Роман
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2009
ВСПОМИНАЯ ЛАМПЕ[1]
Моим детям. А также Рафаэлю К., рассказавшему мне про Лампе, о котором я забыл.
Февраль 1802 года. Начиная с сегодняшнего дня и впредь более не вспоминать имени Лампе. Иммануил Кант Записная книжка |
1
Восемнадцатого февраля 1802 года Мартин Лампе проник через черный вход в дом Канта в Кёнигсберге и ранил его слугу Кауфмана, нанеся ему несколько ударов по телу и лицу прусским армейским тесаком.
Картина, представшая взору кухарки, — а ведь рука этой женщины ни разу не дрогнула, когда приходилось пускать кровь разным живым тварям, — потрясла ее. Кауфман лежал навзничь на длинном деревянном столе для приготовления пищи. Ноги без башмаков свисали вниз. Тесаком ему отрубили ухо, которое теперь болталось на тонкой полоске окровавленной кожи. Другим ударом рассекли щеку, так что она напоминала кусок свежего мясного филе. Почерневшие от табака оскаленные зубы придавали лицу сходство с карнавальной маской. Пострадал и живот: на полурасстегнутом камзоле зияла дыра размером в ладонь, рубашка насквозь пропиталась кровью, хотя рана казалась не слишком глубокой. В отличие от той, которая тянулась от бедра к паху: из нее как-то неправдоподобно быстро вытекала темно-красная жидкость.
Всегда бледная кожа Кауфмана пожелтела, сравнявшись цветом с воском свечи, которую держала госпожа Фолчер. Его правая рука судорожно сжимала смятую страницу «Газеты Гартунга» за прошлую неделю. Остальные страницы, забрызганные кровью, рассыпались по полу. Невероятно, что в таком сухом и тощем теле было столько крови. При своем невысоком росте, подумала кухарка, он весил килограммов пятьдесят пять, не больше. И тут же прикинула в уме, сколько литров драгоценной жидкости содержится в ней самой. Она содрогнулась. Госпожа Фолчер была вдвое толще слуги Кауфмана.
***
Было десять часов вечера. Профессор Кант почивал в своей постели. Вот уже несколько месяцев он ложился спать раньше обычного. Госпоже Фолчер ни на мгновение не пришло в голову закричать или громко позвать на помощь. Пока она служит кухаркой в этом доме, она не позволит себе потревожить сон хозяина. Даже если случится пожар.
Кухарка встала на цыпочки и трясущимися руками дотянулась до шкафчика со специями, где хранила еще и многочисленные бутылочки, содержимое которых известно было ей одной. Госпожа Фолчер сделала большой глоток коньяка, припасенного на случай, когда надо опалить птицу. Затем осторожно приблизилась к Кауфману и сразу заметила, что грудь его слегка вздымается. Он еще дышал. Да, кажется, чуть раньше она даже слышала слабый стон. Необходимо позвать врача. Несчастный изойдет кровью, если ему срочно не наложить жгут и не заняться его глубокими ранами. Кухарка была в одной ночной рубашке. А на улице в такой час наверняка холодно.
Госпожа Фолчер в страхе застыла на месте. Ей вдруг подумалось, что злодей, учинивший зверскую расправу над Кауфманом, мог все еще находиться в доме. Но где именно? Не прошло и пяти минут с того момента, как здесь, в нижнем этаже, раздался грохот. Ее комната располагается как раз над кухней, хотя окна выходят на южную сторону. Кухарка вскочила с постели, едва заслышав непонятный шум. Она засыпала не сразу, подолгу раздумывая над тем, что приготовить на следующий день да что с утра пораньше заказать на рынке.
Госпожа Фолчер вооружилась топориком с короткой рукояткой, которым пользовалась, чтобы разрубать бульонки или большие куски мяса. Убийца мог притаиться в любом углу. Того и гляди выскочит из темноты и перережет ей горло. Яснее ясного, что у него не было времени выбежать на улицу. И уж тем более укрыться в спальне господина Канта. По крайней мере, она на это надеялась. Не хотелось даже думать о том, что может сотворить злодей с хозяином — беззащитным, спящим сном праведника. Хотя лучше умереть сразу, от одного удара. Уж кому-кому, а ей это прекрасно известно. Можно сказать, сама такими делами всю жизнь занимается. Ей никогда не нравилось мучить несчастных животных, которые потом попадали на кухню. В конце концов, господин Кант старый человек, уже достаточно пожил на свете. Сколько ему? Шестьдесят пять? Семьдесят? Точно она не знала. Хотя всячески старалась поддерживать в нем силы своими супами и здоровыми кушаньями…
Внезапно послышалось звяканье посуды, и кухарка застыла как вкопанная. Звук донесся из кладовой. Там он, точно там! И это не крыса. От крыс звуки другие. По-видимому, человек, напавший на Кауфмана, неловким движением задел стопку чистых тарелок. Что ж, придется туда заглянуть. Не хочется получить удар ножом в спину при попытке выскользнуть из кухни.
