Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2008
Поэтический фестиваль в Загребе,
ноябрь
Всем, кого это касается, известно: любовь к поэзии вышла из моды. У этого явления, вероятно, имеются самые серьезные социокультурные причины, но у меня нет возможности в пределах короткого вступления вдаваться в предпосылки случившегося, и, честно говоря, я совсем не уверен, что сама тема мне по силам. Историк и социолог культуры мог бы написать по этому поводу пространную статью — и не одну; наверняка они уже и написаны. Замечу только, что времена обостренного и массового интереса к поэзии вовсе не свидетельствуют о расцвете самой поэзии. Бывало по-разному.
О следствиях же угасания интереса к поэзии — во всяком случае, о тех, что на поверхности, — сказать можно. С одной стороны, в каком-то экспериментальном смысле даже и неплохо, что поэзией утрачен былой престиж: в поэтическом цеху остались, главным образом, авторы со способностями или неисправимые графоманы – бесталанных, но вменяемых честолюбцев и карьеристов поубавилось, какая уж тут карьера! Более или менее пропорциональное сокращение численности должно было произойти и в читательской среде: книжки стихов на полке перестали означать что бы то ни было, кроме того, что владелец библиотеки неравнодушен к стихам — ничего более. Случайные люди толпой проследовали за модой или честно и поодиночке разбрелись по своим нынешним интересам. Вольному воля.
С другой стороны, мода, конечно, — всего лишь мода, но она пусть утрированно и аляповато, но привлекает внимание к явлению — ставит о нем в известность, в том числе и людей, которые могли бы стать искренними, а не суетливыми поклонниками чего-либо, в нашем случае — поэзии. Могли бы… но не стали — просто в силу неосведомленности.
Можно было бы пойти в перечислении следствий отпадения поэзии от моды еще дальше и добавить, что поэзия, разумеется, излишество, а не предмет первой необходимости, но она аккумулирует идеализм, нехватка которого, скорее всего, очень ощутимо отзовется в самом недалеком будущем — и уже наверняка ощущается. Но в эти дебри культурной экологии я забираться не хочу: нет, повторюсь, ни места, ни склонности к прогнозированию.
Короче говоря, на данный момент обстоятельства таковы, что культурные позиции поэзии довольно слабы. Они нуждаются, во-первых, в материальном покровительстве гражданского общества (причем снова же не столько по альтруистическим соображениям, сколько из здорового инстинкта культурного самосохранения и выживания); и, во-вторых, в разумном поддержании интереса к поэзии.
Одна из форм такой поддержки — всякого рода фестивали. Мне выпала честь быть участником некоторых — и международных и отечественных, и громких и не очень, — и я обратил внимание на два стиля, что ли, проведения таких мероприятий. Можно даже говорить о двух стратегиях.
Первая состоит в том, чтобы привлечь как можно больше слушателей (а по существу — зрителей) почти любой ценой. Так, во время одного очень авторитетного фестиваля по холлу огромного, отданного на неделю под мировую поэзию здания бродили девушки в балахонах со свечами, символизируя что-то очень поэтичное. Предполагалось, что к ним присоединятся и лирики (кстати, особенно раскованные или дисциплинированные и присоединялись). Имелись и другие аттракционы с более или менее поэтическим уклоном. И организаторы своего добились: было многолюдно и оживленно.
Вторая стратегия куда менее выигрышная. Съезжаются приглашенные авторы, читают по очереди в течение нескольких дней, знакомятся, гуляют, глазеют на достопримечательности. Публики немного, главным образом профессионалы: филологи, местные поэты, переводчики, студенты.
Дело вкуса, естественно, но мне, как оказалось, милее поэтические сборища второй разновидности. Здесь поэзия не прикидывается тем, чем она в принципе не является, — чем-то очень экстравертным, занятным и общедоступным.
Именно такая атмосфера — приветливая и дружественная, но сдержанная и достойная — отличала Загребский поэтический фестиваль. Он проводится с 2004 года и организован хорватским ПЕН-центром и Сообществом хорватских писателей[2].
Организован он безупречно — и в собственно профессиональном, и в бытовом смысле. К его открытию отпечатываются книжечки «мини-избранного» в несколько сот строк (редактор серии — Милош Джурджевич), представляющие каждого автора на двух языках — его родном и хорватском. (Я был приятно удивлен, когда обнаружил, что коллега Фикрет Цацан перевел мои стихи с соблюдением размера и рифмовки: отечественные лирики потому что привыкли, как и другие, довольствоваться заграницей прозаическим изложением содержания собственных опусов.)
Фестиваль не роскошествует, но заботлив и предусмотрителен в мелочах. К примеру, было получено официальное разрешение гостям сборища бесплатно пользоваться городским транспортом, включая фуникулер, что и трогательно, и кстати.
Такие профессионализм и предупредительность — заслуга президента хорватского ПЕН-центра, писаной красавицы поэтессы Сибилы Петлевски и ее сотрудников. Спасибо.
