Духовные поиски Дж. Д. Сэлинджера
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2009
«Ради толстой тети». Духовные поиски Дж. Д. Сэлинджера[1]
Джером Дэвид Сэлинджер не воспринимается нынешней американской молодежью как писатель. И вовсе не потому, что в последний раз публиковался в 1974 году: его единственный роман «Над пропастью во ржи» продолжает ежегодно расходиться тиражом в 250 тысяч экземпляров. Просто у него другой статус — не писателя, но гуру. Отказ от публикаций — это, конечно, маунврат (индусский обет молчания), а одинокая жизнь в нью-гэмпширской глуши — отшельничество.
Мой американский студент рассказывал, как отправился к Сэлинджеру, чтобы спросить у него, как жить дальше; просидел в кустах возле дома в Корнише всю ночь, а поутру застеснялся и убрался восвояси. Бывает и по-другому. Я прочитал недавно в одном блоге, как некий Стив постучался к отшельнику в избушку и завел с ним проникновенный разговор о смысле жизни. То, что это розыгрыш, стало ясно задолго до того, как Стив начал расспрашивать, какую мочу предпочитает пить уважаемый мудрец. Дело в том, что дочь Сэлинджера Маргарет в своих скандальных мемуарах рассказала об увлечении отца уринотерапией (у индусов в Аюрведе это называется амароли). Она много еще о чем там порассказала. В наше смутное время гуру для одних может запросто стать объектом насмешки для других, включая собственную дочь. Впрочем, Сэлинджер после выхода дочкиных признаний мог утешиться Бхагавадгитой:
С воцарением беззаконья развращаются женщины рода;
когда женщины рода растлились, наступает всех варн смешенье.
Варн смешенье приводит к аду…[2]
А значит, и верно, наступают последние времена, и он вовремя скрылся из гибнущего мира.
Буддист из «Монреаль канадиенс»
Полукровка Сэлинджер (отец — еврей, мать — ирландка) не получил традиционного еврейского образования, и, хотя он прошел обряд бар-мицвы, католический мистицизм привлекал его куда больше. Затем добавился буддизм, первые представления о котором он, вероятно, почерпнул из трудов Реджинальда Блайса [3]. Не исключено, что утки, чья судьба так волнует Холдена Колфилда — героя «Над пропастью во ржи», — «прилетели» в роман из сборника дзэнских коанов «Мумонкан» в переводе Блайса[4]. Буддийский наставник Басо дает в одном из них весьма болезненный урок монаху Хякудзе, который не сумел ответить на вопрос о том, куда летят дикие утки. Мастер так сильно дернул ученика за нос, что у того брызнули слезы.
Для послевоенной Америки увлечение буддизмом не было чем-то исключительным. В 50-е он даже вошел в моду среди писателей-битников, которые считали, что настоящего просветления можно достичь, выпив галлон дешевого калифорнийского вина и разогнавшись на машине до сотни миль в час. Сэлинджер был в этом пионером и подходил к делу серьезнее, недаром его герой Бадди называл битников «дервишами-бродяжками, якобы помешанными на дхарме» и даже «дзэноубийцами». Но, как впоследствии Джек Керуак или Аллен Гинзберг, он исключал из своего буддизма моральные предписания — панча-шила. Друзья вспоминают, что больше всего он любил рекомендовать буддийские книжки многочисленным подружкам. Но рьяным буддистом представал далеко не перед всеми. Например, одна девица была твердо убеждена, что имеет дело с вратарем «Монреаль канадиенс»[5].
В отличие от битников Сэлинджер прошел войну, которую закончил сержантом контрразведки. Он первым попадал в фашистские концлагеря и насмотрелся такого, что хватило на всю будущую жизнь. «Меня преследует запах горящей плоти», — жаловался он через много лет дочери. Для ранимого молодого человека это было слишком. Его буддизм — реакция на безмерность человеческих страданий. Ведь и сам Будда Шакьямуни примерно в таком же возрасте осознал, что всё есть дукха – страдание, — и стал на путь просветления.
Незадолго до войны Сэлинджер начал учиться писательскому мастерству на вечерних курсах Колумбийского университета и дебютировал в журнале «Стори». В конце 1941 года его «Маленький бунт неподалеку от Мэдисон-авеню» был даже принят разборчивым «Нью-Йоркером», но тут японцы разбомбили Пёрл-Харбор, началась война, и рассказ увидел свет лишь после ее окончания. Сэлинджер продолжал писать и на фронте и даже печатался в развлекательных журналах «Кольерс» и «Сатердей ивнинг пост». Однако настоящий прорыв случился в 1948 году, когда «Нью-Йоркер» не только принял его рассказ «Хорошо ловится рыбка- бананка», но и заключил с двадцатидевятилетним писателем контракт. Рассказ оказался первым из историй о семье Глассов: маменька и папенька — отставные водевильные актеры (он еврей, она ирландка!), отпрыски — все как на подбор вундеркинды и участники радиошоу «Умный ребенок». Об этих семерых — Симоре, Бадди, Бу-Бу, Уолте, Уэйкере, Зуи и Фрэнни — писатель и опубликовал потом семь рассказов.