Ступая медленно и осторожно, госпожа Фолчер направилась в кладовую. Она старалась двигаться бесшумно, чтобы притаившийся там злодей не разгадал ее планов. Дверь была открыта.
Вот куда шмыгнул этот трус, совершив свое злодеяние! Теперь она в этом не сомневалась. Кухарка схватила свечу, капля воска обожгла ей левую руку. Сжав покрепче топорик — надежное и острое оружие, — она шагнула в знакомую темноту.
Кладовая представляла собой узкое и длинное помещение, по обе стороны которого тянулись полки. Тучная фигура госпожи Фолчер отбрасывала на высокую стену гигантскую тень. С железной перекладины уныло свисали куриные тушки. Дальше тянулись ряды копченых колбас и прочих мясных припасов. Обсыхал недавно запеченный окорок. Словно отмеряя секунды, с него падали в фаянсовую миску звонкие янтарные капли. Кладовая была полна. Каждый день за столом философа непременно обедают гости. Вкусы Канта просты, но в отношении еды он требователен. Был и остается гурманом.
Кухарка приблизила подсвечник к мешкам с картошкой и луком. Два огромных кочана капусты, лежащих один на другом, заставили ее вздрогнуть: померещилось, будто это две отрубленные головы в белых париках. Затем она скользнула по проходу вдоль полок с формами для пудинга и выпечки. А вот и сервиз — эта стопка тарелок и звякнула, когда кто-то ненароком задел ее несколько секунд назад. Никого нет, и все вроде на месте. Разве что Петра, служанка, забыла убрать в ящик один из длинных остроконечных ножей для разделки индюшек и фазанов. Кухарка не раздумывая и его прихватила на всякий случай: ежели, не дай Бог, душегуб, который, считай, прикончил слугу Канта, накинется и на нее, одного топорика может оказаться мало. Нож так и норовил выскользнуть из ладони, ведь большим и указательным пальцами приходилось держать еще и свечу. Но если что, она ее мигом бросит, чтобы орудовать двумя руками.
В глубине кладовой находилось небольшое помещение, обитое листами цинка, — там хранили сырую рыбу и мясо. На лето сюда приносили несколько ледяных глыб. Само собой там его, злыдня, и нужно искать.
Забыв страх, кухарка метнулась на порог ледника. Сразу повеяло холодом. Накануне сюда поставили ящик со снегом, теперь уже превратившимся в лед. Госпожа Фолчер вытянула руку и осветила комнату.
***
В самом дальнем углу, скорчившись, лежал человек.
Он спрятал голову в колени и закрыл лицо окровавленными руками. Спина слегка подрагивала. Поняв, что его обнаружили, он перестал сдерживаться и прерывисто всхлипывал.
Тесак, которым он искалечил Кауфмана, валялся рядом на земляном полу. Сразу было видно, что снова пустить его в ход он не в силах. Морщинистые старческие руки дрожали. Он прижимал к груди несколько рукописных листов, сложенных пополам и перепачканных кровью, словно ради этого сокровища он и проник в дом.
Услышав сдавленные возгласы кухарки, неизвестный, похоже, очнулся. Поднял голову и отважился взглянуть на нее сквозь прижатые к лицу пальцы. Перед ним стоял бесформенный призрак! Ему всегда внушало отвращение круглое прыщавое лицо госпожи Фолчер. Но теперь, со всклоченными седыми космами, без привычного белого чепца, придававшего ей командирский вид, выглядела она преуморительно. Расплывшаяся фигура, обтянутая старой ночной рубашкой, ноги без чулок и белые икры — при других обстоятельствах он бы не удержался от смеха.
— Мартин Лампе! — изумленно воскликнула госпожа Фолчер, лишь только человек поднял голову и глянул на нее пустым и отрешенным взглядом.
2
Кауфман поступил на службу к Иммануилу Канту всего десять дней назад. Мартина Лампе, прослужившего у него почти четыре десятка лет, уволили после какой-то непростительной оплошности, переполнившей чашу терпения философа. Какой именно, Кант так никогда никому и не расскажет. Как ни любопытствовали его друзья и прислуга.
Первые дни показались Кауфману полным кошмаром. Он ловил недоверие и еле сдерживаемое раздражение, которые излучали глаза нового хозяина, голубые и прозрачные, как вода. Непростое это дело — служить самому знаменитому человеку в Кёнигсберге. Все пороки и привычки давно успели накрепко укорениться в его своенравной голове. И он ни за что не желал, да уже и не мог изменять ритм своей жизни и ее уклад.
Профессор Кант, было сказано новичку, чувствует себя без старого слуги как без рук, хотя кашу заварил он сам, никто его не неволил. Отвлекшись на краткий миг от возвышенных размышлений, оторвав взгляд от дорогих его сердцу бумаг, он принял важнейшее решение: выставить на улицу слугу, который состоял при нем в течение долгого, пожалуй, даже слишком долгого времени.
