Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2009
Киран Десаи. Наследство разоренных / Перев. с англ. Ю. А. Балаяна. — СПб.: Амфора, 2007. — 427 с.
Роман индийской писательницы Киран Десаи “Наследство разоренных” (“The Inheritance of Loss”) получил Букеровскую премию в 2006 году. Судьи обосновали свое решение следующим образом: “Великолепный роман о широте человеческой души и мудрости, полный забавной нежности и мощной политической актуальности”. Критики назвали “Наследство разоренных” “острой, умной, визуальной прозой” (“Atlantic Monthly”), “освещенной интеллигентностью, яростной и в то же время нежной” (“New York Times Book Review”), изображающей “ужас и восторг бытия” (“New Yorker”).
В момент получения премии писательнице было 35 лет — самый молодой букеровский лауреат. Она родилась и выросла в Индии, в пятнадцатилетнем возрасте переехала в Великобританию, где получила образование. Сейчас живёт в США.
Любая литературная премия, разумеется, в первую очередь отмечает не достоинства “чистого художества”: творческий почерк автора расценивается как нечто вспомогательное, некое средство, путь, способ, может быть, мост, делающий идеи писателя внятными и жизненными образами, благодаря чему они и воспринимаются читателем. Букеровские лауреаты, как любые другие, издаются огромными тиражами, их книги раскупаются прежде всего в англоязычном мире, а затем и в других языковых мирах; значит, явленная ими философия существования становится более-менее “всеобщей”. Известно, что порой западные литераторы не так тщательно работают над тем, что мы пока еще считаем главным достоинством словесности — над построением индивидуальных, только данному и никакому другому писателю присущих, взаимоотношений с языком. Зато рассказанная история должна быть и занимательна, то есть иметь динамически движущийся сюжет, и “учительна” (разумеется, это одна из тенденций; в ряде случаев появляются и по-другому построенные тексты), если воспользоваться словарем русской критики XIX столетия. Гуманизм, вдумчивое и любовное отношение к человеку, пожалуй, стоит на втором месте по сравнению с социальной ролью героя или описанной коллизией.
Очень интересно, между прочим, проследить, как меняются в мире модели оценки литературных произведений. То, что с начала народнических десятилетий и до конца советского периода в русской литературе было основным критерием (сформулирую приблизительно: “литература должна быть учебником жизни, а писатель обязан пасти народы”) и порядком “навязло” у нас в ушах, вдруг стало во многом определяющим и руководит выбором критиков и читателей на Западе. “Наследство разоренных” дает пищу для размышления в этом направлении — во всяком случае тем, кого такие размышления увлекают.
С этой точки зрения проблематика романа Десаи более чем актуальна для англоязычного мира. Колониальное прошлое, и довольно долгое, и насыщенное разнообразными событиями, ни для Англии, ни для Индии (не говоря о других странах, по прежнему ощущающих себя — во всяком случае культурно — подчиненными “метрополии”) до сих пор не стало собственно прошлым. Оно длится. Оно влияет. Оно воздействует. Оно формирует и поведенческие стереотипы, и мировоззрение, и социальные приоритеты. Во всяком случае, это касается интеллигентской прослойки. Национальная самоидентификация жителей бывших колоний (разумеется, не только английских!), какими бы средствами они ни добивались ее (“мирными” или “жесткими”, вроде, скажем, исламских экстремистов), не может быть свободна от ощущения былой, но так и не прошедшей подчиненности иной нации.
В этом смысле любое произведение, затрагивающее означенный круг жизненных вопросов, не может не быть идеологичным.
Киран Десаи, выбрав путь показа “тихой” жизни “маленьких” людей, сумела максимально компенсировать идеологический накал, который в ином случае воспринимался бы чересчур навязчиво — во всяком случае, сегодняшним российским читателем.
В романе каждый герой, как это и полагается, разматывает свою сюжетную линию. Индийская семнадцатилетняя девушка Саи, дочь лётчика, готовившегося стать космонавтом и по роковой случайности погибшего в России, влюбленная, как и положено в семнадцать, индийская девушка, получающая проевропейское, проанглийское воспитание и не знающая, как “соразмерить” себя с родным языком и родной страной. Судья Джемубхаи Пател, получивший образование в Англии, образованный в Англии, образованный Англией. Индус-повар, живущий мечтами о бывшем величии своего хозяина-судьи (никогда не имевшем места величии, правда же?) и будущем величии своего сына Бижу (они никогда не сбудутся, без сомнения). Сам этот Бижу, уехавший в Америку искать счастья, нелегал, желанный на черной работе и гонимый отовсюду — словно ветром…
Их ненависть, в которой они обвиняют друг друга. Их поиски возможности счастья, которое каждый из них жаждет обрести через другого. Их инфантилизм, колониальное мышление на уровне экзистенции: ожидать перемен извне, а не требовать от себя самого энергии и сил.
