Перевод Василия Арканова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2008
Шерман Алекси[1]
Полдень
Сегодня у тебя есть дом, а завтра нет, только не ждите, что я стану рассказывать вам о причинах своей бездомности — это мой секрет, а индейцы стараются хранить свои секреты от голодных бледнолицых.
Я индеец племени спокан, внутренний салиш[2], и мои предки жили в радиусе ста пятидесяти километров от Спокана, штат Вашингтон, по меньшей мере десять тысяч лет. Я вырос в Спокане, двадцать три года назад переехал учиться в Сиэтл, был отчислен из колледжа через два семестра, служил просто (и все проще и проще) рабочим, успел два-три раза жениться, два-три раза побыть отцом, а потом свихнулся. Конечно, «свихнулся» — не научное определение моего психического расстройства, но «асоциальная психопатия», по-моему, тоже не ахти — еще подумаете, что я серийный убийца или что-нибудь в этом роде. А я в жизни пальцем никого не тронул, не то что кулаком. Сердца в прошлом разбивал, не отрицаю, но это со всяким случается, тут я не исключение. Да и разбивал-то как-то вяло. Больше чем за одной сразу никогда не ухаживал, больше чем на одной сразу никогда не женился. Со всего маху сердца не разбивал. Всегда медленно и осторожно. И никаких рекордов скорости по удиранию из дома не устанавливал. Мало-помалу просто исчезал. Чем с тех пор только и занимаюсь.
Бездомным я стал шесть лет назад. Если существует такое понятие, как успешный бездомный, то я, пожалуй, успешен. Быть бездомным, наверное, единственное, что у меня хорошо получается. Я знаю, где лучше всего бесплатно кормят. Дружу с директорами ресторанов и продуктовых магазинов, которые пускают меня в уборную. Я не имею в виду общественные уборные. Нет, служебные, чистые, те, что за кухней, или кладовой, или холодильной камерой. Вас, наверное, удивляет, как можно чем-то подобным гордиться, но для меня это показательно — не всякого же пустят поссать в чужую чистую уборную. Может, вы и не цените, когда уборная чистая, но я ценю.
Скорее всего, вам все это неинтересно. В Сиэтле бездомные индейцы повсюду. Мы привычны и заурядны, и вы проходите мимо с гримасой гнева или отвращения или даже сочувствуя этим благородным дикарям. А у нас есть мечты и семьи. Я дружу с бездомным равнинным индейцем, у которого сын — редактор солидной газеты на Восточном побережье. Конечно, это с его слов, ведь мы, индейцы, великие выдумщики, лжецы и мифотворцы, поэтому, возможно, равнинный индеец-бомж вовсе и не с равнин. Я так думаю, потому что он всегда представляется как равнинный индеец, но это — определение родового вида, а не конкретного племени. В ответ на мою просьбу уточнить, кто он на самом деле, он сказал: «Разве хоть один из нас знает, кто мы на самом деле?» Вот здорово, философствующий индеец! «Эй, — сказал я, — для доморощенной философии не худо бы сначала обзавестись домом». Он только усмехнулся, показал мне средний палец и пошел.
Мы скитаемся по улицам постоянной компанией — моя команда, мой тыл, мой отряд. Это Роза Шарона, Сынок и я. Мы никому больше не нужны, кроме друг друга. Роза Шарона — видная женщина, ростом не меньше двух метров, если брать в расчет впечатление, которое она производит, а так всего метр с кепкой. Она из племени якамавишрамской ветви. Сынок — колвил, но колвилы состоят из 199 различных племен, поэтому он может быть кем угодно. Зато он красавчик, будто сошел с рекламного щита «Не загрязняйте Землю». У него великолепные большие скулы, прямо планеты, и вокруг каждой вращается по маленькой Луне. Он пробуждает во мне зависть, зависть и ничего, кроме зависти. Если сравнивать Сынка со мной, то он — образец индейца до прибытия Колумба, а я — после. Я — наглядное доказательство того, какой ущерб нанес колониализм индейцам резерваций. Только не ждите, что признáюсь вам в том, как меня порой пугает история со всеми ее поворотами. Я не робкого десятка, но знаю, что молчание — лучший способ вести дела с бледнолицыми.
Собственно, вся эта история началась во время обеденного перерыва, когда Роза Шарона, Сынок и я подсчитывали нашу выручку у гастронома «Пайкплейсмаркет». За два часа переговоров мы заработали пять долларов — как раз на бутылку крепленого куража в самом прекрасном «Севен-Илевен»[3] в мире. Мы двинули туда, подобные трем алкашам-воителям, и прошли мимо ломбарда, который мне раньше не попадался. Это было странно, ибо у нас, у индейцев, на ломбарды собачий нюх. Но еще страннее был выставленный в витрине старинный танцевальный наряд для пау-вау[4].