Перед Кауфманом словно воздвиглась неодолимая стена — без малейшей щелки и вдобавок гладкая. Положим, к привычкам философа можно и приспособиться, проявив самоотверженность и упорство, но все равно на это уйдут месяцы. Взять, к примеру, распорядок дня Канта, неизменный, как ось вращения Земли. Малейшее отклонение или задержка способны вызвать мгновенную вспышку ярости. Любые перемены и неожиданности — для хозяина настоящая пытка.
Всякое движение слуги должно быть выверенным, всякая вещь — лежать на своем месте, и упаси Бог нарушить обстановку, к которой Кант привык, как старая канарейка привыкает к каждому миллиметру своей клетки. Ритуал пробуждения установлен раз и навсегда, количество воды в чайнике для утреннего чая отмерено точно, письменные принадлежности на столе лежат в строго определенном порядке.
***
В первый день своей службы Кауфман сильно нервничал. Близкий друг и бывший ученик Канта Васянский взял на себя труд просветить нового слугу относительно его будущих обязанностей. Несколько дней подряд этот господин, служивший дьяконом в соборе, шаг за шагом вместе с Кауфманом двигался по длинному списку причуд Канта, которые годами наблюдал сам или узнавал со слов того же Лампе и друзей философа.
Васянский представил Канту нового слугу в среду после обеда. Момент оказался неудачным, и дьякон уже пришел было в отчаяние. Скольких трудов стоило ему привезти Кауфмана из Бреслау, а теперь, похоже, дело провалилось! Однако следующий день прошел вполне благополучно. Если не считать того, что за ужином у Канта вырвалось резкое замечание, когда он увидел солонку справа от тарелки с куриным бульоном, который вот уже год как ему подавали каждый вечер. Он смотрел на солонку с отвращением, словно видел перед собой таракана или ящерицу. Но Кауфман тотчас заметил свою оплошность и действовал спокойно и быстро. Шагнул к столу, наклонился, сделав вид, будто расправляет скатерть, взял солонку и поставил у левой руки философа.
Старый профессор затрясся от возмущения.
— Соль — нет! — наконец прошипел он, брызгая супом и задыхаясь от бешенства.
По счастью, к восьми часам — в это время Кант, если позволяла погода, на несколько минут выходил в сад размять ноги — он успокоился. Васянский последовал за ним. Профессор ни словом не упомянул об истории с солонкой. Наоборот, как будто между прочим, сказал другу:
— Думаю, из Кауфмана, несмотря ни на что, выйдет толковый слуга.
— Я был бы просто счастлив, профессор. В вашем возрасте и при ваших ученых занятиях, столь важных для всего просвещенного общества, вам не следует тратить силы на заботы о слугах.
— А на что мне следует тратить силы? Ведь речь идет о моем доме, дорогой Васянский. О моей жизни, вернее о том, что от нее осталось, — и добавил дрогнувшим голосом: — Кто бы мог подумать, что в таком возрасте со мной случится нечто подобное?
— Поверьте, тут нет никакой трагедии, — теперь Васянский говорил более уверенно, — я, например, чтобы недалеко ходить, начиная с лета уволил уже двух слуг. Первый прихватил с собой довольно дорогой канделябр, а второго мне пришлось выставить вон, потому что, вернувшись как-то утром из поездки, я обнаружил его сладко спящим в моей постели.
— Да, но вы не такой, как я, мой дорогой друг. К счастью, вы другой. Если бы со мной случилось что-нибудь в этом роде, меня бы уже давно не было на этом свете.
***
Старые слуги Иммануила Канта приняли новичка хорошо, хотя и не без настороженности. И кухарка, и горничная сразу же оценили его такт и здравомыслие, резко контрастирующие с неуклюжестью и зловредностью Лампе. Сколько неприятностей было от него в доме на Принцессинштрассе!
Сразу чувствовалось, что Кауфман успел послужить у важных господ. По слухам, он, как и Лампе, был из военных. И, надо полагать, пообтесался, пока ходил в денщиках у офицеров. А Лампе, тот ведь так и остался рядовым, хотя к тому времени, когда вышел в отставку, мог бы по выслуге лет вполне стать капралом.
Кауфмана поразил невысокий рост хозяина. Он прикинул: от силы футов пять, еще пониже будет, чем он сам. Привыкший к внушительному виду офицеров-аристократов, от рождения умевших командовать, он ожидал увидеть представительного господина, внешность которого соответствовала бы великой славе ученого. Но он во всю свою жизнь не встречал человека более худого и высохшего. Только лицо его выглядело живым: выразительный и проницательный взгляд, насмешливый и чувственный рот. Рот, созданный для изысканных блюд и легких вин, а также светских бесед, приправленных тонкой иронией.
