вступление Марка Белорусца
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2009
Перевод Марк Белорусец
Герта Крефтнер#
Стихи, проза, письма
Перевод с немецкого и вступление Марка Белорусца
Если мы нападаем на след правды, не зная, что являет собой эта правда, которая не имеет ничего общего с действительностью, кроме того, что она — та правда, которая нам неизвестна, значит, мы потерпели поражение, потому что это — смерть, на след которой мы напали…
Томас Бернхард Из непроизнесенной благодарственной речи 1968 года.
Читая Сергея Есенина, мы не задумываемся о том, что он свел счеты с жизнью в тридцать лет; то же касается — даже в большей степени — Маяковского; а если поворачивать в сторону немецкоязычной литературы: так ли уж значимо для нас, что жизнь Георга Бюхнера, автора “Смерти Дантона” и “Войцека”, оборвалась в двадцать три, а Георга Гейма — в двадцать пять? Или, еще ближе к Герте Крефтнер: далеко не все тексты сумрачного Георга Тракля обращают нас при чтении к мысли о его самоубийстве. Все они и многие другие рано ушедшие из жизни поэты — как кажется сегодня — написали, что призваны были написать, совершили, что должны были совершить, в отличие от Герты Крефтнер (1928-1951), расставшейся с жизнью в двадцать три года. Ее воздушный корабль был устремлен в смерть, “к холодным звездам” — так написано в одном из самых ранних ее стихотворений.
Может, потому, что прожила она так мало, а жила и чувствовала так интенсивно, ее краткая взрослая жизнь, и ее поэзия, и дневники, и наброски прозы, и письма видятся тесно спаянными между собой. Один из австрийских критиков назвал ее наследие “посмертным романом ▒Герта Крефтнер’”.
Смерть зримо и незримо присутствует уже в ее ранних литературных опытах. Герта Крефтнер кружит вокруг смерти в стихах и не отталкивает ее от себя. На след той правды, о которой идет речь в цитате из Томаса Бернхарда (кстати, приведенной венским литературоведом Венделином Шмидт-Денглером в связи с Крефтнер), в ее текстах мы нападаем почти всегда. Странным образом Крефтнер ощущает едва ли не сестринское родство со смертью и держит ее при себе в стеклянных трубочках с порошком веронала. Биограф Герты Крефтнер Макс Блейлих пишет о том, что она — видимо, для большей уверенности — постоянно носила с собой смертельную дозу этого снотворного. Об опасности веронала для жизни она в двадцать один год вычитала из карманного медицинского календаря фирмы “Байер” за 1950 год. Календарь тоже у нее постоянно в сумочке. В него, рядом с описаниями лекарств, побочных реакций и случаев передозировки, Герта Крефтнер записывает наброски стихов о любви и смерти.
Герта Крефтнер родилась в 1928 году. Юные годы того поколения австрийцев, да и немцев, к которому она принадлежала, пришлись на время распада и разрушения. Контуры ее детства можно разглядеть сквозь призму знаменитого рассказа Ингеборг Бахман, что лишь двумя годами старше Крефтнер, “Юность в одном австрийском городе”. Когда Герте было десять, Австрия, за исключением немногих интеллигентов (таких, как Роберт Музиль) да еще большинства евреев, радостно приветствовала аншлюс. На старых фотографиях из семейных альбомов девушки в национальных нарядах несут огромные свастики, оплетенные цветами. Ложь и двуличие лицедействуют в обществе, которое старательно не замечает, что принес с собой Третий рейх, и соучаствует в том, что творится в новом отечестве. Наряду с террором процветают доносительство и капитулянство, особенно в сфере культуры и просвещения. Школа, раз мы говорим о детстве, развращена и отравлена нацистской пропагандой. Дальше все складывается по Ингеборг Бахман — конец войны, бомбежки, дети в бомбоубежищах, заклеенные накрест окна, продуктовые карточки… Потом — русские на улицах Маттесбурга, родного города Герты Крефтнер. Русский солдат врывается в их дом, на ее глазах в драке избивает отца, после чего тот — в сентябре 1945-го — умирает. Кто знает, как там было? Много ли поводов нужно для такого рода инцидента в 1945 году? Жестокая обыденность войны становится глубокой травмой для психики семнадцатилетней девочки, особенно если иметь в виду болезненную впечатлительность, без которой нет поэта. Кто определит, как повлияла эта травма на ее дальнейшую жизнь и судьбу? К смерти отца Герта Крефтнер возвращалась неоднократно — в стихах, в письмах, в набросках прозы.
