло). Скажите мне что-нибудь!
Вторая старуха (так же). Что я скажу?
Первая старуха (так же). Как я скажу?
Вторая старуха (так же). Не о чем говорить!
Обе старухи (вместе). Скажите хотя бы это!
Я пишу эту записку, потому что и я ничего не могу тебе сказать, кроме того, что мне не хуже, даже временами как будто лучше, но я по-прежнему беспомощен из-за ревматизма в руке и правой ноге.
“Как мрачен день! — сказал он вяло. — Нога болит опять. Душа устала, так устала. Уж лучше лечь в кровать!”[3]
Голубиные часы
Вилла Теннисон, Сан-Ремо, 18 июня 1887
Я тебя обрадую, мне стало значительно лучше. Сегодня в семь часов утра я вышел гулять по саду, где все цветет, — чудесное зрелище!
У меня есть десяток голубей, которых я держу для развлечения, хотя порой они становятся довольно наглыми и настырными. Голуби и голубки сидят на яйцах попеременно, причем пунктуальность их в этом деле удивительна — они меняются ТОЧНО через каждые два часа.
Мой слуга говорит, что у них, наверное, есть маленькие часики, спрятанные под крылом, и каждый вечер ровно в восемь они их заводят, стоя на одной лапке и держа часы в другой!
Последнее письмо
Вилла Теннисон, Сан-Ремо, 10 декабря 1887
Хочется знать, как дела у тебя. У меня было ухудшение, но сегодня мне уже лучше, чем было три дня назад после того, как я скверно шлепнулся.
Хассаль говорит, что боли у меня в боку от шампанского! Он пока запретил мне пить — как на смех именно сейчас, когда ФрэнкЛашингтон прислал мне 30 бутылок. Нелепое огорчение! Я ведь одинаково не люблю и коньяк и воду…
Читал ли ты заметку о моих стихах в номере “Обозревателя” за 27 октября? Очень мило написано…
Буду ждать от тебя весточки, хотя бы коротенькой.
Искренне твой,
Эдвард Лир.
Из путевых дневников Эдварда Лира
I
Южная Калабрия (1847)
Крыжовник — это фантазия
Это был очень старый palazzo в городе Рочелла, с маленькими комнатками, стоящий на крутом обрыве над морем. Семья приняла нас очень сердечно; мы познакомились с доном Джузеппе, доном Аристидом, с каноником и доном Фернандо, и в течение двух мучительных часов до ужина просидели, любуясь на звезды, внимая совам, перекликавшимся на скалах у нас над головами, и отвечая alsolito[4] на вопросы об Ингильтерре, производимых там продуктах и туннеле под Темзой.
Признаюсь, я не раз впадал в крепкий сон и, внезапно просыпаясь, невпопад и весьма туманно отвечал на этот допрос с пристрастием. Чего только я не включил в список природных продуктов Англии — верблюдов, кошениль, морских коньков, золотой песок; а что касается знаменитого туннеля, боюсь, что в своем полудремотном состоянии я украсил его самыми фантастическими подробностями.
Наконец, объявили начало ужина, и к нашей компании присоединились красивая жена дона Фернандо и остальные домочадцы женского пола, — хотя в разговоре они, насколько я помню, заметного участия не принимали. Были поданы исключительно овощи и фрукты. Фрукты являются основной продукцией и гордостью Рочеллы и ее окрестностей. Наше заявление, что в Англии тоже растут фрукты, было встречено с плохо скрытым недоверием.
— Вы же сами признаете, что у вас нет ни вина, ни апельсинов, ни оливок, ни фиг, — развел руками хозяин. — Откуда же у вас могут быть яблоки, груши или сливы? Всем известно, что в Англии не растут и не могут расти никакие фрукты — лишь одна картошка. Зачем вы рассказываете небылицы?
Было ясно, что мы выглядим вралями и самозванцами.
— Но у нас и в самом деле растут фрукты, — кротко твердили мы. — Более того, у нас растут такие фрукты, каких и у вас нет!
Подавленный смех и презрительные ухмылки, встретившие наше утверждение, разбередили в нас патриотическое чувство.
— Какие же такие фрукты у вас могут быть, каких у нас нет? Да вы просто шутите! Назовите же эти фрукты — ваши сказочные фрукты!
— У нас есть Смородина, — сказали мы, — много Смородины. И Крыжовник. А еще Венгерка[5]!
— Что это значит Смородина и Крыжовник? Какая такая Венгерка? — в ярости воскликнули все присутствующие. — Ничего подобного не существует — это вздор и чепуха!
