Рассказ
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2008
Ян Юзеф Щепанский[1]
В 1958 году Генри Киссинджер еще не был выдающимся государственным деятелем, хотя уже тогда можно было предположить, что рано или поздно таковым станет. Пока же он был одним из профессоров Гарвардского университета, а также основателем и руководителем Международного семинара, в работе которого я принимал участие (как второй, после Яцека Возняковского[2], приглашенный поляк).
Киссинджера недолюбливали другие профессора (его обвиняли в грубости и чрезмерной амбициозности), да и участники семинара относились к нему прохладно, видя, как неравномерно распределяет он свои симпатии. Впрочем, приписываемая ему необъективность не носила личного характера и не вытекала из каких-либо предубеждений. Причины ее были чисто политические. Представители стран, где в данный момент происходило что-либо важное, могли рассчитывать на его милостивое расположение — приглашение домой, долгие беседы у камина со стаканчиком виски в руке. Прочие существовали лишь как статисты, не заслуживающие особого внимания.
Я оказался, можно сказать, в привилегированном положении. Еще свежа была память о польском Октябре[3], а Гомулка пользовался в Америке немалой популярностью. Вне зависимости от этих обстоятельств Генри Киссинджер производил на меня сильное впечатление. Его энергия, глубокий и звучный баритон, прекрасное чувство юмора и молниеносная реакция выдавали сильную личность, наделенную незаурядным умом. Боюсь, что я, не сумев со знанием дела откомментировать план Рапацкого[4], довольно быстро его разочаровал. И тем не менее, благодаря Гомулке, остался в кругу избранных и не разделил участи безвестных фигурантов — таких, например, как филиппинец, внук последнего султана какого-то островка, который по прибытии в Кембридж[5] разместил в газетах объявление, что он принимает от пяти до шести пополудни, и ежедневно в эту пору, в тюрбане, расписных одеждах и бархатных туфлях с загнутыми носами, терпеливо (но тщетно) ждал в своей комнатушке в кампусе лиц, жаждущих воздать ему почести. Также я ни разу не нарвался на снисходительную улыбочку, каковой был удостоен испанец, чьим единственным научным вкладом в нашу программу стал доклад о бое быков. Честно говоря, и я ничем не обогатил эту программу (темой которой была «массовая культура»), однако Киссинджеру, похоже, это было безразлично.
Одним из многочисленных увлекательных мероприятий были еженедельные встречи с так называемыми guestspeakers. Генри Киссинджер приглашал различных важных особ — политиков, ученых, общественных деятелей, писателей, — чтобы мы могли познакомиться с их мнениями и обменяться с ними своими соображениями. В субботу вечером в одной из аудиторий гость читал лекцию для всех участников семинара, а на следующий день в клубе для преподавателей устраивался в его честь торжественный ланч, на который приглашались несколько избранных. Ланчу всегда предшествовала тщательная подготовка. За два дня до него сотрудники Киссинджера рассылали всем приглашения, к которым прилагался схематический рисунок стола, где для каждого было обозначено его место.
Я получил такое приглашение по случаю визита госпожи Элеоноры Рузвельт. Темы ее лекции не помню. Кажется, она рассказывала об акции помощи детям в разоренной войной Европе, в которой лично принимала активное и заслуживающее всяческих похвал участие. Зато я хорошо помню сам ланч и сопутствующие ему обстоятельства.
Вышеупомянутое приглашение я положил на письменный стол в своей комнате, лишь мельком на него взглянув, поскольку куда-то спешил и уже убегал. Лето было жаркое и ветреное, поэтому все окна и двери в наших жилищах сутки напролет оставались открытыми. Вернувшись к себе, я увидел, что ветер разбросал по комнате лежавшие на столе бумаги. Аккуратно их собрал, но приглашения среди них не обнаружил.
На следующий день, направляясь в кафетерий на завтрак, я встретил Киссинджера. Он поинтересовался, получил ли я приглашение. Я признался, что оно у меня куда-то пропало. Это известие сильно его взволновало. Высоко подняв брови над толстыми стеклами очков, он спросил:
— Как это — пропало?
— Ветер смахнул со стола. Я искал, но безуспешно.
К моему удивлению, он развернулся и быстро зашагал к своему кабинету. Днем мне вручили новое приглашение. На этот раз я внимательно его изучил. Мне предстояло сидеть по правую руку от госпожи Рузвельт.
Ланч протекал в соответствии с планом, в той шутливой, непринужденной атмосфере, которая столь часто обманывает европейца, не способного распознать правил жесткого церемониала под маской эгалитарной простоты. Моя соседка оказалась весьма разговорчивой, развлекать ее мне не понадобилось. Все в ней было на пару размеров великовато. Кисти рук, ступни, бюст, нос, похожий на два сдвинутых кулака. Из широкого рта торчали вперед поистине лошадиные зубы, глаза были неестественно выпуклые, что наводило на мысль о базедовой болезни. Говорила она громко, звучным грудным голосом. Однако, благодаря непокидающей ее оживленности, телесная избыточность госпожи Рузвельт была не лишена своеобразной прелести.
Тот факт, что я из Польши, вызвал у нее — непонятный мне — энтузиазм. После нескольких непременных «Оу!» она поздравила меня — ведь я имел счастье проживать в той части света, где выковывается будущее нашей планеты. Я в ответ скептически заметил, что мы у себя в стране мечтали не о таком будущем, и это спровоцировало дискуссию.
— Да у вас, поляков, — заявила госпожа Рузвельт, — какой-то комплекс по отношению к России. Вы просто ее не знаете и потому несправедливы.
Когда я напомнил, что за века соседства мы все же кое-что о России узнали, она стала резко мне возражать. Именно так рождаются предубеждения и предвзятость! Она имела возможность оценить эту страну объективно. Она была в Москве. Она даже посетила тюрьму. Она и не представляла себе, что прискорбную проблему пенитенциарных учреждений можно решить столь гуманно. Камера вовсе не темница. Светлые стены, цветы на окнах, чистехонькое белье на кроватях, в углу икона, а заключенные — умытые, элегантные, любезные — производят впечатление скорее обитателей санатория, нежели преступников. Я не пытался оспаривать эти идиллические представления. В конце концов, на Лубянке я не бывал. Только много лет спустя я прочел в «Круге первом» Солженицына описание посещения московской тюрьмы не названной по фамилии, но весьма высокопоставленной американской дамой. Автор был одним из этих опрятных «обитателей санатория», которые целых полчаса отстаивали честь заведения в специально, напоказ оборудованной камере.
Спустя пару дней я нашел первое, пропавшее приглашение. Согласно приложенной схеме я должен был сидеть совершенно в другом месте, вдалеке от вдовы президента. И тут я понял, почему разволновался Киссинджер. Он мне не поверил. Логика дипломата подсказала ему, что я был оскорблен, получив недостаточно почетное место.