«Бананка» повествует о старшем, Симоре, а точнее, о его самоубийстве. Сэлинджер наделил его своей собственной ранимой душой и психической травмой, полученной на войне, но обретаемую им самим восточную мудрость передал Симору в более поздних рассказах, где тот именуется не иначе как дживанмукта — индусским святым, достигшим спасения при жизни. (В рассказе содержится лишь один намек на интеллектуальные пристрастия героя — это Рильке, правда, не названный по имени.) Отсюда парадокс: чтение буддийских текстов, возможно, помогло писателю восстановить душевное равновесие, и вместо него погиб его герой. Но то, что впоследствии этот герой предстал перед нами в облике мудреца, делает его самоубийство странным.
Жертва культов
Нанести на карту маршрут духовной одиссеи Сэлинджера очень непросто. Сам писатель практически ничего не говорит об этом; впрочем, он хранит молчание и по поводу других сторон своей жизни. Неутомимый Ларри Кинг[6] как-то признался, что интервью с Сэлинджером — мечта его жизни, но он вполне отдает себе отчет в том, что мечта эта неисполнима. Британец Иэн Гамильтон затеял сочинять первую подробную биографию писателя и натолкнулся на решительное нежелание своего героя делиться сведениями о себе. Тот не сдавался и счастливо обнаружил в библиотеках Принстонского и Техасского университетов письма Сэлинджера, оказавшиеся там после смерти адресатов, — добыча, которой можно позавидовать. Но писатель подал на биографа в суд за нарушение авторского права на письма — и выиграл процесс. Бедный Гамильтон дважды переписывал книгу и смог изложить полученную информацию только в очень приблизительном виде, так как цитировать письма ему запретили[7].
Все эти перипетии отпугнули других потенциальных биографов; с тех пор появилось всего лишь одно объемное жизнеописание корнишского затворника, вышедшее из-под пера Пола Александера[8]. Правда, в 1999 и 2000 годах почти синхронно выпустили книги о Сэлинджере две женщины — бывшая любовница писателя Джойс Мейнард и его дочь Маргарет[9]. Любовница о религиозных поисках Сэлинджера не особо распространяется: видимо, он с нею не слишком делился. А вот дочь высказывается на эту тему охотно, опираясь на собственные детские воспоминания и на позднейшие разговоры с матерью. Именно от нее мы узнаем, что в начале 50-х к католической мистике и дзэн-буддизму у писателя прибавился индуизм, вначале адвайта-веданта в версии Шри Рамакришны (1836-1886) и его ученика свами Вивекананды (1863-1902), а затем крийя-йога Парамахансы Йогананды (1893-1952)[10]. За ними последовали «христианская наука», дианетика и сайентология Рона Л. Хаббарда (1911-1986), оккультизм Эдгара Кейси (1877-1945), потом акупунктура, макробиотическая диета и злосчастная уринотерапия[11].
Маргарет подкрепляет свои и материнские воспоминания налоговыми декларациями отца, где черным по белому записаны пожертвования различным религиозным организациям. Перед нами встает мятущаяся душа, которая отчаянно ищет все новые и новые способы спасения. Дочь рисует отца добровольной жертвой различных новомодных культов, опираясь при этом на методы так называемых антикультистов, профессиональных борцов с подобными организациями. Мелькают имена теоретиков этого направления: Роберта Лифтона, Льюиса Уэста, Маргарет Сингер. Дочь Сэлинджера полностью разделяет их пафос: культы промывают своим жертвам мозги, подчиняют их себе и выкачивают из них немалые деньги. И утверждает: ее мучает даже не то, что эти деньги могли быть с пользой потрачены на ее счастливое детство; скорее, дочери кажется, что отец понапрасну тратил свои духовные силы на религиозные бредни, а не на истинное призвание — писательство. И это привело к творческому кризису, а затем и вовсе к выпадению из литературного процесса.
Что ж, такой взгляд готовы разделить многие. Но по мере чтения мемуаров крепнет подозрение, что дочь не столько сочувствует бедному отцу, сколько обвиняет его в том, что он сам, подобно боготворимым им обманщикам, промыл мозги дочери, то есть выступил по отношению к ней в роли авторитарного гуру. И всю жизнь ей пришлось преодолевать последствия этого надругательства над ее сознанием.
