Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2009
Наталия Автономова. Познание и перевод. Опыты философии языка. — М.: РОССПЭН, 2008, 703 с.
Что мы видим обыкновенно в переводе? Ремесло, обслуживающее дела более важные — политические контакты или торговый обмен, распространение знаний или литературное творчество. Переводу как “медиуму” предписана незаметность. У переводчика, маячащего челночно между авторитетным оригиналом и его (всегда сомнительным!) инобытием в чужом языке, как бы и нет своей позиции: разве может быть позицией промежуток? Как выясняется — да, и даже в высшей степени перспективной для наблюдений окружающего культурного ландшафта.
С переводческой точки зрения в культуре нет ничего постороннего переводу. Поскольку самый малый акт понимания предполагает поиск приблизительных эквивалентов понятиям и практикам других людей в горизонте собственных понятий и слов — а это и есть перевод. Поскольку любое усилие по передвижению смутного, неявного, только нам “изнутри” доступного переживания в сферу выразимого, где оно станет частично доступно и другим людям, — тоже перевод. Мы начинаем учиться переводить, впервые овладевая речью, и в дальнейшем переводим, а также оказываемся переводимы на каждом шагу, сами того не замечая. Но и замечая, то есть переводя сознательно, даже профессионально, мы лишь в малой степени имеем в виду культурный смысл и подоплеку этого хитро-нехитрого действия.
Познание и перевод, напоминает Наталия Автономова, — связка слов, вмещающая в себя опыт жизни, и сама эта метафора заслуживает самого серьезного, самого пристального прочтения. Признаться, впервые скользнув взглядом по обложке, я восприняла слово “опыты” в подзаголовке однозначно, как обозначение жанра. Потом, листая книгу с конца, с удивлением обнаружила в английской аннотации не “essays”, а “experiences”, отсылающее не к виду письма, а к “пережитому, практически освоенному”. Чтение книги убеждает в уместности и этого смысла. В ней отобразился опыт четырех десятилетий работы со словом и с мыслью о слове — точнее, именно опыты, во множественном числе: исследовательский, переводческий, преподавательский, публицистический. По-французски слово expеrience может означать еще — эксперимент, опыт, испытание, т.е. процедуру, способную дать новое знание. И это значение — к месту, поскольку центральный и самый дорогой для автора тезис состоит как раз в том, что культура движется и обновляется вездесущей “искусственностью” перевода. “Опыты”, таким образом, — это и осмысленное прошлое, и мысленно предвосхищаемое будущее, и то, чему мы подвергаемся, и то, что мы производим, и возможность записать, запечатлеть, отрефлексировать оба эти процесса. Хорошее, емкое слово (его любил, кстати, Жак Деррида, предпочитавший называть свою философию “опытом”): “оно предполагает и путешествия, и испытания, и пересечения с жизнями других людей, и уникальность собственных (наивных или рефлексивных) мыслительных поступков. Опыт многое может, но он обязательно упирается во что-то невозможное…”. Последняя оговорка важна: именно благодаря “упору в невозможное” опыт удерживает в себе ценнейшие свойства — открытости и подвижности. Это относится, может быть, прежде всего к опыту мышления: мысль становится и развивается в извечной “пытке” непереводимостью, несводимостью к языку, неприводимостью к строгой логике. Нецарская дорога познания — это дорога всегда и все-таки перевода.
