Повесть
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2009
Перевод Татьяна Баскакова
Антонио Мореско
Синяя комната[1]
1.
В дом можно было войти через две двери: одну маленькую и убогую, к ней поднимались по наружной лестничке в глубине двора, и другую, очень большую, за которой начиналась парадная лестница в два марша, с перилами из поддельного мрамора и гипсовой головой на балюстраде.
Два входа, и каждый на самом деле двойной. Потому что маленькой двери, которая вела в кухню, метров на десять ниже предшествовала другая — деревянная, более легкая, без замка. За большой же дверью, наоборот, обнаруживалась — наверху лестницы — дверь еще бóльшая: высотой по меньшей мере три метра и страшно тяжелая. Через нее ты попадал в огромную переднюю без окон, освещаемую посредством мутного и закопченного светового колодца в центре сводчатого потолка. Просачивающийся сверху слабый свет позволял увидеть двери, ведущие в другие комнаты, а также шкафы и скамьи, большой стол со стульями, консоль, на которой стоял телевизор одной из первых моделей, пирамидальную конструкцию со вставленными в нее тростями самых разных форм (у некоторых внутри скрывались, как в ножнах, длинные клинки) и, наконец, перед входной дверью, — громадную вешалку с множеством пальто, повешенных одно на другое; но сверху всегда висело мужское, с воротником из опоссума — в этот мягкий мех, когда никто не видел, он часто зарывался лицом, словно отгораживаясь от всего.
Ближе к вечеру все четыре входные двери, одна за другой, запирались. Сперва та дверь, что вела к большой лестнице, — со шлифованными стеклами, из четырех секций, которые раскрывались гармошкой. Каждая секция имела по две металлические шторы, внешнюю и внутреннюю, они блокировались с помощью крючков и соединительных планок. Потом — дверь наверху лестницы, с двумя замками и тяжелой задвижкой. Дверку на лестничке закрывали, закручивая железную проволоку вокруг примитивной ручки, которую можно повернуть и изнутри, тогда как кухонную дверь перегораживали тяжеленным засовом. Засов представлял собой искривленный железный прут: его просовывали в два кольца, укрепленных по бокам от двери. Два гвоздя, вставленных в дырочки на концах прута, повышали прочность этого уникального запорного устройства. Днем железяка оставалась рядом с дверью, прислоненная к стене. Проходя мимо, он иногда хватал ее и размахивал ею в воздухе.
Дом состоял из двух частей, очень разных, — как если бы один дом был вставлен в другой. Посетитель, который поднимался по парадной лестнице, пересекал переднюю и оказывался в жилых комнатах, а потом в обеденной зале, видел старинный особняк — роскошный, хотя некоторые закоулки свидетельствовали о небрежности хозяев и запустении; тот же, кто входил через кухню, углублялся, миновав ванную комнату, в коридор и, проследовав по нему до конца, попадал в переднюю, видел дом старый и убогий. Коридор, в частности, выглядел так: гораздо более длинный, чем обычно, с двумя железными перекладинами наверху (за которые кухарка затыкала метлы и длинные бамбуковые шесты для уборки потолков), он имел два больших окна, выходящих на парадную лестницу. Открыв их, можно было увидеть, словно на дне пропасти, первые ступени пологой лестницы, которую в дни визитов покрывали красной дорожкой, закрепляя ее золотистыми прутьями, тщательно начищавшимися перед приходом гостей.