В завершение не могу не сказать, что Загреб как нарочно создан для такого рода «слетов». Город очарователен, убедительно стар, но ухожен. Загребцы приветливы и учтивы. Осень была выше всяких похвал: синее небо, разноцветный листопад, элегический перезвон трамваев. Хорошо, если у кого-нибудь из участников фестиваля все эти впечатления отольются, как говорится, в чеканные строки. А не отольются — тоже не беда.
«ИЛ» публикует несколько стихотворений из двуязычных «мини-антологий» некоторых участников Загребского фестиваля 2007 года. В своем выборе мы руководствовались не оценкой оригинальных произведений, а переводческими вкусами и удачами. Этим и только этим и объясняется отсутствие текстов остальных авторов — гостей Загребского фестиваля.
Сергей Гандлевский
Мишель Деги
Поищем истину
Поищем истину, ищи, ищите
И поднимается в душе переполох
Как изменилась детская игра в веселую когда-то угадайку!
Поищем истину, ищите, ты ищи
Душа
Как кухня с низким потолком
На ферме в августе после вечерни
Где чуть попахивает пригорелым жиром
Речь мух загадочна и будоражит ум
Медово-вишенными тайнами заката
Душа
Бессмертный вереск где собаки
Больших фазанов ставят на крыло
Душа
Как Дон Кихот
Который клятву дал
Что больше ни за что во все воронье горло…
Линяет он, меняет кожу слёг
Велел наклеить в комнате обои
С изображеньеммельниц ветряных
Перевод с французского Ирины Кузнецовой
Лассе Сёдерберг
Скелет
Он находится внутри меня, и я знаю это, хотя он не говорит ни слова. Я сажусь — и он тоже удобно откидывается на спинку стула, я бегу — вместе со мной мчится и он. Словно внутренняя тень, он подражает самому незначительному моему жесту. Он никогда не покидает меня, и я не могу без него.
Слепой и изможденный, этот слуга в ливрее всегда поддерживает меня, но пряча злобную улыбку, которая будет видна только после смерти. И тогда настанет час его торжества — он освободится от хозяина и станет фантастической арфой, на которой будут играть подземные воды.
Перевод со шведского Алексея Прокопьева
Роберт Мюррей Дэвис
В чужой стране
Порой мне снится сон:
передо мной в моем привычном доме
неведомые двери открывают
другие комнаты, всё новые и новые —
я не хочу их обживать.
Таким же чувством — только глуше — веет
из аккуратно замкнутых пространств:
вы, стены Йорка, площади Парижа,
дворы-колодцы Будапешта
и скверы сонных городков Техаса —
пустые сцены для несыгранных сюжетов.
Я в них не буду занят.
Купание в пыли
Площадь Энгельса, Будапешт
Орнитологи бы сказали,
что воробей купается в пыли, чтобы избавиться от паразитов.
Теологи считают,
что эта птица — символ суетности и сладострастья,
Божье око глядит на нее с укоризной.
Здесь, в этом асфальтовом Эдеме, мы просто скажем,
что воробей резвится в пыли,
которую находит у ствола бесплодного дерева.
Перевод с английского Льва Оборина
Тугрул Таньол
Река забвения
душа моя дверь между здесь и там
водный поток, текущий к тебе.
мы будто тихонько входим в лес
тень тонет в ручье,
дерево наклоняется поднять эту тень
и она превращается в бестелесность, вытащенную на берег.
я повернул лицо к земле,
к равнинам, льющимся по эмали твоих рук
вопросительный знак в зеркалах, где я искал твое лицо,
растянулся на холмистой пустоши
рассеялся как крыло птицы
когда лощина заполнилась твоей любовью.
Ирис на ветру, и я испил из твоего кувшина
рот мой оплетен словами, тонущими в собственной лжи
девять лет, девять рек
как айят оплели ночь
Боже, не забудь меня
когда я забуду
переплыв
воды Леты.
Вторник
Вы когда-нибудь видели такое небо
я не видел
на улицах желтый дождь
будто пыль
и вторник тихонько капает
из клетки на балконе
вы когда-нибудь видели такой вторник
Пью чай
из стакана в серебряной оправе
и внезапно становится тепло от твоей любви
на небе облака с тяжелыми крыльями
и только одна летящая птица
В такой день одиноко
в кристальной тишине
проходит время
вы когда-нибудь видели такое время
Дым от сигареты кольцами
карандаш в моей руке становится тенью
и внезапно гаснет свет у изголовья
вы когда-нибудь видели такой свет
Потянувшись к безмолвию дома
оглядываю сумерки
сегодня случаются непривычные вещи
и разные и все же похожие
я тоскую по небу
вот вторник, накрытый дождем
дрожит на ветру
вы когда-нибудь видели такой вторник
Перевод с турецкого Марии Букуловой и Глеба Арсеньева
Харис Влавианос
Из цикла «Завет Паскаля»
Не сразу глаз
невидимое видеть привыкает,
ведь нужен опыт, чтобы видеть вещи
в тот миг, когда их смысл вот-вот исчезнет,
в тот миг, когда земное их обличье
утрачивает свой священный ореол.