В молчании мы доедали свой ужин, почти убежденные, что действительно солгали. Никакой смородины не существует. Крыжовник — это беспочвенная фантазия!
13 августа 1847
Несносный дед из Ветере
В большой столовой собрались много юных Ашутти, а также женщин этого семейства, с лицами довольно топорной выделки. До сих пор у нас не было случая восхититься настоящей калабрийской красотой в высших ее проявлениях, хотя мы и встретили несколько хорошеньких крестьянок.
Женщины за обедом молчали, так что развлекал нас главным образом эрудированный дедушка; он выспренне разглагольствовал, сидя во главе стола, на котором не было ни одного мясного блюда, что обычно для буднего дня в домах Южной Италии.
— Было бы хорошо, — проповедовал почтенный старец, — если бы вообще не было такой вещи, как мясо, если бы никто никогда не ел мясного. Творец не заповедал нам вкушать плоть четвероногих. Добрый христианин не должен есть мясо, а почему? Четвероногие всю жизнь трудятся на нас, убивать и съедать их грешно. Овцы дают нам шерсть, вол пашет, корова дает молоко, коза — сыр.
— А зайцы? — прошептал кто-то из внуков.
— Попридержи язык! — прикрикнул на него дед. — А теперь рассмотрим: что дают нам рыбы? Может ли кефаль пахать? Или креветка — давать молоко? Или тунец — шерсть? Нет! Рыбы, а также птицы, сотворены, чтобы мы их ели.
После этих слов воцарилось молчание. Вскоре ужин был доеден, и мы вознамерились попрощаться с семейством Ашутти.
— О боже! Не ослышался ли я? Какой стыд! — воскликнул Nonno[6] в пароксизме благородного гнева. — Что такого я сделал, что вы не хотите остаться? Нет, мне не вынести этого позора! С тех пор как Калабрия зовется Калабрией, ни один калабриец не слыхал подобного оскорбления. Вам нужно ехать? Почему вам нужно ехать?
Тщетно мы пытались успокоить разбушевавшегося патриарха. Как! Мы провели три дня в Гераче, три в Реджо, два в Бова и Стило и ни одного дня в Ветере! Отец семейства мрачно молчал, внучата умоляли; но гневный старый джентльмен, настучавшись кулаком по столу и попинав мебель, наконец яростно развернулся и бросился вниз по лестнице, оставив нас в полном замешательстве.
Что за несносный этот дедушка Ашутти!
18 августа 1847
II
Албания
(1848)
Джорджио и вежливый почтмейстер
На Джорджио, моего драгомана, повара, слугу, переводчика и проводника, у меня никогда не было причин жаловаться. Он владеет всевозможными языками, свободно говорит на десяти из них — талант, обычный для многих греков, путешествующих на Востоке, а мой Джорджио родом из Смирны.
Его лицо несколько напоминает те странные лица львов или грифонов, которые можно видеть на дверных молотках и ручках ваз, а форма нижней челюсти говорит о том, что лучше не испытывать долго его терпение.
По утрам Джорджио бывает рассеян и склонен вспоминать разные случаи из прошлого. После полудня его замечания становятся все более отрывистыми и нравоучительными — чтобы не сказать мрачными. Всякий признак нерешительности и колебания выводит его из себя. Необходимо следить за настроением слуги, от которого зависит ваше благополучие, и лучше всего не раздражать его попусту, потому что у хорошего драгомана много дел помимо капризов и беспокойств его нанимателя…
В Греции не принято затягивать утро большим и сложным завтраком, как то бывает у северян. Хорошей чашки кофе с бутербродом, как правило, достаточно. Зато перед отправлением обычно остается несколько свободных минут, чтобы сделать какую-нибудь зарисовку.
Обитатели Енидже так невозмутимы, что трудно понять, о чем они думают. Окраины этого города являют собой сельский и совершенно безмятежный вид, зато внутри намешано много всякой всячины, способной увлечь карандаш художника.
Когда мы с Джорджио на прощание пили кофе с почтмейстером, я неловко наступил на чашечку красивой трубки. Эти чашечки — что притаившиеся змеи для близорукого человека, они обычно находятся на значительном расстоянии от курильщика, живущего на другом конце невероятно длинного чубука.
Хрусть! Чашечка трубки раскололась — но никто не пошевелился. Единственной реакцией было извинение вежливого мусульманина, которое — в переводе Джорджио — звучало так:
— Гибель этой трубки при обычных обстоятельствах действительно могла бы быть огорчительна. Но в друге каждый поступок прекрасен.