Кауфман впервые встретился с Кантом в среду после обеда — профессор возвращался с часовой прогулки по окрестностям и, казалось, несмотря на холодную и мокрую погоду, ему было жарко.
— Профессор, — обратился к нему Васянский, делая шаг навстречу, — я хотел бы представить вам вашего нового слугу, Петера Кауфмана.
Они стояли на веранде, рядом с комнатой, в которой хозяин дома прежде проводил занятия, а теперь использовавшейся лишь в исключительных случаях. Канта утомляли разговоры — за свою долгую жизнь он успел наговориться. Поэтому с некоторых пор удостаивал краткими беседами разве что торговцев или ремесленников, которым хотелось услышать из первых уст некоторые теории, касающиеся людских обычаев или, скажем, астрономии. Кант только что поднялся по лестнице, из носа у него шел пар. Он гулял в одиночестве, чтобы избежать необходимости говорить, а значит, дышать через рот, ибо считал, что это страшно вредно для здоровья.
Васянский увидел, что на благородном челе блестят крошечные капельки пота, и всполошился. Наверное, учитель еще не заметил выступившей не по погоде испарины. Он ведь всегда боялся вспотеть.
— Кауфман? Не знаю такого. — Кант взмахнул рукой в знак того, что и не желает ни с кем знакомиться, по крайней мере сейчас, в данный момент. А возможно, не желал бы знакомиться никогда.
Прежде он никого так не встречал, вел себя учтиво и приветливо, по крайней мере здоровался. Затем, случалось, забывал о посетителе или, сославшись на занятость, исчезал, прервав того на полуслове. Васянский решил было проявить настойчивость, в то время как Кауфман ждал у него за спиной, готовый в случае чего ретироваться. Наверное, они выбрали неудачный момент для знакомства. Наверное, следовало чуть погодить, дня два-три. Чтобы профессор свыкся с мыслью о новом слуге. Справился с первым этапом «скорби». Не так ли называется естественная психологическая перестройка, которой подвергается человек, лишившийся спутника всей своей жизни? Минуло всего четыре дня с тех пор, как приключилась история с Лампе. «Это дело деликатное», — предупредил Васянский Кауфмана. Между тем холод усиливался. Ледяной ветер раскачивал голые ветви деревьев. Новому слуге хотелось только одного — как можно скорее зайти в дом. У него окоченели ноги.
— Я позволю себе напомнить вам, профессор, что с нынешнего дня…
Взгляд Канта омрачился, и лицо его, обычно спокойное, исказилось страданием. Он растерянно уставился на свою трость, как будто она ему вовсе не принадлежала. Деревья в саду, где он знал каждый сантиметр, сейчас казались ему чужими. Даже стены собственного жилища не будили в душе ни отклика, ни воспоминаний. Он чувствовал что-то похожее на головокружение, словно его перевернули и поставили вверх ногами. Васянский понял, что это приступ — провал памяти, один из тех, что порой случались у Канта и во время которых он путал события и время, когда они произошли.
— Где Лампе? — тревожно прервал он своего друга и подошел к нему, словно собираясь поправить воротник пальто. — Нет, не может быть… Неужели мой слуга умер? Скажите мне, ради Бога, правду!
— Нет-нет. Никто не умирал. Не волнуйтесь, дорогой профессор. Позволю себе напомнить, что вы сами его уволили.
Кант несколько раз растерянно качнул головой из стороны в сторону. Он не слушал, что говорит ему Васянский. Кто он такой, чтобы говорить ему, что реально и что нет, что истинно, а что должно считать заблуждением? Он прошел мимо Васянского и нового слуги, не глядя на них и повторяя:
— Лампе не может умереть.
И растворился в полумраке комнаты для занятий, продолжая убеждать себя самого:
— Лампе не может умереть.
3
Кант всю жизнь рано ложился спать. Ровно в десять вечера — изо дня в день, из года в год.
Без четверти десять слуга Лампе появлялся в дверях кабинета, где профессор Кант к этому времени уже листал какую-нибудь не слишком серьезную книгу, например, по вопросам техники или религии, и с порога тоном командира, отдающего приказ на поле боя, объявлял:
— Пора.
— Что? Что пора? — С годами профессор стал плохо слышать, к тому же ему нравилось выводить слугу из терпения.
— Без четверти десять!
Лампе давно уже не добавлял слов «господин» или «профессор», не использовал и других формул вежливости, как раньше. Виной тому была привычка или, лучше сказать, особая близость их отношений, а может, и характер слуги. Главное, ритуал оставался неизменным: будя хозяина по утрам или объявляя, что пора спать, Лампе вел себя решительно и резко. Его слова звучали отрывисто и сурово, как слова приказов, которые в пору солдатской службы немилосердно терзали его барабанные перепонки.
