Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2008
Даже если тему «Россия и Польша» нельзя назвать для российской интеллигенции столь же вечной и неразрешимой, как пресловутые вопросы «Что делать?» и «Кто виноват?», она тем не менее безусловно стоит в том же ряду. Тема эта была актуальной и в XIX веке (когда значительная часть современной Польши входила в состав Российской империи), и в веке ХХ (когда Польша после нескольких веков ненадолго получила независимость, а затем вновь попала в орбиту восточного — теперь уже советского влияния). Естественно, что в постсоветский период тема приобрела новые ракурсы, однако и спустя почти два десятилетия она все же остается недостаточно отрефлексированной. Хотя бы отчасти разобраться в сегодняшнем положении дел помогает специальный (сдвоенный) выпуск журнала «Историк и художник» (2008, № 1-2), так и озаглавленный: «Польша-Россия». В номер вошли публикации почти сорока авторов, сгруппированные в четыре раздела: «Во взаимных представлениях», «В соприкосновениях с Западом и Востоком», «На путях к свободе», «В отношениях с прошлым». Подобное деление, впрочем, можно считать достаточно условным, поскольку в любом частном вопросе этой темы неизбежно — в той или иной степени — присутствуют все перечисленные аспекты.
Несмотря на то, что проблема польско-российских отношений имеет глубокие исторические корни, далекой истории в номере посвящено не так уж много материалов (например, статья поляка Ярослава Чубаты «Политические шансы, национальные мифы и эмоции. О значении наполеоновской эпохи в истории Польши» или исследование Натальи Филатовой «Россия и русские в поэзии польского восстания 1830-1831 гг.»). В большинстве публикаций речь идет о ХХ веке; причем если его вторая половина многим читателям более или менее знакома (среди прочего — и по собственному опыту), то история межвоенного двадцатилетия — это скорее белое (или уж во всяком случае довольно мутное) пятно. Прояснить его отчасти помогают прежде всего работы Анджея Новака («Россия в польской политической мысли ХХ в.») и Бориса Илизарова («Польша и поляки в оценках и представлениях Сталина. Между Польшей довоенной и Польшей послевоенной»).
Однако самый интересный из посвященных этому периоду материал — статья Анджея де Лазари и Олега Рябова «Образы врага: поляки и русские в сатирической графике межвоенного периода (1918-1939 гг.)». Здесь характерные для массового сознания взаимные негативные стереотипы представлены наглядно, в работах политических карикатуристов тех лет. С одной стороны — оскалившийся бородатый мужик заносит кулак над Западом, обещая миру: Скоро моя высокая культура воцарится не только в Европе, но и в Америке…; с другой — пускающая слюну свинья в конфедератке с надписью Ясновельможная Польша лежит на плече у Франции, придерживая копытом листок с надписью Границы 1772 года. На рисунке из польской «Мухи» Ленин, Троцкий и Дзержинский в обличье «Трех богатырей» направляют взоры в сторону Варшавы, а в российском «Красноармейце» польский «пан» с огромными усами гордо провозглашает: Россия для поляков!.. Но самое любопытное здесь — обложка журнала «Красный ворон» за октябрь 1923 года, на которой прозорливо отображен год 1939-й (пакт Молотова-Риббентропа и начало Второй мировой войны): стоящий справа российский солдат в буденовке пожимает руку шагающему ему навстречу немецкому пролетарию в кепке, а между их ладонями оказывается карликовый поляк: Им-то хорошо протягивать руки друг другу, а мне вот протягивать ноги придется.
Острота и оскорбительный характер этих рисунков не оставляют сомнений в том, что в довоенную эпоху из всех западных соседей именно Польша служила для России особым раздражителем. После войны ситуация изменилась: Польша стала всего лишь одним из «кирпичиков» монолитного восточного блока. Однако в середине 50-х, с наступлением послесталинской оттепели, Польша вновь заняла особое для России (тогда — для Советского Союза) место: но теперь уже как источник особой привлекательности, а не раздражения, и не для партийных властей, а для поднимающей голову интеллигенции. Хорошо известно, что многие выучили польский только за то, что на нем можно было читать относительно «нормальные» газеты, действительно интересные журналы и не переводившиеся на русский книги. Польша приняла на себя роль своего рода моста между Востоком и Западом, хотя бы отчасти восполняя то, чего не хватало в охваченной всепоглощающей цензурой советской реальности. И если говорить о межкультурных стереотипах той поры, то вспоминается, пожалуй, только один: «В социалистическом лагере Польша — самый веселый барак».