Надо признать, что жизнь у нее и правда сложилась нелепо. Подобно многим своим сверстникам из поколения «детей-цветов», она вела разгульную жизнь, употребляла наркотики, но все же сумела получить хорошее образование. Однако карьера Маргарет не задалась, у нее развились тяжелые психосоматические заболевания, так что возникла естественная потребность найти виновных в собственных неудачах. Лучше других на эту роль подошел знаменитый отец, который тратил свои деньги и любовь на экзотических индусов, а не на родную дочь. Более того, наградил ее совершенно неверными взглядами, которые и привели к жизненному краху.
Мемуары кончаются на оптимистической ноте: Маргарет заводит сына и обещает воспитывать его совсем не так, как ее воспитывал горе-отец. Ей удалось вырваться из плена иллюзий, и она никогда не позволит своему ребенку попасть в него. Собственно, ее мемуары и есть родительское напутствие. Недаром их английское название «DreamCatcher» — «Ловушка для снов» — обозначает магическое приспособление американских индейцев, которое вешают над спящим, чтобы охранять его от дурных снов[12].
Жребий домохозяина
Понятно, что такая интерпретация религиозных поисков Сэлинджера не способствует их объективному истолкованию. К этому добавляются и фактические ошибки. Маргарет утверждает, что отец в переписке с ее будущей матерью в конце 1950-го — начале 1951 года рассказывает о том, что подружился со знаменитым популяризатором дзэн-буддизма в США Д. Т. Судзуки и стал медитировать с ним в буддийском центре в парке «Тысяча островов»[13]. Судзуки действительно переехал в Нью-Йорк с западного побережья в 1951 году и начал читать лекции в экуменической миротворческой организации при фонде Карнеги — Союз церковного мира. Его приглашали в гости и нью-йоркские интеллектуалы, интересующиеся Востоком[14]. На одной из этих встреч Сэлинджер и впрямь мог с ним познакомиться, но вот медитировать вряд ли, потому что Судзуки ограничивался просветительской деятельностью, а уж в парке «Тысяча островов» не мог оказаться вовсе, никакого буддийского центра там отродясь не было. Вот летний лагерь Нью-Йоркского центра Рамакришны-Вивекананды там действительно находился, и Сэлинджер вполне мог там побывать, но только не в 1951 году, а позже. Его увлечение индуизмом началось в 1952 году, когда он прочел «Евангелие Рамакришны» и написал друзьям, что потрясен жизнью и учением этого удивительного человека[15]. У тогдашнего главы центра свами Нихилананды (1895-1973) он действительно учился медитировать и сохранил почтение к наставнику до самой смерти того. Он подарил свами издание «Фрэнни и Зуи» с трогательной надписью, где были и такие смиренные слова: «Я смог распространять идеи веданты лишь через эти истории»[16].
Несмотря на очевидные ошибки, какие-то детали религиозной жизни Сэлинджера и его супруги Клэр из мемуаров их дочери извлечь можно. Например, становится ясно, что если дзэн был для писателя скорее интеллектуальной забавой, то индуизм изменил все его мировоззрение. Занятия йогой влияют на всего человека — его ум, волю, тело. Если прежде Сэлинджер раздавал своим подружкам списки буддийской литературы, то индуизм подвиг его и к моральной дисциплине. По слухам, он даже полностью хотел посвятить себя ему, приняв монашеское отречение — саньясу. В 50-е годы для этого уже не надо было ехать в Индию: индусским монахом можно было стать и в США.
Женитьба на Клэр Дуглас, очаровательной дочери британского искусствоведа, заставила его отказаться от крайностей аскезы, но индуизма он не бросил. Летом 1955 года вместе с Клэр они отправились в Вашингтон, чтобы получить посвящение в крийя-йогу. В ту пору в пригороде американской столицы открылся новый центр Братства самореализации Парамахансы Йогананды, экспортировавшего в США эту технику йоги. Гуру — автор первого американского бестселлера об индуизме «Автобиография йога» — скончался в 1952 году, но его идеи продолжали привлекать американцев. Сэлинджера, судя по всему, заинтересовали две из них. Во-первых, спасение доступно не только отшельникам-саньясинам, но и людям женатым. Создатель крийя-йоги Лахири Махасаи (1828-1895) и сам был «домохозяином», как в индуизме называют последователей учения, живущих в семье. Во-вторых, не менее важным для Сэлинджера было и то, что крийя-йога трактовалась как научный метод, который не только приводил к спасению, но и укреплял здоровье. Писатель испытывал недоверие к западной медицине.