— Это наряд моей бабушки, — сказал я Розе Шарона и Сынку.
— Ты точно знаешь? — спросил Сынок.
Точно я не знал, поскольку сам наряд никогда не видел. Видел только фотографии, на которых бабушка в нем танцует. Их сделали еще до того, как костюм у нее украли пятьдесят лет назад. Но он был именно таким, каким сохранился у меня в памяти, и перья, и бисер — тех же цветов, что традиционно использовали для украшения костюмов для пау-вау у нас в роду.
— Есть только один способ удостовериться, — сказал я.
Поэтому мы с Розой Шарона и Сынком вошли в ломбард и поздоровались с пожилым бледнолицым за прилавком.
— Слушаю вас, — сказал он.
— Этот танцевальный наряд для пау-вау в вашей витрине — собственность моей бабушки, — сказал я. — Пятьдесят лет назад он был украден, и с тех пор мы всей семьей его ищем.
Владелец ломбарда смотрел на меня, как будто я ему вру. Оно и понятно. В ломбардах полно врунов.
— Я не вру, — сказал я. — Да вот хоть друзей моих спросите. Они подтвердят.
— Честнее индейца я лично не встречала, — сказала Роза Шарона.
— Ладно, честный индеец, — сказал владелец ломбарда. — Допустим, так оно и есть. Но можешь ли ты доказать, что это наряд твоей бабушки?
Не желая быть совершенными, поскольку только Бог совершенен, индейцы пришивают к нарядам для пау-вау что-нибудь лишнее. В нашей семье пришивали желтую бусину. Но всегда в такое место, чтобы ее не сразу можно было найти.
— Если он действительно бабушкин, — сказал я, — то к нему где-нибудь должна быть пришита желтая бусина.
— Хорошо, — сказал владелец ломбарда. — Давай посмотрим.
Он снял костюм с витрины, разложил на стеклянном прилавке, и мы стали искать желтую бусину, которая оказалась в районе подмышки.
— Вот она, — сказал владелец ломбарда. Без всякого удивления в голосе. — Ты был прав. Это наряд твоей бабушки.
— Пятьдесят лет как пропал, — сказал Сынок.
— Эй, Сынок, — сказал я. — Это моя история. Я как-нибудь сам ее расскажу.
— Хорошо, — сказал он. — Извиняюсь. Рассказывай.
— Пятьдесят лет как пропал, — сказал я.
— Вот какая у него семейная драма, — сказала Роза Шарона. — Вы ему его вернете?
— По справедливости надо бы вернуть, — сказал владелец ломбарда. — Но для меня это непозволительная роскошь. Я тысячу долларов за него заплатил. Не могу же я просто взять и подарить ему тысячу долларов.
— А если мы пойдем к полицейским и заявим, что вещица краденая? — сказала Роза Шарона.
— Эй, — сказал я ей. — Давай без шантажа.
Владелец ломбарда вздохнул. Он обдумывал варианты.
— Что ж, к полицейским вы, конечно, пойти можете, — сказал он. — Только вряд ли они вам поверят.
Казалось, его это расстроило. Как будто ему было неловко получать преимущество за счет нашего неимущества.
— Как тебя зовут? — обратился ко мне владелец ломбарда.
— Джексон, — сказал я.
— Это имя или фамилия?
— И то и другое, — сказал я.
— Ты не шутишь?
— Нет, правда. Мать с отцом назвали меня Джексон Джексон. Мое домашнее прозвище Джексон Квадратный. Та еще семейка.
— Ладно, Джексон Джексон, — сказал владелец ломбарда. — Вряд ли у тебя есть тысяча долларов, верно?
— У нас в общей сложности пять, — сказал я.
— Досадно, — сказал он и снова стал обдумывать варианты. — Будь у тебя тысяча, я бы его за тысячу отдал. Да чего там, чтобы все честно, уступил бы и за девятьсот девяносто девять. Потерял бы доллар. Зато поступил бы нравственно. Потерять доллар в такой ситуации было бы справедливо.
— У нас в общей сложности пять, — повторил я.
— Досадно, — сказал он снова и еще глубже задумался над вариантами. — А что, если мы поступим так? Я дам тебе двадцать четыре часа на то, чтобы ты нашел девятьсот девяносто девять долларов. Придешь завтра в это же время с деньгами, и я верну твой залог. Как тебе мое предложение?