На Канта они производили именно то действие, на какое рассчитана военная команда: следовала немедленная реакция, слепое повиновение. Философ не позволял себе помешкать хотя бы секунду. Как только Лампе объявлял, что уже без четверти десять, Кант тотчас откладывал книгу, поднимался из-за стола и направлялся в свою комнату на первом этаже. Лампе, навытяжку, с пустым взглядом, ожидал, пока профессор выйдет за дверь. Он слегка напоминал тюремного надзирателя, который явился за заключенным, чтобы отвести того в комнату для свиданий. Он следовал за хозяином на расстоянии трех шагов — ни шагом больше, ни шагом меньше. Недаром он служил в прусской армии, слывшей в ту пору самой дисциплинированной в мире.
***
Комната Канта была небольшой, скудно обставленной и непохожей ни на одну спальню Кёнигсберга.
Во-первых, здесь круглый год поддерживалась более или менее одинаковая температура. Зимой Кант запрещал разводить в комнате огонь. Весь остальной дом отапливался, а его спальня — нет. Окно всегда было закрыто, за исключением нескольких минут по утрам, когда профессор в комнате для занятий читал лекции, хотя иногда не разрешалось даже это: из-за цветочной пыльцы ему тяжело дышалось во сне, а однажды на белой салфетке, покрывавшей прикроватную тумбочку, он обнаружил комара.
Во-вторых, в спальне постоянно царил мрак. Профессор желал, даже требовал, чтобы там было абсолютно темно. Светильники отсутствовали: воск, как он считал, дурно сказался бы на его отдыхе. Если, не дай Бог, какие-то чрезвычайные обстоятельства вынуждали его покинуть ночное пристанище, Кант пользовался веревкой, натянутой между ножками кровати и дверью. Открыв дверь на ощупь, дальше он ориентировался по слабому свету свечи, всю ночь горевшей в небольшой зале, в которую упирался коридор.
Еще одной особенностью комнаты, где спал Кант, была, как мы сказали, крайняя скудость обстановки. Шкаф для постельного белья, плетеный стул, на который философ складывал одежду, и, конечно, простая кровать из покрытого лаком дерева. Кант терпеть не мог зеркал. Чтобы увидеть себя, ему достаточно было взглянуть на Лампе. Лампе словно возвращал профессору его же взгляд, его выражение лица, даже само его лицо. По крайней мере, когда они оставались наедине.
***
Едва профессор переступал порог своей комнаты и закрывал дверь, Лампе оживал. Он никогда не желал своему хозяину ни спокойной ночи, ни хороших снов. Здесь это было не принято. Кант, в свою очередь, тоже не говорил ему ни слова перед тем как закрыть дверь и начать раздеваться. Они молча расставались на несколько часов.
Ровно в десять хозяин опускал веки и мгновенно засыпал, а Лампе заходил на кухню и выпивал пару рюмок «Бишопа», английского бальзама на основе сердечных капель и молодого вина. После чего отправлялся в свою комнату в мансарде, расположенную как раз над спальней профессора. Жену, которая время от времени шила для Канта, его слуг, а также имела клиентов в городе, он обычно заставал за починкой одежды. Лампе укладывался в постель и забывался сном под тихое бормотание, которым жена сопровождала работу. Мартин Лампе спал мало и плохо, даже в подпитии.
Порой он просыпался среди ночи — мокрый от пота, в тревоге. Его осаждали бессвязные образы: лицо профессора и его голос, прежде всего голос, выговаривающий ему — мол, что-то он не так сделал, — огромные кухонные котлы, солдатские кафтаны, эполеты, перевязи, оружие, полевой лазарет, разорванные и перепачканные кровью мундиры, специфический запах тел, сваленных на телеги…
Бывало, часа в два или три ночи он вставал, мучимый бессонницей, и широкими шагами обходил дом, словно нес дозор. В казарме ночного дежурного называли призраком, хотя Лампе так и не понял почему. Потом слуга зажигал керосиновую лампу и заглядывал в комнату для занятий, чтобы проверить, все ли в порядке. После чего направлялся в кабинет Канта.
Усаживался за письменный стол, за которым хозяин проводил столько часов, готовясь к лекциям, записывая свои мысли или читая. Располагал в нужном порядке чернильницу, перья, карандаши, тетради профессора, потому что ему было отлично известно — порой лучше, чем самому Канту, — где должна находиться каждая вещь. Открывал ящики и вынимал конспекты лекций или готовые рукописи. Почерк он разбирал с трудом, ведь ему и печатные буквы давались нелегко.
Грамотой он овладел во взрослые годы, но никогда ничего не читал. Чтобы одолеть название одной из книг, стоявших на полке орехового дерева справа от письменного стола, мог потратить несколько минут. И он спрашивал себя: неужели люди, живущие в разных концах света, прочитывают не только заглавие, но и всю книгу целиком, страницу за страницей? Да что уж такого написал там профессор, чтобы это могло вознаградить тяжкий труд — водить глазами по черным пятнышкам на белой бумаге?