Книга Наталии Автономовой требовательна к читателю: каждая из семисот страниц предполагает наше сосредоточенное участие: сочувственное следование рисунку мысли — автора и ее интеллектуальных героев (например, заочно собеседующих Канта и Лакана). Книга также уважительна, щедра, нельстиво-дружественна к читателю, которым может оказаться и философ, и филолог, и человек почти любой гуманитарной профессии, и зрелый специалист, и всерьез любопытствующий студент. В текст, объявлено во введении, “можно входить (или выходить) в любом месте”. Эта свобода движения по тексту обеспечивается внятностью изложения сложного — в отсутствие авторитарности, даже на уровне интонаций. Автору безусловно близко убеждение Мишеля Фуко, одного из самых давних ее “собеседников”, в том, что философское высказывание — не способ сказать, что все кругом заблуждались, и не усилие принудить других к молчанию, утверждая, что их замечания никчемны, — а область негарантированного, ненадежного, нелегкого поиска: мысль ищет себя в слове и испытывает словом. Итог путешествия по книге (в Заключении) подводится так: “Читателю был представлен не технически отточенный результат, а открытая структура, в которой точки над “i” не расставлены: хочется надеяться, что он сможет здесь найти какую-нибудь продуктивную для себя ассоциацию — с тем, что ему ближе”. Действительно, в зависимости от собственных интересов и предпочтений вы можете прочитать эту книгу как историко-философское исследование, или этюд по истории идей, или учебник по актуальной теории культуры, или любопытнейший компендиум трудных мест гуманитарного перевода, или интеллектуальную автобиографию. Мысль, не повторяясь, движется кругами, всякий раз представляя “то же самое — иначе” и включая в работу возникающие по ходу смысловые переклички.
Два главных круга — две почти равновеликие части книги. Первая, “Познание и язык”, состоит из пяти глав, в которых развертывается мысль о языке, выстраданная французским структурализмом (Леви-Стросс), постструктурализмом (Фуко, Деррида), структурным психоанализом (Лакан). Именно здесь обосновывается главная посылка, она же и вывод книги: о созревании в современной интеллектуальной культуре предпосылок для “философии перевода”, о способности перевода, глубоко и нетривиально понятого, взять на себя “всю ответственность за судьбу разума” (Деррида). Вторая часть, “Перевод, рецепция, понимание”, трактует историю перевода и восприятия французской гуманитарной мысли 1960-1980-х годов в России и — в самом последнем разделе — развертывает тезис о переводе как о рефлексивном ресурсе понимания.
В свое время французский структурализм стал предметом “пионерских” работ и переводов Наталии Автономовой: ее первая (и первая на русском языке) публикация о Фуко появилась в 1972 году, о Лакане — в 1973-м, то и другое в “Вопросах философии”. С тех пор минуло три с лишним десятилетия, и картина изменилась — существенно, к лучшему, но не однозначно. Вместо одинокого подвижничества переводчика-просветителя мы наблюдаем “поток текстов, разнородных и разновременных, и потерянность читателя, на голову которого он обрушивается”. За последние десять-пятнадцать лет, безусловно, произошло первичное насыщение информацией, но о полноценном усвоении говорить рано. Концепции Фуко, Деррида и Лакана оказались раздерганы на слова-пароли, слова-лозунги, расплылись в общие места — предмет общей наслышанности и очень приблизительного понимания, попали в плен броских, но ложных уподоблений. При ближайшем рассмотрении становится заметно, что трактовки французской мысли сплошь и рядом опосредованы американским пересказом. Это, впрочем, не удивительно и характерно не только для России. Центрами “концептуального резонанса” в США, отмечает Н. Автономова, выступают университеты (в России — это немногочисленные издательства и отдельные университетские структуры “европейской” ориентации), притом работает североамериканская академическая машина с размахом и по-своему очень эффективно. “В России до сих пор нет ни одной сколько-нибудь заметной монографии, специально посвященной Фуко или Деррида”, а в США за это же время образовался плотный культурный слой из сотен разнообразных книг, сборников, “ридеров”, дайджестов, иных пособий, адресованных исследователям и учащимся, специалистам и начинающим. Существенно, что “порталом” внедрения французской теории в американскую гуманитарную среду стали “английские департаменты” (факультеты литературы), что способствовало упрощению (стандартизации) и эстетизации философских идей. Переодевшись в американские постмодернистские джинсы, французский структурализм и особенно постструктурализм стали мало на себя похожи: получилась “не столько рецепция импортируемого, сколько изобретение своего в связи с рецепцией европейского наследия”. Новый продукт (отчасти эрзац?) оказался, впрочем, глобально влиятелен, в то время как в самой Франции интерес к этому кругу явлений заглох с середины 1970-х годов. Таким образом, путешествуя в трансатлантическом и трансдисциплинарном пространстве, французская мысль потеряла часть начальных сил, но обрела новые. И резонно ставя вопрос о необходимости “обратного перевода” этой мысли-путешественницы — о внимательном ее истолковании в исходном контексте, — автор книги все же не рассматривает приключившийся с нею смысловой дрейф как пагубу или потерю. Это — риск перевода и шанс перевода. Что-то подобное — продуктивное при всей проблематичности — могло бы произойти и в России. Могли бы, в частности, замечает Н. Автономова, возникнуть свои интересные формы мысли на почве критики идеологии и анализа дискурса. Но пока не возникли. Почему? — на мой взгляд, это один из самых интересных вопросов, которые книга прямо и косвенно ставит, его-то и хотелось бы выделить и подхватить.