Эта речь живо напомнила мне поучение итальянца сыну, покидающему родной дом:
— Если в компании кто-то наступит тебе на ногу и скажет: “Прошу прощения”, отвечай так: “Напротив, мне было очень приятно!”
14 сентября 1848
Неистовый дервиш
Ближайшие окрестности Тираны изумительны. Едва выехав из города, вы оказываетесь посреди очаровательных мирных равнин, по которым бегут чистейшие реки.
Все утро я провел, не выпуская из рук карандаша, на Эльбасанской дороге, откуда открывается великолепный вид на Тирану. Вереница крестьян, возвращавшихся домой с базара, дала мне возможность сделать зарисовки их костюмов. Из тех лиц, которые оставались доступны взору — большая их часть была закутана мусульманскими покрывалами, — несколько показались мне симпатичными, но остальные были измождены трудом и заботами.
Я заметил также дервишей, носящих высокие остроконечные шляпы из фетра и черные хламиды…
Ночью, едва я удалился в свою комнату, похожую на свиной хлев, задул свечу и приготовился заснуть, как вдруг скрежет ключа, поворачивающегося в замке соседней комнаты, привлек мое внимание. Внезапно моя гнусная комната осветилась лучами света, проходившими через громадные дырки в стене у меня над головой. В то же самое время какой-то жужжащий, свистящий звук, сопровождающийся невнятным бормотанием, заполнил мой слух.
Желая понять, что происходит, я осторожно, избегая являться в открытом проломе, приник к маленькой щели в стене, разделявшей наши комнаты. И что же я увидел?
Ну, конечно, одного из тех безумных дервишей, которых я приметил на дороге накануне. Он выполнял один из своих обычных трюков — вращался и кружился на месте, причем делал это в одиночестве, исключительно для своего развлечения. Он кружился сперва на ногах, а потом, наподобие двери на петлях, sursonsеant[7], и предавался прочим столь же благочестивым гимнастическим упражнениям.
Притаившись за стеной и немного побаиваясь своего эксцентричного соседа, размахивавшего по комнатке своей палкой с медной ручкой, я ждал, чем же кончится это необыкновенное представление.
Кончилось оно очень просто. Старый шут постепенно, как юла, остановился в своем вращении, достал веточку винограда, съел ее, растянулся на подстилке и уснул!
28 сентября 1848
Господин Тик-Ток
В украшенном резьбой и цветными арабесками коридоре, куда привела меня широкая лестница, толпилось множество слуг и домочадцев. Мое рекомендательное письмо было отнесено бею, и я почти сразу получил приглашение войти.
Приемная представляла собой квадратную комнату с тремя окнами, в одном из углов которой на диване располагался Али-бей, правитель Кроя — молодой человек лет восемнадцати, одетый в обычный синий мундир или сюртук, который носят турецкие офицеры и вельможи. Вскоре целый отряд вооруженных слуг в каких-то юбочках по приказанию бея отвел меня в отведенную мне комнату. Юного бея, по-видимому, увлекла возможность оказать гостеприимство неизвестному франку.
Моя спальня оказалась комнатой в настоящем турецком вкусе: по трем ее сторонам были устроены низкие мягкие ложа; высокий резной деревянный потолок, деревянная ширма с наброшенным сверху полосатым полотенцем, развешенные по стенам ружья, пистолеты и лошадиная сбруя, очаг, шкафчики, многочисленные ниши, окна с зелеными, оранжевыми и синими витражами — все это представлялось почти немыслимой роскошью для столь отдаленного места, как Кроя!
Нелегким делом было освободиться от опеки одетых по полной форме десяти албанских слуг, которые стояли в почтительном внимании, выжидая, и, как только я проявил намерение разуться, они разом бросились ко мне и были так разочарованы моим отказом принять их помощь, что я должен был объяснить им через Джорджио, что мы, франки, не привыкли к ежеминутным услугам и я буду весьма обязан, если они оставят меня в покое.
После того как мы переоделись, бей прислал слугу сказать, что ужин будет подан через час — бей ужинает на закате — и он был бы рад провести это время в моем обществе. Я занял место на софе рядом с маленьким повелителем, тем временем как Джорджио, устроившись на полу, служил переводчиком нашей беседы.
Сперва Али-бей был немногословен, но вскоре, разговорившись, засыпал меня вопросами о Стамбуле и, между прочим, о франках, — разные виды которых он очень смутно различал. Наконец, когда беседа стала увядать, ему пришла охота поговорить о судах без парусов и каретах, которые двигаются без лошадей.