Наверняка, размышлял он, хозяин рассказывает в своих книгах примерно о тех же вещах, о каких беседует с гостями за обедом. Если не считать погоды и температуры воздуха, — излюбленной темы Канта, с которой, как и с вопросов политического свойства, он любит начинать застольный разговор, — слуге не всегда было ясно, о чем на самом деле идет речь. Слова звучали необычно, произносились по-особому, и даже когда он понимал каждое в отдельности, смысл всей фразы ускользал от него, словно голубь из силков.
Одно необычное слово, которого Лампе никогда не слышал за порогом этого дома, сильно его заинтересовало. Гости часто, особенно одно время, повторяли его — профессор, пожалуй, реже других, но особым тоном, словно был не вполне уверен, что все они говорят об одном и том же. Лампе заметил, что это слово, как и прочие длинные и непонятные слова, хозяин не любил использовать за столом.
За столом Канту хотелось поговорить о чем-нибудь другом. Но в первую очередь послушать собеседников. Усердно и тактично он расспрашивал их о жизни, учебе, увлечениях, о том, занимаются ли они каким-нибудь спортом, играют ли в бильярд — сам профессор в юности посвящал ему немало времени, а теперь, к сожалению, почти забросил.
Разговоры, что ведут сотрапезники профессора Канта, — это небось какая-то игра, думал слуга. Вроде виста или чего другого, только здесь тасуют слова, соединяют в пары и берут за них взятки. Нужна сноровка да еще удача, чтобы тебе выпали счастливые карты или слова. В армии Лампе тоже пытался играть в карты, но всегда проигрывал. Ему не везло. Поэтому он в конце концов стал просто наблюдать за чужой игрой, неподвижно сидя на табурете в таверне. Так же неподвижно он стоял во время обедов у профессора — на случай, если надо будет наполнить вином графины или принести с кухни поднос с мясным пудингом.
Иногда обед затягивался надолго. Часа на три, а то и на четыре. Ровно в час кухарка вносила первый поднос с едой. Если к четырем уже были поданы десерт и кофе, хозяин знаком показывал Лампе, что тот может идти отдыхать.
Лампе запомнился случай, когда за столом оказалось восемь человек. Двое из них — иностранцы. Они впервые попали на обед к профессору. Тот, обращаясь к ним, начинал говорить медленнее и громче. Они же лишь поддакивали визгливыми голосами, как будто целиком и полностью были согласны с профессором Кантом. Хотя разговор шел по-немецки, Лампе понимал их плохо, только отдельные слова. А когда они переходили на родной язык, то и вовсе не понимал ни бельмеса. Впрочем, одно слово он все-таки уловил — как там его? — про-све-ще-ние. Вот: просвещение.
Но что такое просвещение?
Кухарка уходила и возвращалась — то с кроликом, то с вареным палтусом или картофелем. Он, Лампе, разделывал мясо. Почему бы им не побеседовать о том, что они едят? О кроликах, палтусе, картошке, капусте — о чем-нибудь понятном Лампе. Профессор Кант обожает потолковать о еде. После погоды это его любимая тема. Она гораздо сильнее будит его воображение и интерес, чем капризы погоды.
Но иностранцы — кажется, французы, по крайней мере так сказала кухарка, хотя что она в этом понимает? — говорили с набитыми ртами только об одной вещи, которой ему отродясь не приходилось видеть, даже за годы службы в армии. Вряд ли это самое просвещение было животным, скорее, какой-нибудь новой машиной или устройством.
А может, это секретное оружие, изобретенное французами.
4
Мартин Лампе был женат, а Иммануил Кант так и не собрался вступить в брак.
Дети у слуги родились еще в то время, когда он служил в армии. Сначала девочка, а через два года мальчик. Еще через несколько лет его жена родила недоношенного ребенка, который умер. Они так и не узнали, мальчик то был или девочка. Лампе в ту пору получил назначение в Вильну. Он был приписан к пехотному полку. А пехота всегда первой идет в бой. И первой гибнет в любом сражении.
Пруссия опять вела войну. Его товарищи гибли. Гюнтеру распороли палашом живот; Лампе видел, как долго он корчился и под конец уже не мог кричать. Эрнста разнесло взрывом, когда он сидел, прислонившись к стволу дерева, неподалеку от Лампе, но тот успел заметить вспышку и покатился по траве — у него всегда безотказно срабатывали рефлексы, по крайней мере в то время. Артур исчез в облаке дыма и пыли, поднятом неприятельской конницей: остался при наступлении на так называемой ничейной земле, не услышав многократного сигнала горна, потому что слегка оглох от взрывов. Наверняка его сбили с ног и затоптали лошади…
Был получен приказ: удерживать храбро завоеванную позицию. Они несли большие потери. И вот уже несколько дней мерзли и голодали. По какой-то неведомой причине противник прекратил обстрел, хотя было заметно движение в его войсках. Скорее всего, там ждали подходящего момента, чтобы окружить их и добить окончательно. Ближайшую деревушку полностью разгромили. Крестьян перебили, хотя кое-кому удалось убежать. Порой неведомо откуда доносился плач ребенка. Мертвые тела лежали в грязи, на порогах разрушенных домов. Большинство убитых были мирными жителями.