В доме было много комнат и много людей, и некоторые попадали в него по парадной лестнице, другие же — через кухню. Он порой удивлялся тому, что живет в таком доме, и долго кружил по комнатам, будто видел их в первый раз. Пересекал переднюю, потом свою комнату — проходную, с тремя дверьми — и попадал в другое жилое помещение. На стенах висели большие овальные панно с изображениями конных баталий. А еще там был письменный стол и, в глубине, секретер. Он брал ключ, спрятанный в брюхе лютни, тоже висевшей на стене, и бесшумно открывал секретер: внутри обнаруживались пачки писем, карамельки, лупа, большая плитка шоколада с отломанным уголком, огромный нож, из рукоятки которого выскакивали миниатюрные ножнички и невероятное количество лезвий поменьше, а также штопор, напильники и прочие таинственные инструменты. Он наклонялся и с изумлением все это рассматривал. Потом, закрыв секретер и бросив ключ в брюхо лютни, выдвигал ящик одного из комодов: под свернутой скатертью лежала тяжелая шпага, покрытая насечкой почти до самого кончика, все еще тонкого и острого. Рядом со шпагой хранилась красная бархатная шляпа, когда-то, как кто-то говорил, принадлежавшая Гарибальди. Возле окна висел охотничий рог. Он снимал этот инструмент со стены и проводил пальцем по нескончаемой спирали. Играть он пока не мог: не хватало дыхания, да и непонятно было, куда и как прикладывать губы. И все же однажды, после многих настойчивых попыток, ему удалось-таки заставить рог зазвучать: в тот день чрезмерно громкий призыв посеял ужас во всех закоулках большого дома.
Так постепенно приближался он к центру комнаты, к громадной кровати на деревянном помосте. Вокруг нее еще стояли четыре столбика, когда-то поддерживавшие балдахин. Он проводил рукой по серому овчинному покрывалу, которым была застлана постель.
Потом выходил из комнаты, возвращался в переднюю, распахивал дверь, чтобы увидеть сверху парадную лестницу. Добирался до обеденной залы с лепным потолком и большими портретами на стенах. Открывал темный сервант, сплошь состоящий из дверок, вытаскивал хрустальную вазу с цветной фигуркой оленя. Вазу он катал по полу и, приблизив глаза к стеклу, видел того же оленя, но сильно уменьшенного, как если бы смотрел в перевернутую подзорную трубу.
Была в доме и еще одна комната, самая дальняя, по ту сторону обеденной залы. Через неплотно прикрытую дверь просачивалась ее особая тьма. Он ставил вазу обратно в сервант. Долго прислушивался. Потом, совершенно бесшумно, входил в эту синюю комнату.
Выходил он оттуда нескоро — бесшумно, как и входил; снова пересекал весь дом и спускался во двор. Там, внизу, росло дерево, приносившее черные ягоды: они годились для стрельбы из духовой трубки; кое-кто даже утверждал, будто они ядовитые. Однажды в полдень, копаясь в земле рядом с деревом, он обнаружил какую-то тяжелую штуковину. Стряхнув землю и очистив штуковину наждаком, убедился, что перед ним свинцовая пуля. И вспомнил: когда-то на месте двора находился склад боеприпасов. Он забыл, когда именно и кто ему об этом сказал, но в существовании склада не сомневался, хотя сейчас и не мог сообразить, было ли это в эпоху наполеоновского похода или Первой мировой.
Он шагал меж двух клумб — без цветов и травы, но окаймленных черными ноздреватыми кусками окалины, образующейся в обогревательном котле. В углу двора росло что-то большое, странное, с перепутанными ветвями. Трудно было понять, то ли это живая изгородь, чрезмерно вытянувшаяся вверх и уподобившаяся дереву, то ли дерево, похожее на живую изгородь. Как бы то ни было, на эти перекрученные тонкие ветки однажды опустился передохнуть сокол — по крайней мере так говорили, — и всякий раз, проходя мимо, он с опаской поглядывал на них, боясь увидеть темную неподвижную тень хищной птицы.
На другой стороне двора, рядом с длинной клумбой, едва показывалась из земли плоская и широкая верхушка большого камня. Он много раз пытался сдвинуть камень, но, подкапываясь под него, понял, что камень, должно быть, — огромный и что вся его громада скрыта в земле. Каменщики, работавшие во дворе, тоже однажды попробовали — и тоже безуспешно. В результате он пришел к заключению, что видит вершину погребенной под землей мраморной горы и что гора эта держит на себе — приподнимает в воздух — весь двор. Обходя клумбу, он иногда наступал на камень, останавливался, зажмуривался и говорил себе: «Вот теперь я на самой макушке горы!» Его пошатывало от головокружения, и он быстро открывал глаза, чтобы не упасть.