Юную выпускницу элитного Рэдклифа визит разочаровал. Ей показалось, рассказывала она дочери, что храм крийя-йоги похож на бакалейную лавочку, а настоятелю — свами Премананде — явно недостает харизмы[17]. Как и положено, гуру дал новым адептам мантры и обучил их особой технике задержки дыхания. Десять минут занятий утром, десять вечером — конечно, это далеко от традиционной йоги, как она практикуется в Индии, но для молодых американцев вполне достаточно. По крайней мере, Клэр в результате своих занятий однажды увидела, зажмурив глаза, обещанный белый свет посреди лба, но за дальнейшими инструкциями к «свами-бакалейщику» уже не вернулась. Как крийя-йога повлияла на ее мужа, нам неизвестно, он такими вещами с дочерью не делился. Но по ряду оброненных ею замечаний видно, что повлияла сильно. Например, он дал детям фотографии Лахири Махасаи, чтобы они постоянно носили их с собой. Произошло это лет через десять после инициации, срок не такой уж малый. Учил он Маргарет и технике правильного произнесения мантры — на вдохе «хонг», на выдохе «са». Именно так наставлял в своей книге Парамаханса Йогананда.
Монолит из ртути
Для Маргарет религиозные практики отца — духовная чехарда, когда одни увлечения накладываются на другие в лихорадочном поиске спасения и место одного гуру-ракальи спешит занять другой. На самом деле Сэлинджер воплощает собой совершенно иной религиозный тип. Он собирает верования и практики, как страстный энтомолог — коллекцию бабочек. Это попытка создать собственный синтез религий, в котором идеи самых разных учений пропускаются через призму современного сознания. Наука входит в невероятные комбинации с религией, порождая сциентистские мифы. Все это в одночасье станет популярным в 60-е и послужит основой для создания NewAge — религиозного движения, которое по сей день влияет на американскую интеллигенцию[18].
В конце февраля 2008 года было опубликовано очередное исследование «Pew Forum on Religion and Public Life» — вашингтонской организации, которая собирает информацию о роли религии в американском обществе и делает ее достоянием широкой публики. В этом исследовании есть интригующие данные. Оказывается, 28 процентов американцев хотя бы раз в жизни сменили свою конфессиональную принадлежность. А если посчитать протестантов, которые перешли из одной церкви в другую (как известно, таких церквей в США не счесть), то получится и вовсе 44 процента. Дальше — больше. 16,1 процента отпали от какой-либо религии, но не присоединились к другой. Причем среди молодежи от 18 до 29 лет таких — каждый четвертый. Однако неверующих в их рядах совсем немного. Атеистами называют себя 1,6 процента, агностиками — 2,4. Остальные существуют вне организованной религии. Из них половина — религиозно индифферентна, другая — находится в духовном поиске.
Это ищущие, которые толком не прибиваются ни к одной конфессии, но религиозность не теряют и в этом смысле наследуют NewAge. И эта тенденция становится сейчас ключевой, ведь она представлена по преимуществу молодежью. Если она сохранится, внеконфессиональная вера станет чуть ли не главной чертой религиозной жизни США. Новое исследование показывает, что монолит веры, который являет собой Америка остальному миру, на самом деле нечто динамичное и подвижное, как ртуть.
Сэлинджер был предтечей такой религиозности, той каплей ртути, которая одной из первых стала совершать причудливые движения, влекомая невидимым импульсом.
На первый взгляд, ее появление объясняется просто. Америка — колоссальный рынок религий, где царит интенсивная конкуренция. Миссионерская охота за душами в условиях глобализации выходит за рамки традиционных для США религий. Тут тебе и буддизм, и индуизм, и масса иных соблазнов. Может быть, дочь Сэлинджера все же права? Ведь недаром критики NewAge — да и продвинутые его адепты — признают, что поиск нового религиозного опыта сродни поиску нового товара в супермаркете, где на прилавки в изобилии вываливают все новые экзотические продукты.
Но получается, что миссионеры остаются с носом. Американцы не стремятся строго следовать религиозным предписаниям, а ищут смысл существования и, будучи закоренелыми индивидуалистами, создают собственные рецепты спасения — пригоршня йоги, горсть христианского мистицизма, щепоть научной соли и оккультного перца. Однако эта духовная пища слишком остра и может не пойти впрок. Вместо того чтобы погрузиться вглубь, человек останется на мелководье. Так-то оно так, но если этот человек — художник, результат может оказаться иным.