Этот период оказался достаточно продолжительным (около тридцати лет) и завершился с победой перестройки, обретением Польшей реальной независимости и крахом Советского Союза. С началом 90-х культурная связь с Польшей резко оборвалась: из киосков исчезла польская пресса, закрылся книжный магазин «Дружба», перестали выходить в прокат польские фильмы. Культурная привлекательность сменилась привлекательностью коммерческой, но уже не для интеллигенции, а для торговцев-челноков, хлынувших на варшавский рынок с целью выгодного товарообмена. Соответственным образом изменились и стереотипы. Для поляков на смену зловещему «Большому брату» пришел (не менее, впрочем, опасный) ловчила-мафиози; для россиян же Польша вновь превратилась в часть Запада, но уже не враждебную, как в 20-30-е, и не привлекательную, как в 60-80-е, а просто в периферийную.
Современный же вариант трансформации польских стереотипов о России можно наблюдать в мемуарной книге Януша Гловацкого «Из головы» (М.: Новое литературное обозрение, 2008. Перевод И. Подчищаевой; фрагменты книги публиковались в «ИЛ», 2006, № 8). Вот как известный драматург описывает детали посещения на московской премьеры своей пьесы «Антигона в Нью-Йорке»:
По пути пришлось заглянуть в общественную уборную, грязную и густонаселенную. Ее облюбовали беспризорники, детишки лет семи, ну, может быть, десяти. Дети выглядели маленькими старичками, у многих не было зубов, зато они умели стрелять. По заказу мафии убивали людей, которых до этого в глаза не видели. Естественно, дети всего лишь дети, могут и ошибиться и пристрелить не того, кого надо. Тогда в наказание они не получат обещанной пачки «Мальборо». Ну и во время этих своих странствий по Москве я подумал, что следующая моя пьеса будет о России.
Перед театром яблоку негде было упасть от припаркованных «мерседесов» и «роллс-ройсов», по числу продаж которых Россия обошла чуть ли не все страны в мире. Из них высаживались дамы в норковых манто и господа в костюмах от Армани. Словом, съехалась вся новомосковская элита. Как мне объяснили, не совсем ради самого спектакля и даже не ради блестящего актерского состава, а потому что в названии фигурировал Нью-Йорк.
А тут нате вам, вместо Дональда Трампа и dolcevita, представление о трех бездомных, обитающих в нью-йоркском парке. И глядя на заполняющую театр шикарную публику, я подумал, что все это плохо кончится — очень скоро многие встанут и выйдут из зала.
Но не встали и не вышли. Это могло означать, что близкие и друзья Березовского, Гусинского и бедолаги Ходорковского еще помнят свою недавнюю нищету, обеды в столовках, а также не слишком уж уверены в своем будущем.
Конечно, отдельные фрагменты этой впечатляющей картинки узнаваемы: есть и беспризорники, и криминал, и бомжи, и гламур… Однако складывающаяся из них мозаика поражает: бандиты, нанимающие в качестве киллеров оборванных детей, или олигархи, шагнувшие в роскошь прямо-таки из грязной подворотни, — это сильно напоминает пресловутого медведя, пьющего водку из самовара. Я хорошо помню визит Гловацкого в конце 95-го: тогда он посетил редакцию «ИЛ» и стал членом Международного совета журнала. Однако об этом в книге ни слова: рамкам сложившегося заранее стереотипа такая Москва, похоже, не соответствовала.