Похоже, что даже в условиях переводческого бума в нашей культуре продолжает жить своего рода сопротивление переводу, — оно проявляет себя не в открытых, драматических формах, а разве что в наблюдаемых последствиях. Одно из них таково (Н. Автономова отмечает его применительно к ряду контекстов, в частности, в связи с переводами Хайдеггера и Деррида): приходя к нам на нашем языке, чужая мысль склоняется к кокетливой игре экзотическими формами, но в своих радикальных познавательных интенциях и возможностях, в том числе как инструмент критической диагностики современности, остается не востребована. Всемирная отзывчивость русской культуры, предмет нашей общей гордости, опирается по преимуществу на миметический, художнический, адаптивно-подражательный импульс, а это может быть и силой, и слабостью. Модный, престижный сегодня интуитивистски-харизматический, эстетский подход к переводимым текстам позволяет переводчику при работе со словом наслаждаться игровой, со-творческой свободой, но заодно и “забывать” о том, что дело познания, в котором перевод и прямо и косвенно участвует, — это общее дело, подразумевающее установку на конструктивное сотрудничество и достаточно жесткую интеллектуальную дисциплину. В итоге мы имеем “диалог культур”, по видимости — интимно-проникновенный, а по сути — иллюзорный. Перевод, напоминает Н. Автономова, предполагает не чудное перевоплощение в другого, не спонтанное переселение душ, а труд расщепления мысли и словесной формы, их взаимное испытание и терпеливое обсуждение. Преобладающий подход к переводу современной философской литературы, отмеченный зачарованностью стилем выражения, скорее чем вниманием к структуре мысли, чреват, с этой точки зрения, серьезными потерями — не для переводимых текстов и не для переводческой культуры (талантливо найденная стилевая аналогия — в любом случае большая удача!), а для культуры-реципиента в целом. Переводить одновременно стиль и мысль не получается, драгоценны опыты и по той, и по другой части, но именно для России и именно сегодня актуальнее переводить мысль. Сейчас часто слышны разговоры о необходимости защищать и опекать русский язык, но разве не лучший способ защиты и опеки — развитие ресурсов языка, прежде всего тех, что развиты недостаточно? А заметить и осознать недостаточность — в данном случае “концептуальные дефициты” — можно не иначе как при сопоставлении собственного языка с другими языками, с ресурсами выражения мысли, ими “наработанными” исторически.
Нынешний культ самоупоенного, интеллектуально расслабленного “креативизма любой ценой” не вызывает у автора книги никакого сочувствия, и важнейшую для русской культуры задачу она связывает с преодолением спонтанности и наивности, развитием рефлексивно-критического отношения к языку, и не к языку только. Без трезвого и пытливого внимания к себе невозможно полноценное становление субъекта. В определении Поля Рикера, рефлексия — не что иное как “присвоение нашего усилия существовать и нашего желания быть в произведениях, которые свидетельствуют об этом усилии и об этом желании”. Переводческая мысль — всегда и плод, и повод к рефлексии. Поэтому степенью ее зрелости определяется, в каком-то очень важном смысле, успешность нашего усилия существовать в современном мире. Фактически именно это имеет в виду Н. Автономова, когда пишет: “От того, как сейчас прочтем Фуко, зависит не только российский образ Фуко… От этого кое-что зависит и в нашей жизни и в познании”.