Прежде чем вернуться в дом, он толкал тяжелую дверь гаража, проскальзывал внутрь, отвинчивал пробку бензобака и нюхал бензин, пока не чувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Потом поднимался по черной лестнице в кухню, пересекал коридор, переднюю, оказывался в обеденной зале. И уже оттуда тихо, на цыпочках, пробирался в синюю комнату.
Там, внутри, было темно — из-за вечно закрытых ставен, старых темно-синих обоев, местами отклеившихся.
Обитала в комнате слепая старуха, которую все в доме называли Синьориной.
Он молча приближался к ее кровати, вглядывался в распахнутые незрячие глаза, похожие на шарики из пластмассы, стараясь не пропустить тот момент, когда старуха начнет бормотать молитву; волосы Синьорины — удивительно длинные, густые и совершенно черные, несмотря на ее преклонный возраст, — с непостижимой силой извергались из костистой головы и тяжелой спутанной массой падали на подушку. Синьорина, прочитав молитву, два-три раза переворачивалась на бок, шептала себе под нос еще что-то, потом опять засыпала, сложив руки поверх отогнутого края простыни. Он часто разглядывал эти руки: длинные и легкие, почти невесомые; артроз изменил их форму, вызвав образование костных наростов на запястьях и на фалангах пальцев; из-за наростов рука напоминала стилизованный абрис летящего птичьего крыла.
Перед ужином Синьорина поднималась с кровати и мелкими шажками направлялась к кухне. Когда она потом возвращалась в синюю комнату, ощупывая стены в поисках дверей, он всякий раз неслышно шел с нею рядом, вместе с ней пересекал безлюдные комнаты: переднюю, обеденную залу, в стене которой было отверстие со вставленным туда крутящимся деревянным барабаном — прежде с помощью барабана кухарка подавала тарелки, не входя в комнату. Когда он был совсем маленьким, ему удавалось пролезать в отверстие и сразу попадать из одной комнаты в другую, хотя порой чьи-то руки нарочно раскручивали барабан и останавливали не раньше, чем он, почти теряя сознание, вдосталь накричится там внутри, колотя кулачками и умоляя это прекратить.
Он ждал, пока Синьорина снова уляжется, потом садился в углу, разложив учебники на коленях. В светлом круге, отбрасываемом маленькой лампой, он высчитывал объемы твердых тел: полиэдров с многочисленными гранями, изображенных как бы прозрачными; пирамид и цилиндров, наискось рассеченных — или разрубленных, или разрезанных — плоскостями; конуса, образованного поворачивающимся вокруг одного из катетов прямоугольным треугольником.
Именно здесь однажды, пока Синьорина ощупью искала что-то на тумбочке, он сделал поразительное открытие: стоя со спущенными штанами, разглядывал свои гениталии и вдруг заметил, что вокруг них появилось множество черных точек.
Несколько дней он ни с кем не разговаривал. Когда не сидел в синей комнате, запирался в погребе, под парадной лестницей. Входил в замаскированную дверку, покрашенную как стены лестничного вестибюля, с широким цоколем внизу; спускался, не зажигая света, по плохо пригнанным закругленным ступеням; в просторном подземном помещении устраивался на дровах, сложенных в два высоких штабеля, которые за зиму мало-помалу уменьшались, или на последней куче угля — в доме угольное отопление только недавно заменили нефтяным; здесь, при скудном свете, падавшем через зарешеченное оконце, обнажал гениталии, смотрел на них, не осмеливаясь дотронуться рукой, и сердце у него начинало так бешено колотиться, что казалось, вот-вот выскочит из груди.
