Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 2008
Иван Кашкин. Стихи. М.: Захаров, 2007. — 160 с.
Когда писатели сочиняют жизни — множество чужих, да и собственную, — думают ли они о том, кто прочтет? Или «проблема адресата» — проблема не писательская, а заморочка литературоведов? Или наоборот — общечеловеческая забота, только не всеми осознаваемая?
Автор и главный герой рецензируемой книги Иван Кашкин родился Москве в семье отставного военного инженера в конце июня 1899 года. Примерно месяц спустя в пригороде Чикаго родился Эрнест Хемингуэй. В 1917 году оба окончили, соответственно, гимназию и школу и поступили — один в Московский университет, другой репортером в газету. Спустя год оба же решительно переменили судьбу: Хемингуэй завербовался в санитарный отряд и отправился на войну в Италию, Кашкин (по собственному его выражению) принял «странное, но незабываемое звание добровольца-чернорабочего 5-го отделения полевого тяжелого артиллерийского дивизиона батареи «Слово» тяжелой артиллерии особого назначения». Оба были ранены, потом оба вернулись к литературной работе, и это стало поводом к заочному знакомству. Свой первый перевод из Хемингуэя (рассказ «Смерть матадора») Кашкин опубликовал в 1927 году, исходя при этом из принципа, которого старался придерживаться и в дальнейшем: переводить «только то, чего не можешь не переводить, то есть именно тех авторов и те их вещи, к работе над которыми побуждает тебя твоя собственная инициатива и склонность».
Так они и жили в одном времени: писатель и читатель-переводчик. Один устремлялся за новым опытом то в Европу, то в Африку, то на Кубу и писал, писал… Другой, никуда надолго не выезжая из своих Хамовников (и, по советскому обыкновению, ни разу в жизни не побывав за границей), читал, переводил и честно размышлял над смыслом. Статья «Эрнест Хемингуэй. Трагедия мастерства» была опубликована в 1935 году в журнале «Интернациональная литература» по-английски. Герой статьи прочел ее в Америке, воспринял как открытое письмо и написал в ответ свое — вполне личное, при том, что о корреспонденте не знал ничего. Кашкин связал личную трагедию Хемингуэя с неспособностью к общественному служению. И совершенно зря, возразил американский писатель своему советскому ровеснику: писатель что цыган — никому не служит, на все смотрит со стороны, и «если Вы думаете, что такие взгляды грозят опустошенностью и делают из личности человеческий брак, то, по-моему, Вы не правы». При всем несогласии возникло, однако, ощущение, что поговорить по душам очень даже стоило бы, и заканчивает Хемингуэй свое письмо шутливым предложением: «…современная жизнь часто оказывает механическое давление», против которого годится как «механическое противоядие» — спиртное. Разве не славно было бы пропить вместе московские гонорары, если таковые окажутся?
Дружеской пирушки не получилось. Зато в 1937-м (вернувшись ненадолго из Испании во Флориду) Хемингуэй читает в той же «Интернациональной литературе» новую статью «Трагедия силы в пустоте» и по поводу нее пишет редактору журнала Динамову: «Передайте от меня Кашкину, что война совсем другая, когда тебе 38 лет, а не 18, 19, 20».
За этим следует эпизод редкостный по тем тяжеловесным, доэлектронным временам. Эссе Хемингуэя «Американцам, павшим за Испанию» печатается в «Нью мэссиз» 14 февраля 1939-го, кашкинский перевод — в «Литературной газете» уже 1 марта (!), и на него прямой реакцией является новое письмо из Америки: «…Как Вы сами, должно быть, убедились, жить гораздо труднее и сложнее, чем умереть, и писать так же трудно, как и всегда». Эту ни с кем не делимую трудность Хемингуэй тем не менее предлагает Кашкину разделить — в порядке шутки: «…Знаете, что забавно? Единственное, что надо делать совершенно самостоятельно и в чем никто на свете не может тебе помочь, как бы ему ни хотелось (разве что оставив тебя в покое), — это писать. Очень это трудное дело, дружище. Попробуйте как-нибудь…»
Кашкин пробовал, и нешуточным образом, только об этом не знал никто даже из ближайших к нему людей.
…Что до отношений с Хемингуэем, то они продолжали иметь друг друга в виду — издалека. «Есть в Советском Союзе молодой (теперь, должно быть, старый) человек по имени Кашкин. Говорят, рыжеголовый, теперь, должно быть, седоголовый. Он лучший из всех критиков и переводчиков, какие мною когда-либо занимались» [Хемингуэй — Симонову в 1946 году]. А Кашкин гимназическому другу А. А. Реформатскому в самом начале 1960-х пишет такое вот полушутливое: «Сашинэ ты мое, Сашинэ! / Есть в Гаване старик краснорожий, / На тебя бородою похожий, / Может, вспомнит и он обо мне…» Один ушел из жизни в июле 1961 года, другой — в ноябре 1963-го. Первая книга о Хемингуэе на русском языке, написанная И. Кашкиным, вышла в свет для обоих посмертно — в 1966-м. Такое странное получилось общение — на расстоянии, исключительно через тексты и все же на зависть плодотворное. Пусть оно послужит камертоном.