Сержант сильно нервничал. Он не понимал, что происходит. Они были отрезаны от своих и не получали известий с передовой линии. А когда командирам отказывает выдержка, то и солдаты теряют присутствие духа, Лампе хорошо это знал. Отсюда, сверху, картина рисовалась смутная. Если противник успешно наступает, то нет смысла и дальше удерживать позицию — их выметут в два счета. Но ведь может оказаться, что это свои напирают сзади, тогда, войдя в деревню, они найдут отличный плацдарм, чтобы перейти в наступление. Заново отстроят деревню, вернут крестьян и фермеров, и опять появится провиант для армии. Земля здесь, судя по всему, плодородная — столько овинов им попадалось по пути, и поля так аккуратно вспаханы! Значит, надо держаться. Иначе неприятель захватит деревню и укрепится в этих местах.
У них оставалось несколько оголодавших и, скорее всего, хворых овец. Ничтожно мало для трех десятков солдат, двух капралов и сержанта. Если без приказа главного штаба покинуть этот пункт и отойти к своим, можно угодить под трибунал. И вот туманным утром сержантоглядел горизонт и решил послать кого-то из солдат, чтобы доложил обстановку командованию роты, находившемуся в нескольких милях к юго-западу.
Построив солдат на площади, сержант твердым голосом объявил:
— Солдаты, настал момент, когда необходимо наладить связь с командованием. Без соответствующего приказа мы не можем оставить эту позицию ни для того, чтобы выдвинуться навстречу противнику, ни для того, чтобы отступить и соединиться с ротой. Мне требуется доброволец, который взялся бы доставить донесение.
Сержант спрыгнул с камня и стал прохаживаться между рядами солдат.
— Нужно, — продолжал он властным, но и доходчивым тоном, — прорваться через вражескую линию, добраться до штаба роты и доложить обстановку. Не буду скрывать от вас, солдаты, что в данный момент противник, возможно, стремится взять нас в кольцо. Надлежит действовать быстро и решительно — на благо отчизны.
Прошло несколько томительных минут, никто не выходил из строя.
Лампе был удивлен. А он-то думал, что, отозвавшись на призыв сержанта, добровольцы станут отпихивать друг друга локтями. Он не понимал, почему его товарищи упускают такой шанс. Разве трудно вернуться обратно тем же путем, каким они добрались сюда, и предстать перед капитаном, а то и майором, с донесением сержанта? Тут и всего-то полдня пути! Задание вроде бы не слишком рискованное. В последние дни вокруг царило затишье — совсем редко слышались артиллерийские залпы или выстрелы конных патрулей.
Мартин Лампе решил, что, раз других добровольцев нет, надо бы вызваться ему. Настал момент совершить какой-нибудь героический поступок и отличиться перед начальством. Он впервые попал на фронт и до сих пор не имел случая пострелять из ружья, разве что наугад да издали. Не видел ни одного поляка ближе чем за полверсты. А еще он часто отставал или не мог сообразить, как поступить, из-за путаных приказов или из-за того, что все вокруг нервничали. Страх окружающих действовал на него куда сильнее, чем страх быть раненым или погибнуть. Капрал поглядывал на него косо, поэтому использовал на всяких тыловых работах: помочь лекарю принять раненых или пособить поварам с обедом.
Пока сержант обводил горящим взором все три шеренги, Лампе, стоявший во втором ряду, вышел из строя и щелкнул каблуками.
— Да здравствует король! Да здравствует Пруссия!
***
У него имелась карта, однако едва пропала из виду колокольня той деревни, где остались товарищи, как он уже не мог сообразить, где находится. Компас, которым снабдил его сержант, только сбивал с толку. Синяя половина стрелки указывает на север, это ясно, а другая, посеребренная, соответственно, на юг. Если верить компасу, то юго-запад будет чуть правее посеребренного конца. Проблема в том, что проклятый юго-запад, указанный стрелкой, совершенно не совпадал с направлением, которое ему указали, когда он покидал деревню, и еще меньше — с чертой, проложенной на карте сержантом с помощью миллиметровой линейки.
Рядовой Лампе решил довериться собственному чутью. И вряд ли он сильно отклонился от заданного маршрута. Теперь он входил в лес, с церковной колокольни, на которую они с сержантом и капралом поднимались, чтобы уточнить дорогу, казавшийся темно-зеленым пятном. В округе и вправду было много лесов, и довольно густых. Две недели назад, во время наступления, они почти все время шли лесами.