Каждый пишет, как он дышит
Проблема писателя, увлекшегося духовными поисками, всегда волновала публику. Наносят ли они ущерб его творчеству или поднимают на невиданную прежде высоту? Любопытно сравнить духовную одиссею Сэлинджера с опытом классика XX столетия, которого он числил среди своих учителей, — Франца Кафки. Пражского писателя увлекало учение Рудольфа Штайнера. Он посещал его лекции в марте 1911 года, когда тот еще возглавлял немецкую секцию Теософского общества. Доктор Штайнер создал самостоятельное учение — антропософию — лишь через несколько лет, но основные его взгляды сложились уже к 1911 году.
В дневнике Кафка пишет о Штайнере без чрезмерного пиетета. Для него очевидны риторические приемы, с помощью которых лектор завораживает аудиторию. Однако сверхъестественные способности оккультиста, в которые он склонен верить, вызывают у него почтение. Не меньшее почтение вызывают и разносторонние познания и таланты Штайнера: «Он был очень близок к Христу. Он поставил в Мюнхене свою пьесу (ты можешь изучать ее целый год и все равно ничего не поймешь), сам нарисовал костюмы, написал музыку. Он был наставником некоего химика…» Тем не менее к восхищению все же примешивается ирония: «Госпожа Ф.: “У меня плохая память”. Д-р Шт.: “Не ешьте яиц”»[19].
Кафка решается нанести знаменитому оккультисту визит и рассказать ему о собственном опыте ясновидения. Да, ему знакомы эти состояния, когда он реально живет в своем воображаемом мире. Кажется, это близко к тому, о чем говорит господин доктор. «Но покоя, который, по-видимому, приносит ясновидящему вдохновение, в этих состояниях почти не было». Во всяком случае, лучшие свои работы он написал не тогда. Между тем главное для него — писательство, именно в нем он находит редкое счастье. Но писательству страшно мешает необходимость зарабатывать деньги чиновничьим трудом. Это так изматывает. Не добьют ли его окончательно теософские штудии? Впрочем, он готов взвалить на себя и такой груз — вдруг это облегчит его страдания? Что посоветует ему господин доктор?
Мы не знаем, что посоветовал посетителю Штайнер, Кафка об этом не пишет. Но под конец в описании визита слышится откровенный сарказм: Штайнера одолевает насморк, и, пока посетитель изливает ему душу, духовный наставник самозабвенно копается платком в носу. Больше упоминаний о Штайнере и антропософии в дневниках нет. Кафка предпочел быть несчастным человеком, лишь изредка находящим счастье в приступах писательского вдохновения, а не обретшим покой и волю антропософом.
На самом деле вопросы, которые поставил перед Штайнером Кафка, уже заключали в себе ответы. Писатель изначально рассматривал свое призвание как нечто альтернативное духовным поискам. Он был бы рад дополнить одно другим, но боялся, что спиритизм будет мешать творческому вдохновению, вытеснять его вследствие их очевидного сходства. О том, что ответ был ясен ему еще перед началом разговора, свидетельствует и такая деталь. «В его (Штайнера. — Б. Ф.) комнате я пытаюсь выказать робость, испытывать которую не могу, тем, что нахожу самое неподходящее место для своей шляпы…»[20]
Несчастный невротик, идущий к мэтру оккультизма, чтобы вопрошать его о смысле жизни, не испытывает робкого почтения, так как про себя уже понимает, что советы ему ни к чему. Он и сам знает, в чем этот смысл заключается. По крайней мере для него.
Каждый дышит, как он пишет
Не то — Сэлинджер. По мере увлечения восточными практиками в нем растет уверенность, что писательство — тоже средство духовного совершенствования, поэтому жертвовать одним для другого не резон. По сути, это один путь. Более того, спасаясь сам, писатель транслирует свою интуицию читателям, помогая им найти себя в этом мире. Ученик становится учителем. Вовсе не случайно он подарил свами Нихилананде диптих «Фрэнни и Зуи». В нем как раз рассматривается коллизия, произошедшая в душе молоденькой студентки актерского факультета Фрэнни, которая случайно наткнулась на русский духовный текст XIX столетия «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу». Анонимный рассказ, переписанный на Афоне настоятелем Черемисского монастыря из Казанской епархии игуменом Паисием, многократно публиковался в России, а затем и за ее пределами стараниями православных людей, оказавшихся в изгнании.
Там он и был переведен на европейские языки. Английский перевод Реджинальда М. Френча под названием «TheWayofaPilgrim» («Путь паломника») и прочла сэлинджеровская героиня[21]. (Во всяком случае, именно его читала жена писателя Клэр, вероятно, послужившая ее прототипом.)
