Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2009
Александр Фьют Беседы с Чеславом Милошем / Перевод с польского Анатолия Ройтмана; Под редакцией Нины Федоровой. — М.: Новое издательство, 2007. — 428 с.
Русскую версию бесед Александра Фьюта с Чеславом Милошем (1911-2004) ждали не только поклонники творчества Милоша, читатели польской и мировой литературы, но и ценители писательских интервью.
Беседы Эккермана с Гёте и Босуэлла с Джонсоном — первые и самые известные примеры этого жанра. Литературный секретарь Гёте на протяжении девяти лет вел записи своих с ним разговоров. В ХХ веке фигура автора все больше интересует публику, появляются целые книги диалогов/интервью Одена, Льва Толстого, Вячеслава Иванова, Борхеса, Берроуза, Набокова, Бродского, Венцловы, Пригова… Ведя (или поддерживая) «беседу», «диалог», «разговор»,писатель продолжает создавать текст. Правда, подобная форма письма интересна не всем, некоторые авторы всю жизнь оставались закрытыми для прессы (Морис Бланшо, Томас Пинчон). Удачны и неожиданны как для самих писателей, так и для читателей бывают беседы с коллегами (Милоша с Бродским, Роб-Грийе с Набоковым…) Но идеальный собеседник для писателя (как и вообще для человека искусства) — исследователь, знаток его творчества, беседы с которым не прерываются на протяжении долгого времени — как в случае с краковским профессором Александром Фьютом.
Милош, поэт, эссеист, философ, переводчик (в частности, Библии), родившийся в Литве, проживший долгое время во Франции и Америке и умерший в Польше, дал за свою жизнь множество интервью. Начало беседам с Фьютом было положено в 1979 году в Париже. Как пишет в предисловии инициатор этих разговоров, они должны были стать дополнительным материалом для его исследований поэзии Милоша, но через два года их опубликовали как своего рода введение в биографию и творчество нобелиата. Результатом оба остались недовольны: образ Милоша предстает однобоким (поэт делает «слишком большой упор на проблемы ремесла, литературы и духовного писательского родства»), поэтому три года спустя беседы были продолжены в Беркли. Для русского издания Фьют и переводчик книги (и поэзии Милоша) Анатолий Ройтман расположили тексты в обратном порядке — вначале американский период, потом парижский. Интервьюер объясняет это тем, что беседы американские (в отличие от парижских) сразу были предназначены для печати, «учитывали ограниченную компетенцию читателя и предоставляли значительно больше подробной информации».
Открывают сборник воспоминания героя о детстве. В родовом поместье в Шетейне писатель застал уходящую эпоху, поэтому он и говорит, что родом он из XVII века. Его дедушка разбирался в агрономии, занимался имением, постоянно советовался с управляющим. Бабушка, «этнически типичная литовка, судя по внешности, была краковской патриоткой». В детские годы Милоша она уединялась у себя в комнате, где были молитвенная скамья и иконы. Отец работал дорожным инженером. Поэт, очень любивший мать, с нежностью вспоминает поездки с ней в бричке: «…маму всегда переполняла восторженная преданность нашему уезду. И в конце концов, два ее паспорта, польский и литовский, по-своему символизируют это. Она чувствовала себя в Литве как в родном доме». В межвоенное двадцатилетие, когда Литва была самостоятельным государством, местные поляки противились литвинизации, хотя семья Милошей не была оплотом польскости: в доме говорили по-польски и по-русски. Отец и гости «любили переходить на русский — это вообще характерно для поляков, — когда дело касалось юмора». «А когда вы осознали "странность своего бытия", — спрашивает Милоша исследователь, -по культуре и языку вы принадлежите Польше, а по рождению, через семью, — Литве? Вы не ощущали этого противоречия?» — «Да нет, — отвечает тот. — Ну, может быть, чуточку. Как-то я ехал в бричке, а разговор шел по-польски — дело было в независимой Литве, неподалеку от польской границы, — и кто-то сказал: "Здесь наши, а там поляки". Любопытно, правда?»
Бóльшая часть бесед посвящена суждениям Милоша о творчестве и литературе. Мы узнаём, например, что он с детства много читал. Его образ Литвы сформировали книги об охоте и «Пан Тадеуш» Мицкевича. Узнаем, что стихи ему ближе прозы: «…я считаю, что лучше высказываюсь стихом, чем прозой. Это во-первых. Во-вторых, я не считаю себя мыслителем, философом. В этом деле хватает специалистов. Время от времени я, конечно, пишу эссе, но я достаточно скептичен насчет так называемого мудрствования. <…> Отчего я сказал, что не считаю себя философом, мыслителем? Оттого что философ, мыслитель сначала думает, а потом формулирует. У меня же смысл формулируется в предложении, сразу в ритмике». По всей книге разбросаны мысли героя о собственной поэзии, нередко — горькие признания: «Мне кажется, на протяжении моей карьеры я дал особенно много поводов к тому, чтобы меня все время принимали не за того, кто я есть. И, разумеется, одним из таких особых поводов стала Нобелевская премия… я всегда считал себя поэтом достаточно герметичным, для немногочисленной публики. <…> Меня крайне смущает, когда из меня делают поэта-патриота, барда, пророка, потому что я к этой роли как-то не готов… Вероятно, то, о чем мы говорим, можно коротко определить как неловкость, которую я испытываю, когда мой образ в глазах других выглядит слишком благородным, с моей точки зрения. <…> Слишком благородным и слишком упрощенным. А я не благороден и не прост». В другом месте на вопрос, связана ли его поэзия с большой прозой, писатель говорит: «Мои романы? Но их нет! Нельзя же поставить рядом две книги fiction, которые я написал, и назвать их романами. "Долину Иссы" я написал в целях аутотерапии, хотел проверить, не откроется ли иссякший источник вдохновения. Был тогда в ужасном состоянии, разве по книге не видно? Когда вдохновение вернулось, я перестал думать о "романах". Позднее раз-другой возвращался к романным замыслам, всегда во время застоя, внутренней бесплодности».