Справедливости ради надо конечно сказать, что и Америку Гловацкий тоже не жалует: нью-йоркская жизнь (а особенно эмигрантская диаспора) выглядит у него далеко не раем (читатели «ИЛ» могут судить об этом по его гротескной повести «Последний сторож» — 2003, № 8). Проблема, однако, в том, что читатель порой не способен отделить вымысел и гротеск от документа и реальности…
Вот что на сходную тему сказал Анджей Вайда в своей речи (публикуемой «Историком и художником») в Американском университете (Вашингтон, октябрь 1981 года):
…я должен заявить, что глубоко верю в неразрывную связь искусства и истории. <…> …всегда получалось так, что не только ученые создавали картину важных событий. Не только от них зависит, что обычный человек об этих событиях думает и как общество осознает свою историю. Это зависит также — а, возможно, прежде всего — от художников, от искусства, от культуры. Кем были Цезарь и Брут, мы знаем скорее от Шекспира, чем от Моммзена или Эдварда Гиббона. Чем была Французская революция, знаем не столько от Жюля Мишле, сколько от Давида, создавшего захватывающую картину событий и персонажей Революции. Чем была русская кампания Наполеона, знаем прежде всего от Толстого. Чем была викторианская Англия — от Диккенса. Чем было американское завоевание Запада, этот неслыханный процесс создания новой цивилизации на новых территориях, мир узнал прежде всего из американского вестерна…<…>
В течение 26 лет моей работы в кино я, не переставая, вторгался в механизмы истории моей страны. Независимо от того, хотел я этого или не хотел, создавая свои простые истории о простых людях и их драмах, я подтверждал или ставил под сомнение определенный взгляд на историю, давал свидетельство времени. Я еще раз признаю: возможно, даже я не всегда этого хотел, возможно, не всегда отдавал себе в этом отчет. Но с того момента, когда мои фильмы выходили на экран, когда они отрывались от меня и становились публичной собственностью, наступала та самая «встреча с историей…
Очень не хотелось бы уподобляться типичному советскому пропагандисту, который жалуется на то, что иностранцы предпочитают фотографировать помойки, а не заводские трубы. Однако пьесу «Четвертая сестра», написанную Гловацким под впечатлением описанных визитов в Москву, наш журнал печатать все-таки не стал (в отличие от «российской» пьесы Славомира Мрожека «Любовь в Крыму» — «ИЛ», 1994, № 10). Но ведь польский-то читатель наверняка воспринимает шарж Гловацкого как документальное свидетельство очевидца. Я и сам, например, в такую Москву из Польши ехать бы конечно же побоялся.
Впрочем, стереотипный взгляд на Другого — это феномен отчасти объективный, и от него никуда не деться. По собственному опыту знаю, что, находясь на территории Польши, начинаешь воспринимать геополитический расклад с определенным сдвигом: оттуда Россия (отчасти в силу несопоставимости масштабов) действительно ощущается как некая угроза местной культурной и политической свободе. Но понимаешь это, только становясь на позицию поляка, «влезая в его шкуру».
Проблема отчасти в том, что поляки и россияне несколько различаются между собой в том, что касается отношения к исторической памяти. Поляк ощущает историю мифологически: как единое целое, как протянутую из прошлого цепь событий, периодически воспроизводящихся в разное время, но по одной модели. Для поляка, например, слова царь, восстание, Сибирь, Советы, Катынь воспринимаются как единый ряд, объединяемый общим понятием «жертвы». И память об этих жертвах не стирается, а накапливается. Для россиянина же каждое поколение начинает жизнь «с чистого листа», чаще не продолжая, а отрицая предыдущую историю. Требование коллективной — сына за отца — ответственности не кажется ему поэтому естественным и корректным.
Корректировать русско-польские стереотипы конечно же можно и нужно. Но для этого следует, как минимум, не терять контакта с актуальной реальностью. А с этим бывают проблемы.
В начале 90-х на одной популярной московской радиостанции автор данного обзора вел обзор польской прессы, а Наталья Ворошильская (дочь известного читателям «ИЛ» — 1991, № 7; 1993, № 3; 1996, № 5 — поэта) — программу, посвященную польской песне. Однако в один «прекрасный» день руководство решило, что специальные польские программы станции не нужны. Безусловно, вопрос касался исключительно редакционной политики, однако попробуй объясни полякам, что здесь не было злого умысла.
А в апреле этого года в московском кинотеатре «Художественный» пять дней подряд шли новые польские фильмы — каждый только на одном сеансе. Несмотря на бесплатный вход, в не самом большом зале всегда были свободные места. Значит, в десятимиллионной столице осталось не более нескольких сотен интересующихся современной польской культурой. Что ж, равнодушие, наверное, лучше вражды, но все-таки были и иные времена…[1]