Или он поднимался по деревянной лестнице из кухни в маленький кабинет; оттуда, толкнув тяжелую дверь и взобравшись по лесенке из ржавого железа, попадал на крышу с редко разбросанными по ней закопченными световыми колодцами и еще выше: на другую крышу, где можно лечь и смотреть в небо, исчерченное ржавой проволокой, к которой когда-то прикручивали (или вокруг которой обвивались) самые верхние, тончайшие побеги плюща — теперь от него остались лишь обугленные лохмотья. Повернув голову, он видел сверху, через отверстие водостока, двор и зады больницы, а чуть дальше, на улице, — грузовики, доставляющие на ближайший молокозавод молоко: в запечатанных цистернах со скобами-ступеньками для тех, кто будет взбираться к их металлическим зевам.
Дни проходили, и черные точки всё умножались, а вскоре неисчислимое количество волосков совершенно преобразило вид его гениталий. «Что теперь будет?» — спрашивал он себя. Какую заразу он подхватил? Что с ним происходит?
Он теперь больше времени, чем прежде, проводил в синей комнате, о чем Синьорина не знала. Только черепаха, тихо кружившая по дому, иногда незначительным шумом выдавала свое присутствие; он оборачивался и обнаруживал ее, неподвижную, в одном из углов: высунув голову из-под панциря, черепаха внимательно за ним наблюдала — в то время как он в маленьком круге света изучал свои гениталии.
Кот, в отличие от нее, уже давно в синей комнате не показывался — с тех самых пор, как там нашли его кал. В тот день чья-то рука схватила кота за горло и стала тыкать мордой в его же фекалии, многократно повторяя неприятную процедуру, невзирая на яростные вопли и на мелькание в воздухе когтистых лап. Несколько дней прилипшие комочки кала нарочно не смывали с морды, давая им время засохнуть, — чтобы кот надолго запомнил наказание.
Что касается двух морских свинок, которые прежде тоже кружили по дому, оставляя везде шарики помета, то они подохли. Одну на всю ночь забыли во дворе и наутро нашли замерзшей — окоченевшей на нижней ступеньке черной лестницы; другая погибла по противоположной причине: от жара в котельной. Ее уже давно запирали там по вечерам: она приспособилась греться, сунув голову в промежуток между секциями отопительного котла. Там ее и обнаружили однажды утром, мертвой. Он потом несколько дней исследовал это пространство, проталкивая руку очень глубоко — туда, куда морская свинка просовывала мордочку; и ему казалось невероятным, что жар от котла, для него едва ощутимый, особенно в ночные часы, мог постепенно иссушить ее мозг.
Занимаясь такими экспериментами, он однажды прижался пахом к котлу, и тепло вызвало у него приятное, прежде неведомое ощущение. Он спустил штаны и засунул слегка набухший пенис в промежуток между секциями. Там внутри было замечательно, и он даже не заметил, что внутренние поверхности стали очень горячими, почти обжигающими. Он это осознал лишь через некоторое время, внезапно. Почувствовал острую боль — как от ожога — в головке пениса, который тем временем еще больше распух и не хотел выходить из углубления. Когда боль стала невыносимой, он резко отпрянул назад; на мгновенье почувствовал, что кончик пениса, угодивший в западню, оказывает сопротивление: крайняя плоть, почудилось ему, растянулась и прилипла, словно мастика, к внутренним стенкам. Потом обладатель пениса очутился на земле. Он в ужасе взглянул на котел, не сомневаясь, что сейчас увидит оторванный окровавленный член, все еще зажатый в щели между секциями.
Но ничего подобного: пенис по-прежнему болтался между ног, даже не испачканный кровью; он только увеличился в размерах, покраснел и стал толще — стал, похоже, таким, каким бывает у взрослых.
Во время его долгих сидений в синей комнате случалось иногда, что он слышал приглушенные толстыми стенами шумы — настойчивые, регулярные, доносящиеся из соседнего дома. Насколько он знал, синяя комната граничила со спальней некоего легкоатлета.