— Нормально, — сказал я.
— Вот и отлично, — сказал он. — Значит, договорились. А это тебе для разгона. Двадцаточка.
Он открыл бумажник, достал из него новенькую двадцатидолларовую купюру и отдал мне. И мы с Розой Шарона и Сынком среди бела дня отправились искать недостающие девятьсот семьдесят четыре доллара.
13:00
Роза Шарона, Сынок и я принесли двадцатидолларовую купюру и пять долларов мелочью в «Севен-Илевен» и купили три бутылки смекалки. Надо было как следует сосредоточиться, чтобы сообразить, где найти такие деньги всего за сутки. Размышляя изо всех сил, мы сгрудились в проходе под эстакадой «Аляска уэй» и опустошили купленные бутылки — одну, вторую и третью.
14:00
Когда я проснулся, Розы Шарона не было. Позднее я слышал, что она добралась автостопом до Топпениш и живет у сестры в резервации.
Сынок вырубился рядом со мной и был весь не то в своей, не то в чьей-то еще блевотине, а у меня голова болела от раздумий, поэтому я оставил его лежать и пошел к воде. Мне нравится запах океана. Соль всегда пахнет памятью.
Выйдя на набережную, я набрел на трех алеутских братьев — они сидели на деревянной скамейке, глядели в даль залива и плакали. Большинство бездомных индейцев в Сиэтле родом с Аляски. Сначала все они, один за другим, нанимаются рыбаками на большое промысловое судно в Анкоридже, или Барроу, или Джуно, доставляют в Сиэтл улов, сходят на берег с полными карманами денег, пускаются в загул в одном из высоко почитаемых и традиционно индейских баров, пропивают все до последней рубашки (да и ее тоже) и остаток жизни тратят на то, чтобы снова попасть на корабль, который увез бы их обратно к родным льдам севера.
Три алеута пахли лососиной, как мне показалось, и они сказали, что собираются сидеть на деревянной скамейке, пока не вернется их судно.
— А давно оно ушло? — спросил я.
— Одиннадцать лет назад, — сказал старший алеут.
Я немного поплакал с ними.
— Эй, — сказал я. — Нет ли у вас, ребята, денег взаймы?
У них не было.
15:00
Я возвратился к Сынку. Он по-прежнему был в отключке. Я приблизил лицо вплотную к его губам, чтобы убедиться, что он дышит. Убедившись, порылся в карманах его синих джинсов и нашел недокуренную сигарету. Я ее докурил, думая о бабушке.
Ее звали Агнес, и она умерла от рака груди, когда мне было четырнадцать. Отец всегда считал, что Агнес подцепила опухоль на урановых рудниках в резервации. Но мать уверяла, что болезнь началась в ту ночь, когда Агнес возвращалась домой с очередного пау-вау и ее сбил мотоцикл. У нее были сломаны три ребра, и мать всегда говорила, что они срослись неправильно, а опухоли вечно образуются там, где неправильно срастется.
Сидя рядом с Сынком, вдыхая запах сигаретного дыма, соли и блевотины, я подумал, не мог ли бабушкин рак начаться в тот день, когда у нее украли наряд для пау-вау. Может, рак поразил сначала ее сердце, а потом распространился на грудь. Я знаю, это безумие, но мне почудилось, будто смогу воскресить бабушку, если выкуплю ее наряд.
Нужны были деньги, много денег, поэтому я оставил Сынка лежать и пошел в офис «Крутых перемен».
16:00
«Крутые перемены» — это многопрофильная организация, которая издает газету, оказывает поддержку культурным инициативам, открывающим новые возможности для нищих и бездомных, и мобилизует общественность на борьбу с нищетой. «Крутые перемены» видят свою миссию в том, чтобы организовывать, просвещать и создавать коалиции по поиску решений проблем бездомности и нищеты. Это рупор всех нищих нашего района.
Я запомнил формулировку целей и задач «Крутых перемен», потому что иногда продаю их газету на улицах. Продавать разрешают только трезвым, а трезвость не мой конек. Но вообще-то продавать газету легко. Покупаешь по тридцать центов за экземпляр, продаешь по доллару, а прибыль оставляешь себе.
— Мне нужно тысяча четыреста тридцать экземпляров, — сказал я Большому Начальнику.
— Какая странная цифра, — сказал он. — Куда столько?
— Надо.
Большой Начальник достал маленький калькулятор и произвел подсчет.
— Тебе это обойдется в четыреста двадцать девять долларов, — сказал он.
— Будь у меня такие деньги, я бы газетами не торговал.
