Рассказ
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2009
Перевод В. Скороденко
Юджин Маккейб#
Сирота
Рассказ
Перевод с английского В. Скороденко
Когда настал тяжелый голод, мать как с цепи сорвалась, кругом виноватила отца — и за помещика, и за агента, и за то, что сдохла свинья, и за дырявую кровлю, и даже за голод. Как-то раз жижа из навозной кучи стекла в колодец, так она заявила, что наш Микелинчик из-за того и недужит. А я скажу — вовсе не из-за того. Сама то ругает малыша и дает подзатыльники, то душит поцелуями, вот он и болеет. И все это на глазах у папы. Куда ж ему, слабовольному, с ней сладить, да и глядеть на нас голодных он не мог, и чем тяжелее было жить, тем пуще она бесилась и все чихвостила его, чихвостила, чихвостила. Бывало, так разорется, что мы с сестрицей-двойняшкой Грейс заткнем уши и убежим из дому отсиживаться в канаве, что разделяла наши десять акров и земли Ноэла Каллагана.
Мать всем в нос сувала, какая она гордая да порядочная. Чего только подумает поп и соседи про двух ее дочек, мол, у них на уме одни пляски да парни, гуляют заполночь, ровно глупые телки в течке, а полприхода с голоду помирает? А что мы молодые и хотим взять от жизни свое, так на это она плевала. Хлопотала она только над Микелинчиком, спаси его Бог. Он вечно кашлял, она обряжала его в юбку, да только феи все равно видали, как он с заднего крыльца нужду справляет из своей малюсенькой пиписки. Последние крохи любви и заботы в нашем доме уходили на хворого мальчонку. Мать брала его спать к себе наверх, в клеть над коровником, где прежде держала кур.
Как-то мы припозднились и застали папу на кухне одного. Он сидел на ларе, который был ему вместо кровати, и бубнил одно и то же. Думаю, он был крепко выпимши. Говорил, дескать, зиму нам без картошки не протянуть, а ни птицы, ни другой какой живности в хозяйстве давно нет. Без него, мол, нам будет лучше, больше еды на каждый рот. Грейс разревелась и стала упрашивать его остаться. Я тоже расстроилась, но промолчала.
Отец все качал и качал головой. Он был деревенский портной, но ему уже давно никто ничего не заказывал. Портновское дело, как и другие ремесла, денег не давало, все обещались расплатиться потом. На ярмарках и деревенских праздниках, говаривал он, часто остаешься внакладе. Закажет кто сюртук, или там брюки, или рабочую жилетку, а за заказом так и не придет. На это мать отвечала:
— Твоим словам, Том Брейди, веры нету.
И заявляла, что деньги он пропивает.
— Кто станет платить за скверно сшитое платье, какое и мартышка постесняется на себя напялить, а то засмеют!
А в другие разы кричала:
— Не позволю срамить меня перед всей деревней!
Чего бы кто из нас ни делал, мы срамили ее перед всей деревней! И никто ей так и не растолковал, что “вся деревня” не знает и знать не хочет, живая ты или мертвая. Что всем в деревне наплевать на всех, кроме самих себя, любой дурак тебе это растолкует, и он же, дурак, знает, что нету в Ирландии такой семьи, какой не в чем было бы стыдиться.
Видит Бог, мы с Грейс не хотели так думать, но папа был никудышный портной. Когда он перебрался в нашу округу Друмланну двадцать годов назад, матери было уже далеко за тридцать.
По общему мнению, вначале им жилось вроде как счастливо, клочок земли да портновское ремесло приносили деньги. Мать доила корову и принимала телят, копала и сушила торф, сажала и собирала картошку, потом на картошку напала порча, она погнила в земле, и корову пришлось продать. После съели птицу, а когда пришел настоящий голод, мать начала на отца орать:
— Тебе, Том Брейди, жену да трех детей кормить надо, а ты, бесстыжий, только пьешь да ссышь! Тебя и всех таких же пьянчуг кнутом надо драть!
Тогда он днями не приходил домой, а когда появлялся, то по его мертвым глазам да бессмысленной болтовне было видно, что он пил. Вообще-то он мог и мерку снять, и скроить, и сшить, да только по недогляду, а может, руки у него от пьянства дрожали, но вся работа шла насмарку. Папа все делал не так, мы сами видали на примерках, а он только оглаживал да одергивал на заказчике платье и бубнил, материя, мол, плохо тянется.
— Ничего, обсядется, — приговаривал он.
Мать прямо из себя выходила — она его пилит, а он ей ни слова в ответ, стоит столбом и глядит в пол.
Незадолго до того, как он совсем ушел от нас, его позвал сам барин, лорд Клонрой. Вице-король лорд Кларендон пожаловал в Иден-Холл и привез отрез дорогого твида, чтоб ему сшили охотничьи штаны. Папа принес твид домой, трудился целый день и всю ночь и вконец извелся, потому как знатный лорд был левша, а левши — они правши навыворот, и шить им все надо наоборот.
Принес он штаны в Иден-Холл, а там как раз ужинали и от доброго вина были навеселе. Вице-король пошел в соседнюю комнату и вышел в новых штанах. Сперва все молчали, а потом лорд Клонрой и говорит:
— Что ж ты, Брейди, наделал! Сшил вице-королю крестьянские штаны пузырями вместо бриджей.
Всем показалось это жутко смешным, поднялся хохот, один вице-король не смеялся. А мы с Грейс повели себя по-разному. Она расплакалась, что папу так осрамили, взяла его руку, поцеловала и говорит:
— Папа, как же они тебя обидели.