Тени есть и у мертвых[3]
Есть несколько способов
победить смерть.
Лука Синьорелли
пять столетий назад
искусно украсивший
собор в Орвьето
эпизодами Дантовой «Комедии»
выбрал способ достойный живописца.
Далеко за полночь он трудился в своей мастерской
как вдруг на пороге возникли два его друга
на руках у которых он видит родного сына
только что убитого в уличной стычке —
на улицах по ночам неспокойно.
Отец положил безжизненное тело
на длинную скамью,
сел на придвинутый стул
и рисовал мертвого всю ночь,
бросая в огонь
эскиз за эскизом.
С этой ночи
всем ангелам кисть его придавала
одни и те же черты.
Перевод с новогреческого Марии Томашевской
Дитер М. Грэф
Фельтринелли[4] дарит пепельницу на свадьбу
оранжевую, огромную, во весь стол, пепельницу
преподнес Джанджакомо Фельтринелли в качестве свадебного подарка
Вальтеру и Ренате Хёллерер[5], словно им так уж не терпелось,
чтоб их потушили об нее, как сигареты, вот-вот, стать пеплом в авангардном
интерьере: уже покойники, хотя еще никто не стрелял.
«На элегантное кресло небрежно брошен
ремень с висящими на нем тяжелыми
пистолетами». Ремень теперь в Гаване, «в небольшой,
около восьмидесяти квадратных метров,
квартире» — квартире Фиделя. Диктатор болтает и болтает,
как книга, которая никогда не выйдет в свет, и
Инге — отныне она за «LaFeltrinelli» — фотографирует его
в пижаме, наверняка он и сейчас любит ее надевать.
Джанджакомо родился в счастливой рубашке и выглядел
странно, когда наконец-то от нее отделался.
Он бродил по лужайкам (зубы уже совсем пропали),
пока не придумал, как использовать сушёные бобы.
Набухая в воде, они увеличиваются в объёме, так что
давят на жестяную пластинку — и та поднимается
все выше, приводя в действие нехитрое
взрывное устройство: надо только смешать таблетки калия хлорида
(продаются в аптеке) с сахарной пудрой или жидкий
парафин с опилками и добавить наструганного
хозяйственного мыла. Издательство заблистало всеми цветами
радуги — от желто-кадмиевого до тёмно-зеленого и сигнально-красного. Он
мало-помалу погребал себя под ним, узнать его можно было лишь
по жёлтым от никотина пальцам, щедро отсчитывавшим денежки,
но все-таки нечестно утверждать, что ему же и принадлежал
земельный участок, на котором
он пытался взорвать опоры ЛЭП и взорвался сам.
Нелегко столь низко пасть, хотя и был в этом какой-то смысл, но
как тут будешь хорошо выглядеть!
«Он взял в руки патроны, хромированные и блестящие,
закругленные навершия их сияли. Я попросил его
подарить мне один» (Валерио Моруччи[6]).
Пепельница (прошло уже сорок лет) все еще
жива в Шарлотттенбурге в Берлине
на Хеерштрассе, но только ее держат на полу, как собачью
миску, из которой никогда не ела ни одна собака.
В нее складывали почтовые марки, наклейки, но и это —
красивые, никому не нужные безделушки.
Перевод с немецкого Алексея Прокопьева
Голоса из толпы
В Гевгелии[7] есть человек,
который был человеком и человеком остался,
даже когда полагалось быть
хорв. или серб.,
макед. или алб.
Ну и что тут такого,
скажет один.
Что может быть проще,
добавит другой.
И в этом ропоте
я опять не услышу,
пытался ли быть человеком
кто-то из них.
«Югославия с фильтром»
На красной пачке «Югославии с фильтром»
табачного комбината «Прилеп»
тем же шрифтом написано новое имя
не «Югославия» —
«Ориентал»
Как теперь объяснить тем ребятам,
что тешут прочные колья
и от Гевгелии до Подкорена[8]
вонзают их в мертвую землю
что теперь невозможно в табачном киоске
спросить «Югославию» и коробку спичек
Потому что уже никто
не поймет
эту старую шутку
И надо оставить в покое сей пепел и прах
ведь Югославия больше
нигде не значится
и ничего не значит
и ничего не может
даже быть обращенной в дым.
Перевод с хорватского Жанны Перковской
Никола Маджиров
После нас
Однажды кто-то сложит наши одеяла,
Чтоб их в химчистку отнести,
чтоб вывести последние крупицы соли,
и — не пытаясь вникнуть в содержанье —
по датам наши письма подберет.
Однажды кто-то мебель переставит в спальне,
как шахматы перед началом партии другой,
распотрошит коробку из-под старых туфель,
где мы хранили осыпь пуговиц пижамных,
полуживые батарейки и свой голод.
Однажды боль опять пронзит нам спину —
от тяжести гостиничных ключей,
от неприязненного взгляда хмурого портье,
нам давшего дистанционный пульт.
И чья-то скорбь пойдет за нами следом,
как лунный луч за потерявшимся ребенком.
Перевод с македонского Натэллы Горской