В книге неоднократно подчеркивается сугубая научность и в силу этого не- и даже анти-идеологичность предлагаемого подхода к познанию и переводу — подчеркивается преемственность (по этому именно признаку) между ранним, еще в 1970-х годах, обращением автора к французской теории и нынешним этапом работы с ней же: “делала я это предельно антиидеологическим образом, подчеркивая его научное содержание и приглушая сопровождавшие его идеологические коннотации. Когда-то это была единственная возможность ввести содержание западной мысли в отечественную культуру, а теперь, после вновь пережитого нами периода вульгарных идеологизаций, неидеологическая позиция с акцентом на фундаментальном научном содержании вновь становится актуальной”.
Но мне-то кажется, что книга не только по-научному основательна, но и по-хорошему идеологична. Под идеологией ведь можно понимать не только натужную доктринальность и даже не только “тенденцию к субстанциализации”. В определении Л. Альтюссера, это “воображаемое отношение к действительным условиям существования”. Глубоко и точно формулируемая мысль идеологически активна хотя бы уже тем, что предъявляет вызов социальному воображению, выявляет его характеристики и комплексы, нами не сознаваемые в силу привычности. Наблюдения Н. Автономовой над российской, советской и постсоветской культурой перевода позволяют предположить, что наше — коллективно воображаемое — отношение к условиям существования прокрашено специфическим страхом — страхом разнообразия. Трудно сказать, откуда именно он происходит. Возможно — из привычки к патерналистской норме, исключающей необходимость индивидуального выбора. Возможно — из “обломовской” лени, недознания (языков), неуверенности, опасливого равнодушия к другому. Выбор из разного — это ведь труд различения, а готов ли я вкладывать в него время и силы? а вдруг разнообразие окажется непосильным? впусти его в привычное домашнее пространство — того и гляди пойдет вразнос?! Достаточно прислушаться к повседневной речи, например, к фразе “Мы говорим на разных языках”. Она употребляется, как правило, для выражения фрустрации или как способ подведения черты под “несостоявшимся” разговором, означая фактически: я отвергаю, не приемлю, знать не хочу твою логику, понимание между нами невозможно, словопрения бессмысленны. Разноязыкость — синоним опасности, потенциальной конфликтности или отчуждения, отнюдь не богатства, и вызывает защитную агрессию, отнюдь не любопытство. Чтобы принять “близко к сердцу” идею перевода, базовую для книги Н. Автономовой, нужно и важно пере-вообразить отношение к культуре, сложившееся под знаком застарелой боязливости, сделав “альтернативную ставку” — на трезвое бес-страшие и зрячее доверие: доверие к познаваемости другого (и расположенности его, встречно, к познанию) и к собственной способности меняться, не изменяя предательски себе. Пока же зоркость ассоциируется не со способностью различать, а с подозрительностью к чужакам (пытающимся что-то “подбросить”, чего-то лишить или каким-либо образом уязвить), она, увы, останется подслеповатой.
Противоядием обессиливающему страху может быть только речь — исполненная терпения и терпимости, точная и бережная. А также (пока отсутствующие или недостаточные в нашей школе всех ступеней) уроки пристального чтения, совместного толкования, сравнения, критической работы с языком и текстом, в которой навык самоотчета читателя соединялся бы с чуткой внимательностью к суждениям другого. Критическая рефлексия направлена на преодоление тех “склеек” или “сращений” между означающими формами и передаваемыми содержаниями, что ассоциируются с культурной неповторимостью и действительно дают нам ценное ощущение домашнего уюта, стабильности, уверенности владения смыслом. Уважая потребность во всем этом и признавая неразрывность языковых и культурных форм, стоит помнить, что развиваются смыслы не иначе как посредством и ценой “разрывов”. Перевод им, собственно, и содействует, отчасти их провоцирует — грамотно и тактично. Не просто инструмент, но творческий инструмент мысли, язык способен двигаться вместе с нею, но не в марше, а в танце.