Через два года она напишет в письме: “Я была очень спокойным, милым ребенком. Однако события конца войны (ты знаешь, что я имею в виду), скоропостижная смерть отца и еще другое сделали меня такой…” И три года спустя в прозаическом тексте: “Мой мертвый отец кричит во мне”.
В 1946 году Герта Крефтнер, окончив с блеском гимназию, попадает в разделенную на четыре оккупационных зоны Вену, ходит по ее затемненным улицам. Целое поколение, вступив в жизнь, оказалось в руинах послевоенного мира, среди развалин зданий, мировоззрений, религий, идей и судеб. И — голосов мертвых в пропахшем (все еще) гарью воздухе, голосов, которые слышит герой рассказа Вольфганга Борхерта “Голоса в воздухе — ночью”, написанного в том же году. Эти же гулкие голоса мертвецов Европы, “убитых задешево”, звучат в цикле “Голоса…” Пауля Целана, возникшем в конце 50-х. Участь детей войны в те годы — таких, как Крефтнер, — представляется мне не менее суровой и трагичной, чем судьба борхертовского, бёллевского, кёппеновского “поколения без прощания”. Юная Ильза Айхингер пишет о послевоенном поколении молодых поэтов (журнал “План”, 1946 год):
Нам пришлось во всем разочароваться прежде, чем мы посмели во что-то поверить, и все, что мы пишем, родилось во тьме преследования и покинутости…
Покинутость и одиночество — точка отсчета в поэзии Герты Крефтнер начиная с самых ранних стихов. Они датированы тем же рубежным 1946-м, когда Герта Крефтнер стала студенткой Венского университета. Уже в первом стихотворении (в сборнике текстов из наследия):
Я одна.
И алые огни светло горят
в их глуби одиночества.
Еще ее поэзию питают любовь и жестокое отчаянье. Кроме пока несовершенных стихов тех первых венских лет, есть дневники и письма, наброски прозы. На них — та же печать внутреннего сиротства, бесприютности и тоски. На нее накатывают волнами депрессивные состояния, предчувствие бездны, стоящей рядом смерти: “Я снова ощущаю одиночество, ощущаю его болью. Я чувствую, как слова ворочаются во мне, и не могу их высказать. <…> Где дом, который меня защитит от того зверя, где рука, что оботрет мои слезы… “ (Дневник, 1. 09. 1949.)
Над дневниковыми записями и письмами Герты Крефтнер словно витает крик о помощи: люби меня, не оставляй! Она записывает в дневнике: “Желанье умереть… Я вблизи смерти. <…> Но он сказал: живи для меня. Я осталась жить и благодарна ему за это…” (28.10.1948.)
Однако не мраком и ужасом влекут ее тексты. В них, особенно более поздних, есть — в большой мере — и совершенно другое. Чтобы возникла поэзия, недостаточно депрессивной меланхолии и безысходной тоски, нужен еще один полюс.
С болезнью, печалью и безнадежностью в ее текстах соседствуют чувственное, буквально тактильное ощущение полноты бытия, переполненность любовью, готовность броситься в водоворот чувств. В том же выше процитированном дневнике сорок девятого года: “…пока я еще одна, как первый человек, но жизнь кипит во мне, и я предчувствую, кто-нибудь придет… Я гляжу на море и не перестаю петь: я есть, я есть…”
Герта Крефтнер пытается преодолеть свои депрессивные состояния: учебой, любовью, творчеством и путешествиями. В ее альбоме, куда она записывает значимые для нее стихи, — поэзия Элюара, Франца Хесселя, Георга Тракля, Георга Гейма. Но особый интерес, отмечает Макс Блейлих, у Герты Крефтнер вызвали стихотворения Пауля Целана. Очевидно, она переписала их из ставшего последним номера журнала “План” за 1948 год, где было опубликовано семнадцать стихотворений Целана.