…И над полуразвалившимся от бедности, отсыревшим от вечных дождей домом бывшего судьи — пять вершин горы Канченджанги, которые в конце романа “золотеют, наливаются светом истины — хоть и ненадолго”.
Судьба героев и перипетии их совместной жизни — нападение экстремистов, исчезновение собаки Шамки, любови и разрывы, политические обстоятельства, в действительности и важные, и исполненные исторического значения, — описаны… нет, скорее изложены Десаи словно вчуже: будто ее герои живут не сами, а так, чтобы на них кто-нибудь смотрел; это ключевой для романа художественный прием, который впрямую связывает происходящие события с четко моделированной читательской реакцией: иди и смотри. Смотри и вдумывайся. Соразмеряй с собственным опытом.
Расширение эмоционального и мировоззренческого опыта человечества можно определить как авторскую задачу. При кажущейся отстраненности манеры Десаи добра, физически ощутимо добра, и этот добрый взгляд со стороны, пожалуй, формирует ту самую “точку зрения”, с которой мы видим все происходящее.
Чем же интересно “Наследство разоренных” российскому читателю?
Литературная судьба “маленького человека” нам близка традиционно. Лейтмотив восприятия задает эпиграф из Х. Л. Борхеса, также нам близкого: “Молю не о вечных красотах — о верности духу, и только. // О строке, подтвержденной дорогами и сиротством. // Сытый досужими клятвами, иду по обочине // жизни неспешно, как путник издалека, не надеющийся дойти”. Рассказ о тех и о таких, кто всегда остается “на обочине”, идет и не надеется дойти, выдержан Десаи в эпической манере, нам опять-таки отчасти известной — вспомним прозу двадцатых годов XX века, в которой об ужасах бытия Бабель, Соболь, Пильняк рассказывали отнюдь не дрожащим голосом.
Однако дело не только в этом. Есть некоторые “идеологические” обстоятельства, важные для нас, также живущих в постколониальный период. Притом живущих в бывшей метрополии, что помогает нам (провоцирует нас?) ощущать себя представителями “белой” расы, несущей “бремя белого человека” — добровольное бремя господства над расой “черной”, убирающей наши города, торгующей на наших рынках и в наших магазинах, словом, обслуживающей нас. Бытовой расизм кажется нам столь органичным и более того — неизбежным, совершенно естественно возникшим, что мы не возмущаемся ни собой, ни друг другом, произнося слова, которых устыдились бы каких-нибудь тридцать лет назад. Он успел так въесться в наше ощущение жизни, что мы развозим его по Европе, куда приезжаем работать или жить: так российские переселенцы в Германии поражают сегодняшних немцев словами о “грязных турках”.
Постколониальная ситуация описана Десаи не с нашей точки зрения. Та направленность взгляда, которую избрала писательница, непривычна ни “нативным” россиянам, ни “нативным” англичанам или французам. “Наследство разоренных” — это панорама постколониального мира, увиденного изнутри. Причем такого постколониального мира, который в любой момент готов сам стать колонизатором (именно в этом качестве выступают индийцы по отношению к народу горки, живущему рядом со своей исторической родиной Непалом и столь близкому индийцам, что можно было бы — в другой ситуации — говорить и о братстве).
Одновременно это повествование, идущее не от первого лица, и речь, как уже говорилось, ведущаяся скорее тоном свидетеля, наблюдателя, чем участника.
Иногда авторская интонация — но и в этом случае в оболочке “посторонности” — все же прорывается. Например, при описании благополучного (“образцового”) исхода судьбы иммигранта в Америке: “Саид наслаждался этой игрой, наслаждался тем, как эта страна заставляла его шевелить мозгами и ногами, руками и членом. Он любил эту страну, обманывал ее, он был ее образцовым и преданным гражданином, хотя и нелегальным. Когда пришло его время, этот субъект, специалист по проникновению через черный ход, с помощью копировальной техники неоднократно обманывавший ее официальную систему (он утверждал, что при желании способный парень с копиром может поставить Америку на колени), этот самый Саид со слезами на глазах и с глубокой убеждённостью в голосе присягнул звездно-полосатому флагу. Он признал страну, страна признала его. Редкий случай взаимности. Роман в духе седой старины”.
Однако нас и здесь не вынуждают принимать участие в событиях. Нас не включают в действие, не навязывают нам чужую картину мира. Нам просто предлагают посмотреть, как оно есть на самом деле. Только посмотреть.