Поэтому перевод по определению множествен — одного-единственного перевода, на все времена, который удовлетворил бы всех переводчиков и всех читателей, быть и не может, и не должно. Нельзя уже перевести и остановить процесс, удовлетвориться найденным решением, хотя бы потому, что подвижна жизнь. Наблюдения над переводом позволяют заметить, как знание безостановочно циркулирует в пространстве и во времени — меняясь и прирастая в моменты счастливого понимания, а иногда и непонимания, которое по-своему тоже может быть счастливым.
Отсюда — как вывод — возможность и необходимость увидеть позитивный смысл в метафоре “говорить на разных языках”, а притчу о вавилонском столпотворении прочесть “не как проклятье, но как вызов, который человек способен достойно принять”. В акте перевода осуществляется не только во< ссоздание конкретного, уже кем-то созданного текста, но полноценно творческая культурная работа по созданию пространства умопостигаемости, соизмеримого опыта, сравнимости между языками и культурами. Работа перевода — знак зрелости, способности взять в свои руки ситуацию многоязычия — ответить на нее не утопическим горделивым проектом, вроде взгромождения башни до небес или отыскания абсолютной меры вещей, а бесконечным трудом самосозидания.
Воспроизводя в книге давнюю работу, выполненную студенткой филологического факультета Наташей Автономовой под руководством Михаила Леоновича Гаспарова (“Сонеты Шекспира — переводы Маршака”), доктор философских наук Наталия Сергеевна Автономова, уже с сегодняшних своих позиций, пишет: “Я вижу в этом тексте повод для дальнейших философских размышлений о том, что такое понимание, интерпретация, перевод”. И замечает, между прочим: “Этот текст был написан в то время, когда выходили в свет классические работы Деррида… или Рикера”. Этот риторический жест мне кажется очень правильным и красивым. Учителя и ученики (ученицы), прославленные породители мысли и ее менее знаменитые трансляторы, аналитики, испытатели — все сотрудничали и продолжают сотрудничать в общем пространстве/времени, объединяемые обоюдной установкой на перевод. Удивительным образом предвосхищая этот опыт, английский романтик Джон Китс когда-то сформулировал культурную задачу-максимум так: “Люди не должны спорить или утверждать, но шепотом сообщать друг другу свои мнения.… И так, всеми порами духа всасывая живительный сок из взрыхленного эфира, всякий смертный станет великим — и человечество, вместо того чтобы быть необозримой пустошью, заросшей дроком и вереском, где редко-редко попадутся дуб или сосна, превратится в великую демократию лесных деревьев”.
Книга Наталии Автономовой предлагает глубоко критичное видение современной культурной ситуации, в то же время уважительно отмечая в ней любой позитивный сдвиг, успех, переводческую находку и обобщая наблюдаемое не под знаком пессимизма: “…уже сейчас видны признаки более внимательного и одновременно свободного отношения к текстам; оно дает шанс лучше понять то, что мы читаем, и более осмысленно соотнести прочитанное с собственными культурными традициями”. В этой щедрости суждения проявляется, я думаю, обаяние личной успешности (“каждый человек должен успеть сформулировать свой опыт, принять вызов времени и ситуации”) — читая, думаешь о том, что нет более благодарного, притом что архитрудного и незавершимого занятия, чем создание смыслов в работе познания, общения и перевода. Поскольку оно — это занятие — позволяет видеть лес, прорастающий за деревьями, и само способствует его росту.
Татьяна Венедиктова