Кашкин прожил жизнь трудовую, полную профессиональных и общественных забот, в высшей степени публичную и в целом очень успешную. Он был университетским преподавателем, научным сотрудником ИМЛИ, организатором, администратором, руководителем (Первого переводческого коллектива, созданного из числа его бывших студентов в Литературном институте, позже — председателем секции художественного перевода в Союзе писателей), сотрудником множества редакций, членом престижных профессиональных объединений. Человек по характеру резкий и на язык острый,хлесткий, нередко безжалостный в принципиальной (по его мнению) борьбе, он плодил вокруг себя преданных союзников и ярых противников. На литературные темы писал много, с готовностью оперируя военными метафорами — рассуждал о разных видах вооружения, бросках вперед, поэтической разведке, осаде, позорном сползании на позиции противника и тому подобном. Как не вспомнить по этому поводу У.Б. Йейтса, заметившего, что из наших ссор с другими рождается риторика, из наших ссор с самими собой — поэзия. Поскольку о поэзии, собственно, речь.
В течение 45 лет в столе Ивана Кашкина лежала тетрадка непубликуемого — о публикации он задумался лишь под самый конец жизни, да так и не успел ее осуществить. Корявые строчки карандашом умела разбирать только жена, она и перепечатывала их прилежно на пишущей машинке «Адлер». После смерти автора тетрадка пролежала в домашнем архиве следующие 45 лет. Воистину у этих стихов — долгая выдержка.
Между тем писались они, по признанию автора, не иначе как спонтанно, исключительно в ситуациях, когда не писать было нельзя, — возникали из почти физически непосильной полноты переживания, которую надо было объективировать в звукосмыслах, не то «задохнешься или закукарекаешь в эпилептическом припадке». Моменты сочинительства вспоминались постфактум как моменты «пробуждения», или еще «отчалы»: «когда с запечатанным пакетом отваливаешь по неизвестному направлению». Моменты эти Кашкин мало с кем или вообще ни с кем не делил, но помнил все, и слишком хорошо: как узелки, завязанные на память, образы-детали подчас темны, но поэтичны в самой своей конкретности. Вот этот, например:
Столовый 10. В продуктовом складе
Тому три года нас судьба свела.
Я, помнится, помог вам сахар вешать
И оделять пайковою мукой…
«Неотправленное письмо»
Этому человеку случилось жить в непостижимо разнообразное и суровое время — пришлось не только «сахар вешать», но быть еще «телефонистом, писцом, переводчиком воинской части, переводчиком просто… организовывать ветеринарную часть и «первый в мире» Литературный институт… быть Ученым секретарем, экс-секретарем и секретарем просто… работать на выборных должностях и в перерывах заседаний читать Ницше и Штирнера… учиться английской филологии и делопроизводству… грызть Платона и доискиваться материального фактора, определяющего эволюцию орудий производства…» (из предисловия к запланированному, но неосуществленному прижизненному изданию стихотворений).
Это была увлекательная жизнь и неявно — внутренне — конфликтная. Посвященная интеллектуальным занятиям, она текла под гудок расположенной по соседству с домом старой мануфактуры, фабрики имени Розы Люксембург. Утром — подъем под гудок, вечером — возвращение со службы с ним наперегонки: «Отдых, работа и сон до утра. Знаю, разбудит: ‘На службу пора’». Жизнь лирического героя поэмы «Складка о гудке» составляет с производством «единый сплав» («онемение» фабрики по причине пожара символически совпадает с тяжелой болезнью), и точно так же, надо думать, литературовед и переводчик Кашкин чувствовал себя «советским заводом» по переработке качественных текстов мировой литературы. За четыре десятилетия он успел опубликовать целую библиотеку, где, помимо четырехтомника Хемингуэя, Г. Честертон и А. Бирс, Дж. Дос Пассос и Дж. Джойс, Дж. Чосер и О. Уайльд, а также поэты — Р. Фрост, К. Сэндберг, У. Уитмен, Э. Дикинсон, Э. Л. Мастерс, Л. Хьюз… Весь этот огромный и талантом отмеченный труд предназначался «для читателя-современника» (таково было название известного сборника его критических статей, опубликованного опять же посмертно в 1968 году). Каким воображал себе Кашкин этого своего читателя? Любопытным, всем интересующимся, не всегда культурно изощренным, но чутким, строгим и требовательным. Сравните, например: «Читатель ждет от советского перевода исторической конкретности… Читатель требует от перевода единства формы и содержания…» (из программной статьи «В борьбе за реалистический перевод»).