Собеседники говорят подробно о польской поэзии. Фьют спрашивает своего героя, кто важен для него из авторов. «Мицкевич мне всегда нравился, нравился с точки зрения языка, достоинства этого языка, его богатства и свежести, а может быть, скорее даже, благодаря отсутствию в языке лихорадочности, горячки. Ведь, например, Тувим, что ни говори, поэт лихорадочный. Как, подозреваю, и Цветаева среди русских поэтов. И в языке Словацкого, например, чувствуется горячечность. <…> Вообще Мицкевич — явление весьма удивительное. Если взять, к примеру, Пушкина, то он гораздо лучше укладывается в цельную систему, цельную как с точки зрения биографии, так и с точки зрения творчества». Далее он развивает эту мысль: «Для такого поэта, как я, Ивашкевич был большой поэтической энциклопедией. Энциклопедией современной поэзии. <…> — То есть Вы как бы учились у него мастерству? — интересуется Фьют. — Мне кажется, не столько мастерству, — уточняет Милош, — хотя в известном смысле, может, и мастерству, сколько необычайно сенсуальному, чувственному восприятию». И продолжает: «У Стаффа меня никогда не привлекала интеллектуальная дисциплина. Не скажу, чтобы он вообще меня привлекал. В юности я читал Стаффа, разумеется в некотором смысле, чтобы учиться ремеслу. Именно здесь уместно говорить о ремесле».
Вспоминает Милош и тех, с кем познакомился за границей. Так, в «состоянии ужасного кризиса» он обратился за советом к Альберту Эйнштейну, когда хотел эмигрировать из Польши. «Настоящий либерал с голубиным сердцем» сказал ему: «…поэту нельзя отрываться от родной страны…" В общем, он был против моей эмиграции. Как и многие эмигранты, по собственному опыту знающие, как это тяжело, и предпочитающие советовать людям остаться на родине». Появляется на страницах книги и Т. С. Элиот: «…я навещал Элиота в его лондонском офисе. Весьма симпатичный человек и принимал меня очень радушно. Потом я видел его в Америке… Мое отношение к его поэзии менялось постепенно, и сейчас мне трудно сказать, как это происходило… Выдающиеся поэты после смерти часто надолго отправляются в чистилище. И теперь Элиот, при всей своей значительности, вообще не существует на горизонте англосаксонской поэзии».
Книга Фьюта — пример заявленного жанра, когда спрашивающий дает герою возможность высказаться, сам же редко переходит к развернутым репликам. Такой тип общения противоположен разговору, диалогу, беседе, образцом которых являются «Диалоги с Иосифом Бродским» Соломона Волкова. Выбор той или иной формы общения зависит от собеседников, у каждого жанра свои плюсы и минусы. Герой Фьюта предстает человеком монологического склада.
Милош впускает исследователя в свою мастерскую, но не в частную жизнь. На эту тему он говорит вскользь, поясняя нечто собеседнику, упоминает о жене и сыновьях, личных неурядицах в юности: «А можно спросить, какова была ваша сердечная карта Вильно? — Таких признаний я здесь делать не стану». Милош на портрете кисти Фьюта академически строг и застегнут на все пуговицы, перед нами — писатель. Совершенно иной, чем, скажем, Уистен Хью Оден в «Застольных беседах» с Аланом Ансеном[1]: в сумбурных, сбивчивых монологах о своих коллегах и природе творчества он выговаривает боль разлуки с возлюбленным. Беседы о литературе, обо всем на свете — его способ борьбы с отчаянием и одиночеством; помогает тут и алкоголь, обильно потребляемый им во время разговора. Если в книге Ансена Оден в первую очередь «частный» человек, и он, наверное, даже не всегда замечает, а заметив, тут же забывает, что студент стенографирует его слова, то в «Диалогах с Оденом» Говарда Гриффина[2], где Гриффин равноправный собеседник, записывающий речь на диктофон, он настроен на долгий и «серьезный» разговор. Таков и Милош в беседах с Фьютом: он понимает, что их разговор — материал «для истории», устная (авто)биография и (авто)комментарий.
Книга Фьюта — это портрет художника в зрелости (к моменту парижских бесед писателю исполнилось 68 лет), когда основная часть всего значительного им уже создана, хотя в последние годы он пишет много. Герой книги давно привык к вопросам, с которыми обращаются к нему студенты, интервьюеры, читатели. Милош признается, что не всегда доволен своими ответами на вопросы студентов — формулировать надо быстро, а это не всегда хорошо получается. С Фьютом он искренен и нетороплив — торопиться некуда. Диктофон включен, рядом сидит один из лучших знатоков его творчества.
Что сказать о русской версии книги? У нее много достоинств: живой перевод, да еще попавший в руки к замечательному редактору — Нине Федоровой, подробный комментарий и именной указатель, на обложке — крупным планом задумчивое лицо пожилого Милоша. Одна из его поздних стихотворных книг называется «Необъятная земля». Необъятная земля открывается и перед читателем этой книги. Но с таким проводником как Милош — не страшно.
Елена Калашникова