Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2008
Зиновий Зиник У себя за границей. М.: Три квадрата, 2007
В одном из московских издательств вышла новая книга Зиновия Зиника — русского писателя, живущего в Лондоне. Немедленное указание на место жительства автора в данном случае оправданно: это не биографическая подробность, а что-то вроде профессионального самоопределения. Книга так и называется — “У себя за границей”, и если сводить ее темы к одному общему сюжету, то он совпадет с авторской характеристикой: “русский писатель, живущий в Лондоне”. И это сюжет? Вот именно, да еще какой, оказывается, увлекательный.
Разумеется, мы говорим сейчас о сквозном или даже внутреннем сюжете книги, а каждая ее глава — очерк, новелла, скетч — отдельная, самостоятельная история. Книга и есть собрание таких историй, часто переходящих одна в другую, когда конец одной подхватывается началом следующей. Их длина определена жанром short story: короткие истории, “малая проза”. О чем именно в них говорится, не перескажешь и на десятке страниц: в каждом очерке сходится множество событий, происходивших с автором или с кем-то другим, — в другой стране, в другом времени. Некоторые их герои очень известны, даже знамениты, но это ни с какого боку не байки про знаменитостей, хотя бы потому, что их главный герой — не само действующее лицо, а та ситуация, в которой он оказывается. Ситуация всегда неожиданная, часто неловкая.
Вот, к примеру, нелегкая писательская судьба занесла рассказчика в лондонский марокканский бар, где он беседует с каким-то местным иракцем, по виду мелким лавочником, излагает ему свои идеи — в упрощенном, разумеется, приспособленном к уровню собеседника виде. Тот оказывается на удивление доброжелательным слушателем и собеседником. “”Yes, yes! — восклицал он и повторял: — baktyn!” Слово “бактын”, с ударением на “а”, означало, наверное, по-багдадски что-то утвердительное, вроде “вот именно!” или, скажем, “совершенно точно!” — “бактын!”. Продолжая мою мысль, он сказал, что именно эта зеркальная амбивалентность Востока в российском Западе и Запада в иракском Востоке и объясняет, почему “бактын” в переводе так популярен среди иракской интеллигенции.
— Кто-кто? — переспросил я.
— Бактын, — повторял мой собеседник. — Михаил Бактын”.
Подобные ситуации ставят героя на место, и это место всякий раз новое. Раз за разом, из рассказа в рассказ он меняет положение, а соответственно и точку зрения. Меняющаяся точка зрения всю панораму событий делает подвижной, скользящей, неочевидной и явно нуждающейся в переосмыслении. В ней начинает просматриваться движущееся колесо истории, что особенно заметно, когда мысль автора блуждает по разным временам, а не только по разным странам.
Но и на такого героя, как “ситуация”, у Зиника находится управа: сложная и часто загадочная связь одной ситуации с другой, с другими. Это своего рода “бог из машины”, ставящий “ситуацию” на свое — боковое — место и указывающий следствиям на причину. Такая связь — еще одна, и, возможно, главная тема книги: “сближение далековатостей”, как называет ее автор, цитируя Ломоносова. И Зиник, надо сказать, мастерски умеет выхватывать сюжетные нити из разных клубков, связывая их прочными узелками.
Часть этих историй мы могли читать и раньше: в “Итогах” или в “Новом времени”, “Эсквайре” или “Критической массе”. Некоторые были первоначально написаны по-английски для лондонского еженедельника “The Times Literary Supplement”, где Зиник ведет колонку. Но, собранный в книгу, текст обнаруживает иное жанровое измерение (о чем чуть позже), а в авторе обнаруживается иное авторское “я”.
Повествование ведется от первого лица, но ведет его не автор текста, а рассказчик — действующий персонаж каждой истории. Ему же принадлежат и все размышления по ходу дела. В этих попутных суждениях, как, впрочем, и в самих историях, постепенно проявляется какой-то новый облик — новый герой, незнакомый читателям прежних произведений Зиника. И герой, надо сказать, очень неожиданный.
В нем присутствуют некоторые качества, которые кажутся очень редкими, непривычными. Одно из них замечается исподволь и выходит на поверхность как незнакомый интеллектуальный этикет. Он свой в каждом времени и в каждой стране. Уловить, а потом и усвоить чужой этикет способны только очень чуткие и хорошо обучаемые люди. Герой Зиника как раз из таких. Но говорить о его интеллектуальном двуязычии можно только в переносном значении: как о метафоре особого состояния сознания или о двойном зрении. Едва ли герой всерьез собирался стать англичанином, но он безусловно хотел стать немного англичанином. То есть и англичанином тоже. Хотел научиться жить в другом мире, понимать другой язык, не забывая о своем. И постоянно сравнивая.