Собственных стихов этому читателю Иван Кашкин, как ни
странно, не предназначал. Впрочем, не странно. В стихах преобладает то, что
человек с бойцовским темпераментом и не мог предназначать для оглашения,
ассоциируя это, наверное, с личной слабостью. В стихах звучит то, что неуместно
было высказывать в печати, на службе, или даже дома, или на даче в Звенигороде,
где все — свои. Жизнь здесь переживается столько же под знаком действия,
активности, сколько — скованности, неволи. Выразительны сами названия:
«Мелькающий застой», «Круговорот», «Неволя», «Замкнутый простор». Человек, «в
стенах замкнутый клеток-комнат, / Занумерованный клеймом удостоверенья», живет
под ритм-стук арифмометра «Йост» и «пишущей машинки / системы ‘Ундервуд’»,
подгоняемый обстоятельствами под надежный образец: «Быть пунктуальным дел
производителем, / Специалистом в пошлости стяжания, / Иль в социальный рай путеводителем
— / Вот ныне тип, достойный подражания». Но пишущий себя ни с кем подобным явно
не ассоциирует. Тогда с кем? С чем? Быть втянутым по горло в систему
социального делопроизводства и не соответствовать тому «типу», который к
системе идеально приспособлен, — это ли не двойное (тайное) несчастье? А также
причина противоречий на каждом шагу. Корпус Литературного института, в создании
которого Кашкин активно и плодотворно участвовал, принимает почему-то почти
зловещий вид в стихах: «Защемил цепей полукружьями, / Фальшивой клешней
флигелей…» Соратники и противники по пламенной борьбе характеризуются без
пафоса, устало-скептически: «Эй вы, снующие около, / Жующие походя словесный
бутерброд!» В собственный адрес — тоже оговорка-сомнение: «Но сам-то… Я-то сам,
доволен ли?» Как-то все получается, что чем жизнь «здоровее, трезвее,
активней», тем — «засушливей», и чем победоноснее движение вперед, тем менее
ясно, ради чего: «Без оглядки, без передышки / Я спешу, хоть не ясен мне путь».
Или (в другом стихотворении): «Бреду… поводырем невольничьего каравана», изо
всех сил пытаясь себя уверить, что «не напрасно пройден путь, вьюком не зря
протерта вереть». В качестве альтернативы всплывает подростково-романтическая
мечта: уплыть «в колеблющиеся просторы, встречать неведанные берега»,
переночевать «под бруклинскою аркой», оказаться вдруг в Йеллоустоунском парке
или «в пустырях Тибета, в нагорьях Анд иль Килиманджаро». Или еще воспоминание
о стихийной, хмельной радости, какую испытывал в «кипени», «запое», «гуще
боя»… когда-то. Внутренняя
отъединенность и от других, и от себя самого напоминает трагическую ситуацию,
которую критик Кашкин усматривал у далекого-близкого Хемингуэя — и выговаривал
ведь тому свысока за буржуазные иллюзии, нерешительность, нетвердость «в отношении
борьбы, которая никогда не прекращается». Но не о Хемингуэе, а о себе он пишет
в поэтической тетрадке:
Замкнуться от себя вседневною броней,
Регламентов все сглаживающей воли…
Не догадались бы, что я смертельно болен,
Что уж давно как мною обронен
Желанья дар… Что я доволен.
И чем?..
Перед нами случай раздвоения, не редкого, как известно, в жизни: общественный человек бичует, прославляет, предводительствует, борется, самоотверженно трудится ради общего блага — частный человек вяжет узелки на память, сетует на собственное бессилие и растерянность, кается в неизбывной вине перед неведомой женщиной… В несовместности и неразрывности этих субъектов должен быть, несомненно, смысл, но от самого человека он ускользает. Одна надежда — на другого:
Что таится в нас и что умерло —
Должно быть, лишь Смерть раскроет.
Тому, о ком я сейчас и не думаю,
Вручаю эти строки.
«Неволя»
Стихи Ивана Кашкина — это стихи человека, прекрасно владеющего богатствами русской и западной поэтической традиции, но при том начисто свободные от претензий стать «объектом искусства». Они больше напоминают торопливую скоропись (порой со сбоями ритма, стилевыми контрастами, темными, сугубо личными аллюзиями), и в этом беззащитно несовершенны и трогательно человечны. Просто вольная речь — вне времени и потому вне «механического давления» — навстречу человеческой близости, всегда возможной и всегда случайной.
Татьяна Венедиктова