У нас есть возможность увидеть, если так можно выразиться, обратную сторону Луны. Задуматься о том, о чем “белый человек” не задумывается никогда. Коснуться душевной жизни персонажей — а “жители колоний” для нас ведь и в реальности только “персонажи”, не более, — и сравнить их комплексы с нашими.
Комплексы судьи. Судья всю жизнь хотел стать похожим на англичанина, всегда отставал и оказывался худшим — там и лучшим — здесь, на родине, которая заведомо хуже, чем Англия: гибнущий корабль, с обреченного судна не сбегают только заведомые неудачники. Остающиеся чувствуют себя неудачниками заранее, они запрограммированы на неудачи. Воспоминания судьи, которые можно отогнать, только помотав головой. Он никогда не может решить, кто он такой: “Джеймс Питер Питерсон или Джемубхаи Попатлал Пател?”…
Комплексы индианки Нони, до поры до времени — учительницы Саи: “Время не должно стоять на месте… Не повтори моей ошибки, не попади туда, где время не движется. Это лучший совет, который я могу тебе дать”. Ощущение собственной страны как безвременья.
Комплексы народа, существующего в оболочке европейской цивилизации. “А на рынке появляются новые плакаты, бередящие старые раны, на стенах лавок и офисов сами собой возникают лозунги, намалёванные краской либо нацарапанные. ▒Где наше государство?’, ▒Лучше умереть, чем жить рабами!’, ▒Конституция издевается над нами. Отдайте нашу землю!’. Вдоль шоссе эти лозунги дрались за место со стандартными увещеваниями, украшающими бетонные крепления склона: ▒Без виски — нет риска’, ▒Лучше поздно, чем никогда’, ▒Сэкономишь минуту — потеряешь жизнь’, ▒Коль женился — не флиртуй со скоростью!’”
Наконец, комплексы тех, кто считал свою жизнь навсегда связанной с “культурной доминантной”, колонизатором, и внезапно оставшихся без наставника. Эти обломки империи, жертвы логики жизни: поток отхлынул, и на песке остались… земноводные.
Национальная рознь среди тех, кто комплексует: непримиримая рознь. Эти хуже тех, те хуже этих. “Дези против паки”. Непременно. Непримиримо.
Современный мир не доверяет художественности (“молю не о вечных красотах…”). Вымысел выглядит так, будто чем-то скомпрометировал себя — излишней эмоциональностью, быть может? Неправдой чувств, вероятно? Неизвестно. Современный мир явно предпочитает литературу non-fiction: мемуары, свидетельства, словом, все, что несет на себе отпечаток “подлинности”. И “Наследство разоренных”, как любой современный роман, то есть художественное произведение, должен воспринять приемы non-fiction, чтобы быть воспринятым. Авторское бесстрастие служит как бы гарантом того, что нам рассказывается непридуманное. Но природа искусства такова, что оно пролезет всюду, да еще и покажет, что пропитанная комплексами реальность, убивающая слабого, на самом-то деле лжива. Никчемная, с точки зрения судьи, жена его Ними не реагирует на жизнь, пропитанную ненавистью к ней, не выучившей ни слова по-английски (“из чистого упрямства — так полагал судья”). Создания искусства — только они могут заставить ее чувствовать: “За рекой виднелись развалины охотничьего замка Великого Могола Джахангира: несколько арок поддерживали рельефы с изображением ирисов. Моголы спустились с гор, чтобы завоевать Индию, война билась в их жилах, но мягкое сердце плакало по погибшему от солнечного жара цветку. Повсюду ирисы, запечатленная неизвестными камнерезами неизвестная им красота”.
Жажда красоты — тоже, вероятно, комплекс: с точки зрения судьи, которого вряд ли можно назвать хозяином своей судьбы.
Родной язык — если смотреть глазами того же персонажа — также окажется чем-то недоброкачественным. Но национальные смыслы не усваиваются при насильственном сурдопереводе. “Никто не измерит того, сколько истин исчезает между языками, между языком и неграмотностью”.
Непознанная, отчужденная персонажами языковая стихия всё равно пребывает рядом с ними, в мире, параллельном их существованию, с той же неизбежностью, что и ненависть. Индия многоязыка; слова джхора, нахра, хубши, хансама, чурва, тангха, чокси, тикка масала, дханьявад, шукрия и другие, данные в тексте без перевода и курсивом (ругательства, названия предметов обстановки, блюд, имена злых духов и др.), слова, не люди, создают в романе образ действительности, замкнутой в себе, самодостаточной и не комплексующей.
Стоит обратить внимание на эти курсивы, заставляющие жителя метрополии на кратчайшие доли секунды почувствовать себя гостем в чужом и могучем мире, не несущем “бремя белого человека”.
Вера Калмыкова