Юная американка, подобно русскому страннику, встает
на путь «умного делания», беспрерывного творения Иисусовой молитвы. Это так
переворачивает ей душу, что жить по-прежнему она уже не в силах. И даже делает
первый шаг в сторону от этой жизни: бросает театральный факультет. Жизнь —
сплошная показуха, театр — показуха вдвойне. А безостановочная молитва — прямой
путь от житейской суеты к Богу. Причем не требующий веры. Отбросьте пустые
мечты и глупые слова, действуйте. И действовали не только православные мистики,
утверждает Фрэнни, но и индусские и буддийские аскеты, твердившие свои
бесконечные мантры.
Перед нами в сжатом виде религиозная программа контркультуры. В 60-е эти
лозунги овладели студенческими массами и повели их на Восток, к индийским гуру,
японским роси и тибетским римпоче[22]. Но
в 50-е герои Сэлинджера — беспомощные одиночки, которые бьются головой о стену.
Вот и Фрэнни бьется, даже близкий человек ее не понимает, только и остается,
что упасть в обморок. На этой метафоре полного отчуждения героини от
действительности Сэлинджер и заканчивает рассказ. В последней фразе губы
очнувшейся девушки «беззвучно зашевелились, безостановочно складывая слова»[23]. Мы
знаем какие.
Во второй части диптиха брат Фрэнни Зуи — красавец и преуспевающий актер, мучимый, однако, теми же метафизическими вопросами, что и сестра, — пытается вернуть ее к жизни. Он говорит вроде бы правильные вещи: Иисусова молитва не может быть самоцелью, нельзя увлекаться погоней за святостью ради святости, это мертвая рациональная конструкция, духовный тупик и т.д. Но девушка, любящая брата и доверяющая ему, тем не менее не желает его слушать и продолжает беззвучно молиться. Зуи понимает, в чем его ошибка. — он впал в нравоучительный тон и взывает к уму сестры, а не к ее чувствам. То есть попадает в ту же западню, из которой пытается извлечь Фрэнни.
Выход один — прибегнуть к актерскому искусству, которым он владеет в совершенстве. Уйдя в другую комнату обширной манхэттенской квартиры, он звонит сестре от имени старшего брата Бадди, писателя и мудреца. Сестра в конце концов распознает розыгрыш, но ее защитная броня пробита, и Зуи наносит в эту брешь главный удар. Я не хочу изображать всезнайку-ясновидца, твори свою молитву, если хочешь, но помни — ты большая актриса, это твое настоящее призвание. «И тебе остается только одно, единственный религиозный путь — это играть. Играй ради Господа Бога, если хочешь — будь актрисой Господа Бога. Что может быть прекрасней?»[24] Но что значит быть актрисой Бога? Это значит играть не для самоутверждения, а для зрителей. Зуи вспоминает, как покойный брат Симор просил его в детстве начистить ботинки перед радиошоу «Умный ребенок» — семейным подрядом Глассов. Для кого? Для толстой тети. Он так и не понял, что это за тетя, но ботинки чистил из уважения к брату. И только сейчас сообразил, что в этом был смысл. Какой? «А разве ты не знаешь — слушай же, слушай, — не знаешь, кто эта Толстая Тетя на самом деле?.. Это же сам Христос. Сам Христос, дружище»[25].
Играть для другого — это значит играть для Другого. Бескорыстно стремясь к совершенству в своей профессии, ты спасаешься сам и помогаешь спастись ближнему. Это и есть твоя истинная Иисусова молитва.
Меткость курильщика
После «Фрэнни и Зуи» Сэлинджер опубликовал еще одну повесть — «Симор: введение» (1963). Она написана от лица Бадди и рассказывает о литературном наследии Симора — стихах, которые докажут всему миру его гениальность. Но вот незадача, вдова поэта отказывается дать право на публикацию. Почти не таясь, Сэлинджер дает понять, что Бадди — его альтер эго. Правда, живет на севере штата Нью-Йорк, а не в Нью-Гэмпшире, да еще, вдобавок, преподает в женском колледже английскую литературу на полставки, но он — писатель-отшельник, скрывающийся в хижине на склоне холма в глухом лесу. В воображении читателя может возникнуть треугольник из трех писателей, одного вымышленного и двух настоящих — Дэвида Сэлинджера и Дэвида Торо, который (правда, на век раньше) проживал неподалеку на Уолденском пруду в штате Массачусетс. И тоже не на шутку увлекался Бхагавадгитой.