Порой, когда шумы прекращались, он сам нарушал тишину: стучал ногами по полу, притворяясь, будто только сейчас входит, здоровался с Синьориной и подсаживался к ее кровати. Спустя некоторое время он отправлялся на кухню, тайком набирал в ложку молотого кофе и, стараясь не рассыпать кофе по дороге, спешил отнести Синьорине, для которой это было лакомством. В такие моменты он вспоминал, как, впервые услышав, что ягоды во дворе ядовитые, взял одну ягоду двумя пальцами и раздавил ее над ложкой с кофе. Он помнил, что в ложку упала всего одна черноватая капелька, быстро впитавшаяся в сухой порошок. Ложку он отдал Синьорине, тут же проглотившей ее содержимое. Он пялился на Синьорину во все глаза: ждал, что та вот-вот вскрикнет, схватится руками за горло и, задыхаясь, судорожно раззявит рот. Однако время шло, а Синьорина преспокойно сосала молотый кофе, растворявшийся у нее на языке, даже не замечая странноватого привкуса.
Он оставался у Синьорины до темноты; и часто — если не засыпал на кухне, рядом с плитой, немного отодвинув лицо от раскаленных конфорок, или посреди двора, или в погребе, или на крыше — укладывался спать в углу синей комнаты на старом диване.
Прежде чем лечь, он искал себе книгу, роясь в ящиках, которые не всегда легко открывались, потому что были до отказа забиты мотками шпагата, обрезками бумаги и свертками с фотографиями. И потом читал часами, под одеялом. Иногда — уже глубокой ночью — кто-то из обитателей дома врывался в его комнату, кричал, чтобы он немедленно погасил свет, грозил ему всякими ужасами. Он, впрочем, не сомневался, что все так и будет: он заболеет, потом сойдет с ума и умрет. Умрет тем верней, что теперь появилась новая, неотвратимая причина для смерти. Он тушил свет, минут на десять, потом зажигал снова. И продолжал читать, скорчившись под одеялом, готовый выключить свет и мгновенно спрятать книгу, как только вернется добровольный надсмотрщик; и разрезал страницы, стараясь не шуметь. И потому, наверное, так часто резал пальцы. Порезы получались глубокие, как от бритвенного лезвия, и без крови.
Он давно нашел место для забытых в ящиках комодов книг, которые иногда находил. Он ставил их в ряд на полке над диваном в синей комнате. На этой полке вместе с книгами, толковым словарем и старыми газетами он хранил также гребенку и пули, найденные во дворе. Дело в том, что после первой пули он находил и другие — откапывал под стеной, разделявшей их двор и другой, больничный; продвигаясь параллельно стене, он, можно сказать, напал на рудную жилу. Стоило поскрести там ногтями, как появлялась новая пуля, и было большим удовольствием взвесить на ладони твердый тяжелый предмет, еще недавно прятавшийся в земле.
Он чистил и полировал пули наждачной бумагой, потом складывал в банку из-под варенья, с которой содрал этикетку. Банка постепенно тяжелела, и порой, когда Синьорина спала, он, не устояв перед искушением, встряхивал свои пули, чтобы услышать их глухой перестук.
Пока он копался под стеной (и потом еще битый час), кто-то из гостей кружил вокруг клумб на мотороллере, который только что приобрел. Человек этот, очевидно, хотел обкатать мотороллер. Возле «изгороди сокола» колеса всякий раз подскакивали, наткнувшись на слегка выступающий из земли камень; он же думал, что незнакомец рано или поздно упадет и что, если это случится здесь, мотороллер разобьется вдребезги.