Чтобы доставить ему удовольствие, я нарисовал пароход и железнодорожный вагон. Он спросил, издают ли они шум при движении, на что я ответил наилучшим образом, постаравшись изобразить звуками оба эти изобретения: “Тик-ток, тик-ток, тик-ток, токка, токка, токка, токка-ток!” (крещендо) и: “Плих-плюх, прих-плюх, плих-плюх, бум-бам!” — для паровоза и парохода соответственно.
Это безыскусное звукоподражание доставило Али-бею столь огромное удовольствие, что он откинулся на диван и разразился столь неудержимым смехом, какого от турка я еще никогда не слышал. Должно быть, в наказание за мои грехи, я нежданно-негаданно снискал такой успех, что был вынужден повторять мой номер до тех пор, пока окончательно не выбился из сил.
В качестве вознаграждения этот замечательный маленький паша предложил мне посмотреть маленькую немецкую коробочку для письменных принадлежностей с литографией певицы ФанниЭльсер на крышке (цена которой была, вероятно, три шиллинга в базарный день). Это сокровище было внесено личным секретарем под охраной двух вооруженных солдат и, по-видимому, рассматривалась как редкая диковинка.
По окончании нашей высокоинтеллектуальной беседы я удалился в свою комнату и был рад вкусить принесенный нам легкий ужин, перед тем как лечь и отойти ко сну.
29 сентября 1848
Ужасный старик из Авлоны
После того как мы пересекли большой поток, наш путь лежал вдоль череды высоких холмов; местность становилась все более обжитой и веселой, и наконец около часа пополудни мы достигли деревни Паласа. После хорошего утреннего перехода мы остановились на площади или просто поляне возле какой-то захолустной церкви, давно нуждавшейся в ремонте.
Несколько албанцев отдыхали в тени деревьев, и мой проводник Анастасио вскоре оказался окружен несколькими соотечественниками, увлекшими его в свой кружок. По-видимому, они сообщили ему какие-то дурные новости, потому что он изменился в лице и, стиснув руки, что-то воскликнул несколько раз с выражением истинной скорби в голосе.
Причиной этой скорби, как он рассказал, была весть о смерти одной из его родственниц в его деревне Вуно — умерла девушка восемнадцати лет, чья изумительная красота и добронравие сделали ее маленькой королевой деревни. Увы, сказал нам Анастасио, моя деревня никогда уже не будет для меня прежней после этой потери.
— Я любил ее всем сердцем, и, если бы мы поженились, наша жизнь была бы самой счастливой в мире!
Высказав это, он попросил извинить его за этот порыв печали и, охватив руками голову, уселся неподвижно с видом, выражавшим глубину постигшего его горя.
Тем временем я почувствовал, что отдохнул и настало время двигаться дальше. Едва я это сказал, как Анастасио с быстротой молнии вскочил на ноги и устремился к группе женщин, идущих нам навстречу сквозь рощицу оливковых деревьев. Одна из женщин, кажется, интересовала его больше остальных.
Как я понял, и она, в свою очередь, была взволнована этой встречей. Вскоре они уселись вместе и принялись беседовать с оживленностью, убедившей меня, что эта женщина была если не сестрой, то близкой родственницей или другом этому сраженному несчастьем жителю Вуно.
Наконец наши мулы были нагружены и пришло время продолжать путь, но албанка медлила в нерешительности. Никогда я не видел девушки прекрасней; каждая ее черта была верхом совершенства. Но в выражении ее лица сквозила какая-то печаль, трагическая обреченность. Черные как вороново крыло волосы свободно струились по ее прекрасным плечам и шее, и вся она с головы до ног являла собой олицетворение спокойной и величавой грации. Она была одета в открытый греческий жакет с красными узорами, длинную юбку с множеством складок и алый передник, украшенный вышивкой, — наряд, который ей чрезвычайно шел.
Девушка казалась образцом совершенной красоты; стоя, она почти не сгибалась под тяжестью своей ноши; лицо ее было наполовину в тени от белоснежного платка, небрежно накинутого на кудри. Когда мы покидали Паласу, она куда-то исчезла, но вскоре появилась вновь и сопровождала Анастасио на протяжении целой мили по дороге, ведущей сквозь оливковые рощи. Когда она наконец рассталась с ним и повернула назад, на ее лице было выражение такой горестной печали, которой нельзя было не сочувствовать.
— Ах, синьор, — сказал Анастасио, — эта девушка должна была стать моей женой, но ее выдали замуж за ужасного старика из Авлоны, который ненавидит ее, и она его ненавидит, так что они обречены быть несчастными всю свою жизнь.