Сэлинджер награждает Бадди не только своей профессией, но и мировоззрением. Это индуизм, каким его преподал западным почитателям свами Вивекананда. От классического, скованного кастовой системой, он отличается открытостью миру и желанием преобразить его в такое место, где людям жилось бы свободно и радостно. Ты можешь быть мирянином или отшельником – не важно, это просто разные способы, ведущие к одной цели. Вот и про себя Бадди говорит, что он склоняется к тому, «чтобы назвать себя третьесортным карма-йогом с небольшой примесью джняна-йоги, для пикантности»[26]. То есть принимает как путь действия, так и путь знания. Но это лишь «сладкозвучное восточное имя». Ибо корни его восточной философии, признается Бадди (он же Сэлинджер), уходят не только в адвайта-веданту свами Вивекананды, но и в Библию. Хотя Сэлинджер шутливо открещивается от Востока, он все же, скорее, следует путем харизматичного свами, который придал индуизму новый импульс не без влияния христианства. Во всяком случае, на Христа писатель смотрит его глазами и с почтением цитирует гуру: «Узри Христа, и ты христианин. Все остальное — суесловие»[27]. Различия между религиями снимаются через мистический опыт. Чем глубже опыт, тем меньше различий.
Главная тема «Фрэнни и Зуи» получает законченную формулировку: настоящее писательство (как и любая форма творчества) — это не профессия, а религия. Более того, именно поэты — святые провидцы нашего времени. «Разве истинный поэт или художник не ясновидящий? Разве он не единственный ясновидящий на нашей Земле?» За это они и расплачиваются своей жизнью. «Настоящего поэта-провидца, божественного безумца, который может творить и творит красоту, ослепляют насмерть его собственные сомнения, слепящие образы и краски его собственной священной человеческой совести»[28]. Главное — творить бескорыстно, не обращая внимания на поношения и похвалы. И читатель-всезнайка уже готов подхватить: так Кришна учил Арджуну в Бхагавадгите исполнять долг своей варны — не заботься о плодах, и спасешься.
Но автор тут как тут и ловко сбивает пафос. В конце повести Бадди вспоминает, что в детстве Симор учил младшего брата, как лучше всего попасть в цель стеклянным шариком. Излюбленная игра американских подростков со времен Тома Сойера и Гекльберри Финна, еще совсем недавно в нее играли и в сельской глуши, и на суетливом Манхэттене. Так вот, главное здесь — не надо изо всех сил целиться и волноваться: попадешь или нет. И тогда попадешь обязательно. Оставим в стороне дзэнские советы по стрельбе из лука, столь популярные нынче среди интеллектуалов, иронизирует Бадди, все это можно описать не только на восточный лад. Так курильщик попадает окурком в мусорную корзину, когда не выделывается на потеху окружающим и ему совершенно наплевать — попадет он в нее или нет.
Рукописи не горят
После «Симора» Сэлинджер замолчал на долгие годы (не считая публикации в 1974 году рассказа «16-й день хэпворта, 1924»). Почему? Кредо сформулировано. Вперед — пиши для людей. Литературоведы объясняют его молчание беспощадной критикой, которая обрушилась на последние повести о Глассах. Ругали его и коллеги-писатели, в том числе такие тонкие, как Джон Апдайк.[29] Вот наш ранимый гений и обиделся, окончательно спрятавшись в своей хижине на холме. Перестал печататься, не соглашается на интервью и крайне неласков к любому, кто попытается хотя бы немного приподнять завесу тайны над его уединенной жизнью. Дал в 1974 году последнее интервью, где заявил, что пишет исключительно для собственного удовольствия: «Не печататься — вот что дарит мне настоящее спокойствие. Тишину. Публикации — это страшное вторжение в мою частную жизнь. Мне нравится писать, я это люблю. Но пишу только для себя»[30]. Даже если это и правда, то далеко не вся. Уж слишком Сэлинджер не похож на невротика, который в страхе за свою психику бежит публичности.
Возможно, причина иная. Творец стремится достигнуть совершенства, работая для других, но эти другие изо всех сил мешают его труду. Мысль о том, как новое его произведение будет принято читателями, мешает ему сосредоточиться: вместо того чтобы спонтанным движением запустить окурок в корзину, он думает о зрителях и промахивается. Что же делать? Выходит, что, думая о читателе, он мешает собственной самореализации и, следовательно, мешает читателю получить то, что может помочь тому в духовных поисках. Это неразрешимое противоречие усугубляется тем, что страсть увидеть свое произведение напечатанным ослепляет автора и может заставить его пойти на поводу у доброхотов-критиков, чтобы заслужить их похвалу. И не заметить, что вместо высшей цели он преследует совсем другое — удовлетворение своего мелкого тщеславия. «Хочу ли я отдатьэто описание в журнал? Да, хочу. И напечатать хочу. Но дело-то не в этом: печататься я хочу всегда»,-с отчаянием рефлексирует Бадди в «Симоре»[31]. Так что же остается? Как преодолеть это последнее искушение? А вот как. Не печататься, писать «в стол». Достигнуть истинного совершенства в тиши своего кабинета, в своем отшельническом убежище.