А меня такая злость взяла, захотелось ударить его и выскочить вон из дому. Меня прям с души воротит, когда так вот скулят от жалости к себе. Неудивительно, что он любил Грейс больше меня, может, потому я ее и ревновала, но только самую малость. По правде, я ее слишком любила, чтоб беситься от ревности.
А он стал рассказывать дальше. Все хохотали, а вице-король прошел через залу, взял папу под руку и повел в парадную прихожую. Спросил, сколько у него детей. Живут ли с нами бабушки и дедушки? Осталась ли у нас картошка? Есть ли еще чего съестного в доме или на огороде? А как у соседей? Папа сказал, что от страшного голода нам житья нету, да и соседям тоже.
— Люди, ваша милость, мрут от голода, Богом клянусь.
Вице-король повторил его слова по-ирландски, прижал руку к губам и что-то пробормотал. Потом вынул из кошелька золотую гинею и вложил папе в руку.
— Нет-нет, ваша светлость, — сказал папа, — скверно сшитые штаны столько не стоят.
— Бриджи, — проговорил вице-король, — отменные.
— Этот человек, — сказал папа, — истинный джентльмен, джентльмен с головы до пят. Я за ним хоть в ад пойду, пусть только кликнет.
Мы-то думали, мать давно спит у себя наверху со своим Микелинчиком, а она, видно, все слыхала, потому как вдруг подала голос:
— Такие вот знатные джентльмены и превратили в ад наш остров.
Мы задрали головы и уставились на нее. Видно было, что папа ее не понял, пока она не добавила:
— А такие пьянчуги и пустобрехи, как ты, Том Брейди, превратили в ад собственный дом. Покажи-ка своим дочкам вертихвосткам, много ли у тебя осталось от подачки большого вельможи.
Когда мать заводится, это пострашней всякой бури. У него не было выхода. Осталось шестнадцать шиллингов и несколько пенсов, на такие деньги мы могли кормиться добрый месяц. Он пропил нашу еду почти на неделю. Мы его любили, но тут разозлились, всем было за него стыдно. Мать спустилась из клети и пересчитала деньги у нас на глазах. Потом подошла к папе — он на своем ларе сидел, — нагнулась, заглянула ему сбоку в лицо и раз пять, а то и шесть прокричала:
— Дурень, дурень, дурень!
Будто столько же раз ударила его рукой по лицу. Потом, задыхаясь и давясь, заорала:
— Мы все с голоду подохнем, Том Брейди, потому что я вышла замуж за дурня.
Той ночью он ушел насовсем, ни письма не прислал, ни весточки. Теперь, когда я думаю о разнице между этим мужчиной, нашим отцом, и этой женщиной, нашей матерью, то скажу так: Грейс больше пошла в него. Не умела, размазня, за себя постоять. Лила слезы над больным котенком, мертвым цыпленком или дурацкой историей. Я и сама не хуже могу слезы лить, но только скорей помру, чем стану реветь на людях. И молюсь Богу, чтоб мне не кончить как мать. Я раз слыхала, как папа бормотал:
— Эту женщину погубит не голод, а гордыня.
Пусть мы и жили впроголодь, она всегда покупала мыло, а когда не было денег, то варила его сама.
— За воду денег не берут, — говорила она. — Видит Бог, вы, девки, пока на моем попечении, будете чисты и телом, и душой.
Она вся провоняла карболкой и уж постаралась, чтоб карболовый дух шел и от нас. Всякое утро что летом, что зимой мы брали медный кувшин и таз и шли в торфяный сарайчик. Там мы под ее присмотром первым делом чистили золой зубы, потом раздевались и мыли шею, уши, зад и промеж ног, и от ее мыла там саднило как от пчелиного жала. Вытирались мы мешковиной. В этом мытье только и было хорошего, что мы с Грейс друг на дружку могли поглядеть, ведь нас с трудом отличали одну от другой. Я видела себя в Грейс, а она во мне себя. Волосы и глаза цвета черной вишни, точеная как у цапли шея, стройные ноги с любовной кошелкой над ними, круглая попа, вокруг коричневатых сосков светло-лиловые тени, и кожа белая, белая, как и зубы.
— Зачем она мучает нас этим мытьем? — как-то спросила Грейс.
— Затем, что запах у нас молодой и настоящий, — ответила я, — а ей это не по нутру. Будь ее воля, она бы отрезала наши розовые бутоны и сказала, что их приделал дьявол, чтоб ввести нас во грех.
Когда Грейс слышала от меня такое, то смеялась, прикусывала губу и говорила:
— Побойся Бога, Руш.
Я появилась на свет первой, выходила тяжело, так мне, по крайней мере, говорили. Может, поэтому я и была крепче Грейс умом и сердцем или только воображала, что крепче, — теперь это уже не важно. Отец ушел ночью, после того как мать так зло и подло на него накричала и обозвала дурнем. Я теперь все время о нем вспоминаю, что днем, что ночью. Как и где он помер? Кто его схоронил? Где? В канаве, на болотах, в горах? Может, он бросился в омут или в море, как многие другие? Коли ему выпала такая доля, я должна думать, он теперь в светлом царстве у Бога или во тьме у дьявола. А может, он вовсе и не помер и теперь где-то на севере, в Дублине или Дандолке. Говорят, в городе такой же голод, что и в деревне, да и кто станет шить у бедного портного, кроме таких же бедняков, а у бедняков в кармане ни пенни. Сдается мне, он помер вместе с мильоном других.
Далее см. бумажную версию.