— Corpodi Bacco[8], Анастасио! — воскликнул я. — Разве ты не рассказывал мне час назад, что должен был жениться на той девушке, которая умерла в Вуно?
— Верно, синьор; но ее родители были против свадьбы, так что я перестал и думать о ней. Лишь теперь, когда она умерла, я снова загрустил. Что до Фортины, девушки, которая только что ушла, то лишь ее одну я любил больше всех на свете!
— Почему же ты не женился на ней? — спросил я.
— Потому что, потому что… — отвечал расстроенный Анастасио. — Потому что у меня уже есть жена в Вуно, — да, синьор, и ребенок шести лет!
23 октября 1848
III
Корсика
(1868)
Человек, проглотивший жандармов
В пять часов утра Петер, мой возничий, лошадь, поклажа, мой большой альбом, одежда и провизия на день — все готово. Вскоре к нам присоединился господин Куэнца, тоже с полной корзинкой еды, и мы отправились в горы. Свернув с большой дороги, наша экспедиция углубилась в лес пробковых деревьев.
Пейзажи вокруг были весьма приятные, умиротворенные. Пробковый лес прекрасен и структурой своих густолиственных крон, и темно-красным цветом стволов, с которых была снята кора. Господин Куэнца рассказал, что ему принадлежат четыре тысячи деревьев в этом лесу, каждое из которых приносит коры на десять су в год.
Достигнув подножья холмов, в этот час еще покрытых туманом, мы стали подниматься вверх по одной из тех второстепенных дорог, которые на Корсике зовутся routesforestifrs[9]. Эта дорога изгибалась и кружила по крутому склону; никакого ограждения или парапета, разумеется, не было, и зрелище колес повозки, катившихся в каком-то дюйме от края пропасти, внушило мне такую тревогу, что я решил облегчить труд мулов и, соскочив с нее, пошел пешком.
Мой спутник, мэр городка, был в самом веселом расположении духа и беспрерывно рассказывал разные истории. В пути мы встретили какого-то диковатого вида человека, пасшего двух или трех коз на склоне горы; он помахал рукой господину Куэнца с высокомерно-покровительственным видом, совершенно не походившим на то покорное уважение, какое, как я заметил, выказывали мэру другие крестьяне.
— Этот бедняга, — заметил господин Куэнца, — вполне безобидный сумасшедший; в настоящий момент его мания состоит в том, что он считает себя королем Сардинии — поэтому он так величав.
Некоторое время назад несчастного преследовала намного худшая идея фикс. Он думал, что по нечаянности проглотил двух жандармов! Единственным средством от этой напасти было ничего не есть — чтобы уморить голодом врагов, сидящих у него внутри. Этого средства он придерживался с такой настойчивостью, что чуть не уморил самого себя.
Но однажды, уже полумертвый от истощения, он вдруг воскликнул: “Ecсo, tuttiduesonmortidifame! — Наконец-то! Оба подохли от голода!” — после чего повеселел, снова стал есть и работать как ни в чем не бывало.
24 апреля 1868
Последняя поездка министра
Вскоре после полудня я отправился в Бастелику, лежащую в двадцати километрах от Кауро. Неистовый Петер, который все утро в своем обычном припадке буйства ругал на чем свет стоит и лупил лошадей, к этому времени успокоился. Он сказал мне: “В деревнях меня часто спрашивают, кого я везу, и я всегда отвечаю, что вы Ministro delle Finanze — министр финансов.
— Но почему ты говоришь такую немыслимую вещь?
— Ну, отчасти потому, что вы носите очки и вид у вас очень умный, — отвечал он, — ну, и потом, нужно же что-то отвечать!
Министр финансов представлялся мрачному Петеру высоким идеалом земного величия. Он часто рассказывал, как вез знаменитого господина Аббатуччи, покойного министра финансов, в его сельскую усадьбу в Зикаво.
Однажды, когда мне нужно было поподробней разузнать о дороге в те места, я спросил:
— А каким путем ехал господин Аббатучии — мимо Санта-Мария-Дзики или через деревню Биккизано?
— Он ехал через Гроссето мимо Санта-Мария, — последовал ответ.
— Путь из Аяччо в Зикаво долгий, — заметил я. — Где останавливался министр? В Гроссето или в какой-нибудь другой гостинице?
— Нигде, — ответил Петер. — Non si ffermò punto, andava a giorno e notte — он не останавливался, ехал и днем и ночью. Era mortissimo, ce Ministro delle Finanze, e non era che sue cenere chi si portava a Zicavo — Он был мертвее мертвого, этот министр финансов, я вез только его прах из Аяччо в Зикаво.
3 мая 1868