Выйдя на поляну, Лампе услышал пронзительный свист, затем еще и еще. В него стреляли! Он бросился на землю. По счастью, рядом оказались кусты, в которых можно укрыться. Недолго думая, он пополз к зарослям. И тотчас заметил, что пуля задела левый сапог и оторвала каблук — теперь он едва держался. Придется его подвязать, а то далеко не убежишь. Он забрался в самую гущу, в самую сердцевину. Под прикрытием листвы извлек из ранца кусок веревки, имеющейся в запасе у каждого прусского солдата — чтобы срочно наложить жгут в случае ранения в руку или ногу и при сильном кровотечении. Хотя веревка, конечно, была недостаточно длинной, чтобы, скажем, на ней повеситься.
Пятка горела. На мгновение он представил себе, в каком отчаянном положении очутился бы, попади пуля в ногу. Изрядно провозившись с каблуком, Лампе сумел-таки примотать его к сапогу. На поляне стало тихо. Наверное, стрелки, выставленные где-нибудь на краю леса, посчитали его убитым. Судя по всему, стреляли издалека. Звуки выстрелов звучали глухо — сперва он услышал свист пуль. На несколько секунд Лампе затаил дыхание.
Отыскивая веревку, он разбросал вокруг почти все содержимое своего ранца. Он принялся было собирать вещи, но тут почувствовал, как задрожала земля. Лошади! К его укрытию галопом скакало несколько всадников! Всемилостивый Боже, вот настал и его черед. Затопчут, превратят в отбивную. Лампе охватила паника. И чего он полез в добровольцы! На него впервые накатил ужасный страх, предчувствие смерти, от которого свело внутренности. Понятно, почему другие осторожничали. Его ведь послали на верную гибель, а он с готовностью сам сунул голову в петлю. И теперь клял себя за глупость.
Дрожа от страха, рядовой Лампе натянул ранец как есть, незастегнутым, и прицелился, хотя среди густых ветвей было трудно управиться с ружьем. Воинский устав не раз повторяет: что бы ни случилось, не оставляй ни ранца, ни оружия.
Он выстрелит, когда они окажутся поближе, в нескольких метрах от него. Другого выхода нет. Он попытался получше разглядеть сквозь листву, с какой стороны скачут всадники. Вспомнил своего друга Артура, которого вмиг растоптали конские копыта во время атаки. Вот уж, должно быть, страшная смерть! «Стук копыт будет похуже грохота взрывов», — сказал он про себя, неведомо почему. Хотя, если вспомнить, бедняга Артур был наполовину глухим…
Сейчас барабанные перепонки у Лампе едва не лопались, а земля под ним ходила ходуном, словно во время землетрясения. Бум-бум-бум. Он мог бы поклясться, что на него скачут со всех сторон. Он поднял ружье вверх и взвел курок. Бум-бум-бум. Да где же они? Ожидание становилось нестерпимым. И вдруг огромный, как гора, конь вырос перед ним, вернее, над ним, над самой его головой. Не теряя ни секунды, Лампе выстрелил в коричневую громаду, которая рвалась вперед. Оглушительный выстрел вытеснил из сознания все остальное. Конь поднялся на дыбы, пролетел над кустом, служившим Лампе укрытием, и с ржанием упал через несколько метров, выбив фонтан травы и грязи.
Рядовой Лампе выбрался из зарослей. Остолбенев, он смотрел на то, что учинил. Животное опрокинулось на спину, намертво придавив всадника. Теперь они, лошадь и человек, и вправду слились в одно целое. Из судорожно дергавшейся шеи животного, куда угодила пуля, ручьем текла кровь.
Жуткая картина мигом привела Лампе в чувство. Слава Богу, он жив! Огляделся по сторонам и понял, что остальные всадники, не заметив гибели товарища, мчались в том направлении, откуда пришел Лампе. Он с изумлением увидел, что впереди по склону каменистого холма движется пехота. Свои или чужие? Как тут поймешь на таком расстоянии! Поди разбери, какого цвета у них мундиры. Вроде синие?
Не дожидаясь, пока они приблизятся, он со всей возможной скоростью устремился на запад, туда, где виднелась густая дубовая роща.
К вечеру следующего дня, умирая от голода и усталости, рядовой Лампе добрался до небольшого прусского лагеря, только что разбитого на берегу речушки. Это было для него такой же удачей, как и встреча с Кантом несколько лет спустя. Но здесь, на беду, никто не оценил его геройского поступка. А ведь он едва не положил жизнь за своих товарищей! Капрал с явной насмешкой смотрел на Лампе, пока тот, подкрепив силы у походной кухни, объяснял, что юго-запад оказался далековато, а у него к тому же порвался сапог.
Позднее он узнал, что в то самое утро, когда ему чудом удалось спастись, в Кёнигсберге родился мертвым его третий ребенок.
(См. далее бумажную версию)