А как же «толстая тетя», для которой ты должен чистить свои ботинки? Как же твоя миссия в этом мире? Ничего страшного. Что такое 10-20 лет в масштабе вечности? Я умру, и мои совершенные писания увидят свет. Рукописи не горят, тем более если держать их в надежном месте. Зато перед Господом я предстану с чистой совестью.
«Раз творчество — твоя религия, знаешь, чтó тебя спросят на том свете? — цитирует Бадди своего брата и наставника Симора. — Впрочем, сначала скажу тебе, о чем тебя спрашивать не станут… Тебя не спросят, длинная ли была вещь или короткая, грустная или смешная, опубликована или нет… А тебе задали бы только два вопроса: настал ли твой звездный час? Старался ли ты писать от всего сердца? Вложил ли ты всю душу в свою работу?»[32]
И Сэлинджер мечтает ответить на оба вопроса — да.
Нам не дано предугадать…
В Финляндии есть маленькая театральная труппа «Братья Хоукка». Один из ее спектаклей, «Странник», сделан по тем самым «Откровенным рассказам странника духовному своему отцу», которыми чуть не зачиталась до смерти сэлинджеровская Фрэнни. То, что эта книжка оказалась в руках у молодых театральных экспериментаторов, вполне закономерно. Тяга к экзотическим духовным поискам, которой Сэлинджер так щедро наделял своих юных героев, на Западе никогда не ослабевала. Удивительно другое. Финны словно подхватили эстафету в тот момент, когда улыбающаяся Фрэнни забылась «глубоким сном без сновидений». Веданта недаром называет так четвертую турию — последнюю стадию на пути к освобождению — мокше. Слова брата возымели эффект, намекает писатель.
Актеры пересказывают историю странника языком того самого театрального искусства, вернуться к которому в новом качестве призывает сестру Зуи. А начинался проект и вовсе площадным действом. Будущий исполнитель главной роли Юха Валкеапяя разослал своим знакомым по электронной почте вопрос «Что вам нужно, чтобы жить в этом мире?» А потом прошел по одной из главных улиц Хельсинки, читая ответы в мегафон. Все правильно: мир — театр, и люди в нем — актеры. Но чем громче он вещал, тем хуже его слышали. И тогда проект обрел камерное звучание.
Рассказ о человеке, который задался аналогичным вопросом в России позапрошлого века, излагается за столом, вокруг которого сидят еще два актера (они играют тех, кто встретился герою на пути) и совсем немного зрителей. И ответ этот обманчиво прост, как в песне «Битлз», — «All you need is love»[33]. Русский странник не бежал от действительности, хотя и его не миновало искушение удалиться от мирской суеты. Сведя ум в сердце, как учат православные аскеты, он понес свой внутренний свет людям. Иногда, казалось бы, безрезультатно. Избившие его разбойники вовсе не покаялись, лишь за целковый подсказали, где найти ими же украденную Библию. Иногда результат вроде бы достигался помимо него. Женщина, которая хотела его соблазнить, пережила страх Божий, покаялась и сама стала на молитвенный путь, о чем он случайно узнал через несколько лет. Но и не зная, продолжал бесконечный подвиг спасения мира. Кого-то научал Иисусовой молитве, с кем-то делился последним.
Он остается в мире, чтобы полюбить его всей силой очищенного молитвой сердца. Как написал в предисловии к парижскому изданию книги замечательный русский богослов архимандрит Киприан (Керн), творение Иисусовой молитвы «наполняет странника такой любовью к миру, природе, зверям и людям, что не только нельзя говорить о мироненавистничестве, но, наоборот, в его безыскусном рассказе можно прочитать настоящий гимн любви к этому миру и человеку»[34].
Этот гимн и попытались исполнить финские актеры. Причем с такой заразительной радостью, что невольно закралось подозрение — вдруг молитва у них всамделишная? Вряд ли, но нерв старой книжки нащупан точно. Театральное искусство отличается от писательского тем, что играть «в стол» нельзя. Его плоды эфемерны и не могут существовать без публики. Соблазны актерской профессии во сто крат сильнее писательских. Но актер не может уйти в затвор, в этом случае он перестает быть актером. И, если он хочет передать свою религиозную интуицию зрителям, ему надо почаще вспоминать о «толстой тете». Похоже, у финнов это получается неплохо. А значит, урок Сэлинджера не пропал втуне. Даже если сам он в конце концов предпочел другой путь.