Он, пожалуй, эксцентрик, но не настаивает на том, что это его личное свойство. Мол, все мы, англичане, немного эксцентрики, и недавние в том числе. В каком-то смысле он эксцентрик поневоле. Даже его заносчивость понятна и объяснима, как нормальное ролевое, то есть чисто техническое допущение: да, вы правы, но на таких оборотах артиста всегда немного заносит. Но позвольте, тогда где мы, собственно, находимся — в цирке, что ли? Да, отчасти и в цирке. А рабочих рук как всегда не хватает, вот и приходится совмещать мыслительную акробатику с движениями печального клоуна.
Несмотря на избранный жанр, совершенно не предполагающий никакой такой “исповедальности”, это книга довольно откровенная. Заметно, что она написана в период, когда обстоятельства складываются для ее автора не лучшим образом. Автор это не то чтобы скрывает, но старается обратить в шутку. Что не всегда удается. Но — странным образом — книге очень на пользу и то и другое: и то, что пытается, и то, что не всегда удается. Общий тон книги почти завораживает какой-то внутренней непритязательностью. Ее герой многое знает, о многом догадывается, но ни на чем особенно не настаивает. (И в этом тоже есть что-то английское.)
Постепенно начинаешь иначе понимать и название книги. Само слово “граница” оборачивается новым значением. “У себя за границей” — это еще и за границей себя прежнего, на переходе пограничных состояний. А там, как известно, все другое и ни в чем нет полной уверенности.
Пруст однажды заметил, что для современного Гамлета вопрос не в том, “быть” или “не быть”, а в том, “принадлежать” или “не принадлежать”. Эмиграция как будто отвечает на этот вопрос, но с неизбежностью ставит другой, и не менее сложный: чему именно ты не принадлежишь? Похоже, это занятие на всю оставшуюся жизнь. “Уехавший из России всякий свой шаг за границей сравнивает с гипотетическим шагом аналогичного порядка у себя на родине, как если бы он не уезжал. Он все время примеривается: а что бы вышло из этого моего поступка, если бы я вообще не уехал? Поэтому всякое мгновение эмигрант переживает дважды. Так что мои два десятка лет на Альбионе надо удвоить, и если прибавить три десятка до отъезда, то я скоро сравняюсь в возрасте с моим отцом”.
Мы назвали героя Зиника “эксцентриком поневоле”, но есть одно обстоятельство, позволяющее видеть здесь выбор добровольный, обдуманный и вполне логичный. У мира, по счастью, не один центр, их множество, и чем дальше ты от одного, тем ближе к другому. Зинику важно испытывать притяжения разных центров, качаясь как маятник с непредсказуемой траекторией. Впрочем, возможно и более продуктивное сравнение: не принадлежа полностью ни одному из своих миров, герой вынужден заниматься своего рода “челночной дипломатией”. Челнок снует, прокладывая уточную нить. Но где “основа”? Без нее, без их соединения не возникнут — не выткутся — все эти вещи: ткань существования, полотно событий.
Герой понимает уникальность, обособленность чужого, но в то же время чувствует, что нет в мире ничего, что было бы абсолютно чуждым. Что мир только кажется разобщенным и обособленным, а в действительности все его части связаны невидимыми нитями (или иначе: соединены сюжетными линиями). Для Зиника эти линии, эти нити — постоянный объект наблюдения, все более пристального, накаленного страстным личным интересом. Рассказывая свои истории, писатель думает о жизни вообще, о том, как она устроена: действительно ли в ней присутствует эта всеобщая связность, или это очередная иллюзия?
Можно позавидовать художественному уровню лондонского еженедельника, регулярно допускающего на свои страницы то, что является “колонкой” только по виду, но не по существу. Вещи Зиника из соображений мимикрии сохраняют облик скетча — емкой и лапидарной “малой прозы”, но внутренне постоянно нарушают жанровые границы. Еще и в этом смысле повествование вновь и вновь оказывается “у себя за границей”: во власти внутренней тьмы и смуты, недоумения и замешательства. Это замечаешь не сразу, автор как будто скрывает от нас двойное дно своей прозы. Но, обнаружившись, оно затягивает посильнее любой интриги.
Нам кажется, что современный человек способен сохранять в себе “человеческое”, только постоянно задаваясь вопросами относительно самого себя. И именно теми вопросами, которые обращают его к самому началу: к его “бытию” и его “исходу”. В этом, возможно, причина острого и тревожного, недоверчивого внимания к тому “другому”, кто добровольно изгнал себя из области “ответов” в область “вопросов”. Его опыт нам, мягко говоря, небезразличен: он находится там, где стоило бы оказаться каждому.
Но еще стоило бы, пожалуй, поблагодарить автора за то, что он не выталкивает нас в эту “область вопросов”, а только приоткрывает ее да еще умело декорирует занимательной заграничной экзотикой. Зиник относится к читателю сочувственно и старается излагать вполне серьезные вещи легко и забавно, пользуясь какими-то примерами, по ходу дела перерастающими в притчи. Но по сути это философия в легком жанре: маскирующиеся под очерки нравов упражнения в сведении концов с концами.
Михаил Айзенберг