Однажды, когда он сидел на диване с книгой стихов в руках, Синьорина встала помочиться. Она подняла крышку стульчака и, прежде чем усесться, подтянула ночную рубашку, на мгновение обнажив худющие ляжки и поросший волосами бугорок между ними — волосы, хоть и редкие, были такими же черными, как на голове. Вся сцена длилась не дольше минуты, но он впервые смотрел, не отводя глаз. Пока Синьорина мочилась, он оставался в неподвижности, не смея даже дышать. От стульчака доносился звук мочи, льющейся в наполовину заполненное ведро. Потом Синьорина снова приподняла закрученную вокруг ляжек рубашку, на секунду обнажив вздутый, обезображенный грыжей живот. Пока она вставала на ноги, он увидел, как что-то блеснуло среди волосяного куста, и, прежде чем понял, что это капля мочи, готовая сорваться вниз, ему показалось, будто из промежности у нее торчит металлическое навершие какого-то тонкого предмета. Синьорина опустила рубаху, вернулась к постели и села; но даже когда она осторожно поднимала изуродованные ступни и потом прятала их под простыню, он не переставал на нее смотреть: в этот момент, впервые открывший для него такую возможность, он пытался проникнуть взглядом под ночную рубашку, в углубление между костлявыми ляжками. Но разглядетьему так ничего и не удалось. Лишь когда Синьорина натянула одеяло до подбородка, он расслабил окоченевшие, как ему казалось, мышцы шеи и оглянулся, желая убедиться, что в комнату никто не вошел; что никто не застыл, неподвижный, в дверном проеме и что черепаха не шпионит за ним, спрятавшись где-то под шкафом и лишь ожидая удобного момента, чтобы бесшумно выползти из убежища, а потом, после мучительного путешествия по комнатам, которое займет у нее полдня, явиться перед другими членами семейства и дать им понять, какие чудовищные дела творятся в синей комнате.
Однако никто в комнату не входил. Он молча поднялся с дивана, пересек обеденную залу, свою комнату, переднюю, тихо открыл дверь на парадную лестницу и сбежал вниз, перепрыгивая через низкие длинные ступени. Спустился в погреб, бросился на кучу угля под зарешеченным окном и какое-то время валялся на ней. Пахло древесиной и углем. Где-то далеко шебуршились мелкие твари, угнездившиеся в штабелях дров. Куски угля не кололи ему спину, куча была рыхлой, приятной на ощупь и постепенно как бы приспосабливалась к форме тела. Иногда он поднимал глаза к зарешеченному оконцу под потолком и смотрел на обрамленное прямоугольной рамой лицо прохожего, случайно оказавшегося в этот момент перед домом.
Время шло, и даже тот скудный свет, что просачивался через решетку, мало-помалу тускнел. Вечерело, в погребе становилось все темнее — в конце концов он сделался черным, как угольная куча.
Он еще долго лежал без движения, потом поднялся и вышел из подвала, хватаясь руками за штабеля дров, стараясь не спотыкаться о ветки, торчащие из-под стружки. Вошел в котельную, находившуюся рядом. Чтобы попасть туда, надо было пересечь каморку, где хранились мешки с рисом и мукой, а по всему полу был рассыпан картофель. Он добрался до отопительного котла, работающего на нефти, — новехонького, выкрашенного масляной краской, который глухо рокотал и в этой комнате казался огромным. На том же месте несколько месяцев назад стоял котел, топившийся углем, чуть меньших размеров, со множеством циферблатов и стрелок. Когда кто-то из домашних спускался вниз, чтобы загрузить уголь, он всегда наблюдал за этой процедурой. Если слишком приближался к открытой дверце, когда в топку забрасывали очередную лопату, красный жар мгновенно обжигал лицо. Время от времени внутри котла образовывалась куча угля, который уже не горел, а спекался с налипшим на колосники шлаком. Тогда он длинными каминными щипцами извлекал наружу раскаленные обломки жужелицы. Ждал, пока они почернеют и остынут, приняв вид обугленной пемзы, потом выносил во двор и выкладывал вокруг клумб, рядом с другими такими же.
Прежде чем устанавливать новый нефтяной котел, рабочие вырыли во дворе большую яму и опустили туда огромную черную цистерну с нефтью, обмазанную гудроном. Сам же котел они доставили по частям и уже на месте эти части сварили. Пока цилиндр котла еще не был готов, он по вечерам, если поблизости никого не оказывалось, преодолев страх, забирался внутрь. Потом, уже запаянный и обмазанный гудроном, котел несколько дней стоял посреди двора, рядом с «изгородью сокола», и напоминал подводную лодку, готовую к погружению.