Для того бедного времени — обратил внимание Шмидт-Денглер — она довольно много путешествует. Летом 1949 года — поездка с группой студентов в Норвегию, автостопом, ночевки в кемпингах для студентов, летом 1950-го — поездка в Париж к подруге. В результате возникает примечательный текст, под названием “Парижский дневник”. В действительности это не совсем дневник. В нем нет привязанных к датам записей. Образ Парижа совмещен здесь с эпизодами парижского быта самой Герты Крефтнер (почти моментальными снимками, сделанными той же поэтической камерой) и событиями ее внутренней жизни. Границы между точно подмеченным (“заснятым”) и как бы привидевшимся на ходу — стерты. Одно перетекает в другое. Эта перекличка, с ее ритмом, и сплачивает всё в единое целое:
На Трокадеро вздымаются и падают струи. Они — сверкающая кисея. Чужаки приходят на террасу и уходят. Мы, облокотившись на балюстраду, глядим вниз на хлещущий фонтанный ливень. За ним, далеко, — черный Париж. На вершине Эйфелевой башни красные огни; когда над ней тянутся облака, кажется, что она плывет под парусом, что она — мачта какого-то угрюмого корабля. Красный свет — недобрый. Он глядит тебе в сердце и насмехается. Тогда ты вспоминаешь, и становится жутко. Скрытая облаком луна умирает за тебя. Золотое сияние Собора Инвалидов доходит к тебе сюда и искушает тщеславными помыслами. У Парижа такая щедрая рука, такая широкая душа. Стоишь и видишь, как эта душа открывается, только не знаешь — для кого. Не для тебя, не для тебя… Ты лишь присутствуешь при совершении таинства. Будто молятся последователи каких-нибудь чуждых религий.
Струи фонтанов рухнули, огни потухли. Париж теперь — город, каких много. Терраса почти опустела. В углу, где темно, старик играет на скрипке. Tristesse[1]… Но почему здесь? Почему сегодня? Мои волосы тянутся и странствуют, это путь смирения. Вступи на него, Ангел. Пролей свой голубой свет на этот город, в котором мы одиноки.
Отдельные фрагменты этого “дневника” Герта Крефтнер через несколько месяцев преобразит в стихи.
Вообще, “Парижский дневник” — веха, с которой начинается самый яркий и зрелый период в творчестве Крефтнер.
Появляются поэтические тексты (несущественно, стихи это или проза) с точными, скупыми тропами и с неизвестно откуда берущейся магической тканью бытия. Возможно, она возникает из соположения, сопряжения в душе поэта упоения жизнью и тяги к смерти. Ведь все это — только начало, но уже видно: некая значимость стоит у нее за изображаемым миром, там будто зыблется какое-то другое пространство, где наши обыденные слова и жесты обретают величавость античного театра и показывают трагичность бытия и власть рока, скрытые за повседневностью.
В этот период Герта Крефтнер сближается с кружком венских поэтов (образовавшимся вокруг журнала “Нойе веге”[2]), куда входят Фридерике Майрёкер, Андреас Окопенко (именно он после смерти Герты Крефтнер тщательно собрал и архивировал ее тексты), Ханс Карл Артман; за ее творчеством следит известный литературный и театральный критик Ханс Вайгель, составитель сборников молодой послевоенной поэзии. Несколько ее стихотворений опубликовано в периодике, они звучат по радио, появляются отклики в прессе. Она заканчивает диссертацию о стилистике Кафки. Отметим, что даже в относительно ранних ее прозаических опытах (временная дистанция между ранней и поздней прозой Герты Крефтнер составляет всего два года) проступают черты кафковского отчужденного мира. Они, эти отрывки, — больше, чем обещание романа.
Только вот срок автору отпущен небольшой. “Мое жизнеощущение уже давно изъедено, я этому сопротивлялась, но бесполезно”, — писала она в прощальном письме к тете. В последние месяцы жизни Герта Крефтнер почти не пишет стихов — только прощальные письма к возлюбленным, к близким и очень короткие прозаические тексты.
13 ноября 1951 года она уходит из жизни, приняв смертельную дозу веронала.
Университетский преподаватель Герты Крефтнер, известный писатель и психолог Виктор Франкл, человек, с которым ее связывала дружба и душевная близость, впоследствии писал о ней: “Она была хронически (а возможно, и по своей конституции) депрессивна, но <…> облагородила эти болезненные проявления, придав им в какой-то степени всечеловеческий характер, а говоря другими словами, их опоэтизировала (превратила в стихи)…”
Но что говорят эти слова о поэте и поэзии?
Далее см. бумажную версию.