— Что у тебя стряслось, Джексон во второй степени? — спросил он. Он единственный, кто так меня называет. С юмором и по-доброму.
Я рассказал ему про бабушкин наряд и сколько мне нужно денег, чтобы его выкупить.
— Давай заявим в полицию, — предложил он.
— Не хочу, — сказал я. — Теперь это дело чести. Я должен сам его вернуть.
— Понимаю, — сказал он. — И поверь, пошел бы тебе навстречу, если бы считал, что это выход. Но больше трехсот двух экземпляров в день еще никто из распространителей не продавал.
— Это означает порядка двухсот долларов прибыли, — сказал я.
Большой Начальник пощелкал на калькуляторе.
— Двести одиннадцать долларов и сорок центов, — сказал он.
— Недостаточно, — сказал я.
— Больше пятисот двадцати пяти долларов в день на газетах еще никто не зарабатывал. Да и такое случилось лишь потому, что кому-то взбрело в голову дать старине Блю пять стодолларовых купюр и не спросить сдачи. А в среднем заработок продавца около тридцати долларов.
— Это не выход.
— Нет.
— Можешь дать мне немного взаймы?
— Не могу, — сказал он. — Если дам тебе, значит, придется давать и другим.
— А что можешь?
— Могу выдать пятьдесят экземпляров газеты бесплатно. Только никому об этом не говори.
— О’кей, — сказал я.
Он собрал газеты в стопку и передал мне. Я прижал стопку к груди. Он меня обнял. Я понес газеты к воде.
17:00
На набережной я встал у входа в терминал паромов на Бейнбридж-айленд и попробовал продавать газеты пассажирам, торопившимся на посадку.
За час я продал пять экземпляров, бросил оставшиеся сорок пять в мусорный бак, пошел в «Макдоналдс», заказал четыре чизбургера по доллару за штуку и стал не спеша их есть.
Доев, я вышел на улицу, и меня вырвало на тротуар. Ненавижу терять еду, которую только что съел. Как всякий пьющий индеец с больным желудком, я всегда надеюсь удержать в себе хотя бы тот минимум, который необходим для поддержания жизни.
18:00
С единственным долларом в кармане я возвратился к Сынку. Он по-прежнему был в отключке, и я приложил ухо к его груди, проверить, бьется ли сердце. Оно билось, поэтому я снял с него ботинки и носки и обнаружил в левом носке доллар, а в правом — пятьдесят центов.
С двумя долларами и пятьюдесятью центами в руке я посидел рядом с Сынком, вспоминая бабушку и ее рассказы.
Когда мне было тринадцать, бабушка рассказала мне случай из Второй мировой войны. Она была санитаркой в военном госпитале в Сиднее, в Австралии. Два года выхаживала и ободряла американских и австралийских солдат.
Однажды она присматривала за раненым маори[5], который потерял обе ноги во время артобстрела. Кожа у него была совсем темная. Волосы — темные и кудрявые, глаза — темные и полные тепла. А лицо — в ярких татуировках.
— Ты маори? — спросил он у бабушки.
— Нет, — сказала она. — Я индианка племени спокан. Из Соединенных Штатов.
— Надо же, — сказал он. — Я слышал о ваших племенах. Но никогда раньше не встречал индейцев из Америки.
— Среди американских солдат много индейцев, — сказала она. — Один из моих братьев воюет в Германии, а другой погиб на острове Окинава.
— Сочувствую, — сказал он. — Меня сюда как раз с острова Окинава доставили. Это был кошмар.
— Жаль, что так вышло с твоими ногами, — сказала бабушка.
— Смешно, да? — сказал он.
— Что смешно?
— Как мы, смуглолицые, убиваем других смуглолицых ради свободы бледнолицых.
— В таком ключе я об этом не думала.
— Иногда я думаю об этом в таком ключе. А иногда в том, в котором они хотят, чтобы я думал. Немудрено запутаться.
Она дала ему таблетку морфия.
— Ты веришь в рай? — спросил он.
— Какой рай? — спросила она.
— Тот, в котором мои ноги меня дожидаются.
Они засмеялись.
— Хотя, — сказал он, — они, наверное, от меня убегут, когда я попаду в рай. Я не смогу их догнать.
— Тренируй руки, — сказала бабушка. — Чтобы бегать на руках.
Они снова засмеялись.
Сидя рядом с Сынком, я тоже смеялся, вспоминая бабушкин рассказ. Я приложил ладонь к губам Сынка — удостовериться, что он дышит. Да, Сынок дышал, поэтому я взял свои два доллара и пятьдесят центов и пошел в корейский магазин на площади Первопроходца.
(Далее см. бумажную версию)