Он дотронулся рукой до котла, в это мгновение огонь погас. Тогда он повернул ручку термостата до максимума, и горелка зажглась снова — с рокотом, будто вот-вот взорвется и разнесет на куски весь дом; по легкому свечению можно было понять, что там внутри вспыхнуло большое пламя.
Выйдя из подвала, он в несколько прыжков поднялся по парадной лестнице и вернулся в дом. Проходя мимо вешалки, прикоснулся к меху опоссума, потом отправился посмотреть на шпагу, спрятанную в одной из комнат. Вынул ее из ножен и попытался ею взмахнуть. Но шпага была тяжеленной, ему едва удалось ее сдвинуть. Тогда он снял со стены охотничий рог и принялся дуть в него, плотно сжав губы; успел еще подумать, что в этот день поставит на кон всё. Он чувствовал, как от чудовищного усилия его голова наливается кровью и раздувается, словно воздушный шар; но в тот миг, когда он испугался, что сейчас она лопнет, могучий призывный звук, пробежав по бесконечной спирали, оторвался от уст рога и вторгся в пространство дома, погнав сигналы тревоги до самых отдаленных комнат…
На другой день приехал человек из деревни. У него был маленький автомобиль, переднее сиденье которого приехавший, как правило, вынимал, чтобы освободить место. Сзади пол всегда был пальца на два засыпан землей, так что зерна пшеницы, высыпáвшиеся при транспортировке, часто попадали в землю, прорастали, а поскольку крестьянин ростки не выдергивал, вскорости образовывали зеленый ковер прямо рядом с водительским сиденьем — правда, ворс «ковра» кое-где подпортился, истерся под грузом тяжелых мешков.
В тот день крестьянин выгрузил из машины мешок риса, мешок с рыбой и живого фазана. Мешок с рыбой он дотащил до ванной комнаты и, прежде чем вытряхивать в наполненную водой ванну, на мгновенье поставил на пол. Мешок тут же сам собой начал двигаться, наклоняясь то в одну, то в другую сторону, потому что внутри бились рыбы.
Фазану же предоставили полную свободу. Прежде чем принести его в жертву, ему позволили на протяжении многих дней спокойно разгуливать по коридору, заходить в переднюю, в другие комнаты со сводчатыми или лепными потолками, а если повезет, то и украшать своим золотохвостым присутствием парадную лестницу.
Год назад точно такая же судьба была уготована индюку, который порой забредал даже в синюю комнату; его шея, покрытая бородками и наростами, внушала страх. Индюк был огромным — и он думал, что, напади это чудище на него, защитить себя он вряд ли сумеет. Однако через сколько-то дней две руки без труда опрокинули индюка на землю и одним ударом отсекли ему голову.
Во дворе больницы объявились два каменщика и начали работать в самом углу. Он, чтобы лучше их видеть, забирался на дерево с черными ягодами и стоял в большой развилке ветвей. Но даже оттуда не мог толком разглядеть, чтó же они делают. Постояв, он спускался вниз и вновь принимался за раскопки: искал новые пули, хотя пули и так уже почти заполнили банку на полке над диваном. Возвращался в дом. В коридоре, подпрыгнув, хватался за одну из железных перекладин, делал гимнастические упражнения и подтягивался на руках.
В те дни в дом приходило много народу; все говорили исключительно о нотариальных актах да о нотариусах, поскольку только что был возбужден гражданский иск против сестер-монахинь из соседней больницы. Обитатели дома считали, что часть больничного двора по праву принадлежит им. Хотели использовать этот клочок земли, чтобы расширить кухню и покрыть ее новой крышей. А в результате он постоянно боялся, что в кабинете или в передней наткнется на посторонних людей: он ведь теперь не мог, как в детстве, проникнуть в обеденную залу незаметно, через отверстие в стене, и к синей комнате, куда никто никогда не заходил, приходилось пробираться долгим кружным путем.
(См. далее бумажную версию)