Содержание Журнальный зал

Георгос Сеферис

Страницы из дневника (Т. С. Элиот)

Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2008

Перевод Ирина Ковалёва

Г. Сеферис[1]

 

На Рождество я, как обычно, получил от него поздравительную открытку; на ней было изображено Благовещение. Накануне Богоявления я прочитал в утренних газетах сообщение о смерти Томаса Элиота. Так явилась мне, издалека[2], его кончина.

 

…точно он прошел в невидимую дверь,

 

как сказано в «Старом политике», или — как в «Эдипе в Колоне»[3]:

 

на безвидные равнины

он незримой смертью взят.

 

«Старый орел»[4] улетел от нас. Сейчас не время для оценок и споров. Оно, время, рассудит, какое место займет каждый из нас; время знает, как упорны бывают семена, прорастающие на самой странной, самой неожиданной почве, — не только там, где мы их посеяли.

Сейчас единственное, что остается нам, его друзьям, сколько нас есть, — это заглянуть в свои записные книжки: каковы бы ни были наши заметки, прощание одевает их дымкой печали, доступной только нам.

Переписываю здесь строки, которые я наскоро успевал записать в дневнике после наших нечастых встреч. Я ничего не правил, ничего не добавлял, только кое-что выпустил. Тогда мне хотелось среди повседневной суеты сохранить его слова, пусть самые незначительные. Они помогали мне осознавать, что такой человек существует.

 

Понедельник, 28 мая 1951 г.

 

Вчера вечером — прием в честь Одена у Стивена Спендера. Много литературного народа, по большей части незнакомого. И я, грекоязычный, отчужденный и чуждающийся, пытался соединить лица, которые видел впервые, с давно известными мне книгами. Не удивительно ли, например, видеть перед собой Одена, которого я представлял себе хладнокровным поэтом-атлетом, — а он человек невероятной чувствительности, сновал туда-сюда, умоляя опустить шторы, поскольку не выносит сумерек? Зато я познакомился с Элиотом. Только все было так организовано, что он весь вечер проговорил с моей женой — их посадили за один стол.

 

Понедельник, 15 октября 1951 г.

 

Несколько дней назад я шел на работу, и вдруг меня остановила какая-то пожилая особа и сунула мне в руку бумажку. Как оказалось, листок некой христианской организации, пытающейся соединить кубок футбольного первенства, который оспаривает команда Англии, с евангельским «Да минует Меня чаша сия». И все это — абсолютно серьезно. Когда я упомянул о футбольном мяче в том письме об Элиоте[5], я не представлял, что такое и в самом деле возможно.

Днем — в PetitClubFrançais[6], коктейль Луиса Макниса. Это маленький клуб, выходящий на Сент-Джеймс-стрит, почти тайный. Но тут и куда бóльшие заведения кажутся тайными. Мне объяснили, что он появился в годы войны, «averygoodplace»[7], — но теперь, в Лондоне времен «ограничений», и «good» имеет некое переходное значение — как и вся наша эпоха. Тусклое освещение; литераторы, со стаканом в руке; Джон Хауард на своей коляске; и двое-трое коллег из Форин Оффис.

Когда я подошел к Элиоту, он беседовал с каким-то своим знакомым, который собирался в Испанию. Сегодня я виделся с ним во второй раз, его наружность напомнила мне четверостишие из «Ист-Коукер»[8] — о раненом хирурге — тот же внимательный наклон головы. Он говорил своему собеседнику заботливо, почти как врач:

— Вы должны принять меры. В Испании ужасно поздно садятся за стол.

Он произносил это вдумчиво, тем же тоном, что и самые серьезные вещи.

Потом он обратился ко мне:

— У вас остается время для работы?

— Теперь — ни минуты.

— Хорошо, по крайней мере, что у вас нет официальных литературных постов. Я помню, однажды, когда кто-то спросил, не советник ли вы по культуре, с каким облегчением вы сказали: «Слава богу, нет».

— Тем не менее недавно со мной кое-что приключилось. Им пришла в голову дикая мысль послать меня на конгресс поэтов в Бельгию. Там пытались найти определение Европы и определение поэзии.

— Что ж, они начали прямо с противоположного конца. Я хотел бы дать обед в вашу честь.

— Спасибо. Чего бы мнé хотелось — так это поговорить с вами подольше.

— Наверное, вы правы; давайте сначала встретимся сами. Все другое устраивают, чтобы оказать кому-то честь. И потом, когда народу много, хозяин дома не всегда может говорить с теми, с кем хочет.

 

Четверг, 7 февраля 1952 г.

 

Сегодня — ланч с Элиотом в «Garrick». Я впервые в этом клубе. Записываю (вчера умер король Великобритании), сколько могу припомнить, разговор — первый разговор без помех с человеком, который, безусловно, произвел на меня самое сильное впечатление из всех, с кем я познакомился в Англии.

Пил он, если не ошибаюсь, джин.

— Поэтическое творчество становится все более трудным, потому что становится все более сознательным, — заметил он.

Потом перескочили на эссе:

— Видите ли, если хочешь быть честным, приходится делать слишком много оговорок; текст перегружен вводными фразами, и читатель не чувствует удовлетворения.

Я сказал, что переход от приватности к публичности в работе с каждым годом для меня становится все более болезненным.

— Да, это так, хотя, казалось бы, должно было бы быть наоборот. Трудность в том, что вокруг вещи, которую пишешь, образуется гало[9], из которого черпает творец. И вот оно теряется. Но иметь другую работу необходимо. Нельзя посвятить себя исключительно поэзии: ведь значительная часть поэтического творчества совершается бессознательно (unconscious), и нужно, чтобы много времени было занято чем-то другим.

— Да, — согласился я, — но проблема в том, что это «другое» начинает вмешиваться в наше бессознательное. Я именно тогда понял, что моя публичность опасна, когда ощутил в начале войны, что она вредит: она стала мне сниться. «Ответственность начинается со снов», — сказал кто-то из вас. Однако и в те трудные годы я всегда писал, для тренировки, хоть страничку, хоть несколько строк в дневнике. Только для того, чтобы удержаться на поверхности. А вот теперь не могу.

— Великое упорство (tenacity).

Отсюда мы перешли к войне. Я сказал, что самым большим ужасом была гражданская война[10].

Он заметил:

— Тяжело, когда питаешь симпатию к врагу.

Я напомнил ему «Семерых против Фив», где хор раскалывается надвое, точно разделенная кровь. Он посмотрел на меня в упор, будто хотел глубже прочувствовать это. Я сказал, что ему надо поехать в Грецию — встретиться с Грецией. Он говорил, сколько времени ему понадобилось бы для лекций, которые пришлось бы там прочитать. Кажется, решение у него еще не созрело.

Заговорили о православном мистицизме.

— Мне кажется, что православие ближе к изначальному христианству, — заметил он.

Встав из-за стола, заговорили об Эзре Паунде. Элиот хочет способствовать тому, чтобы в Италию была отправлена комиссия.

Я проводил его до станции метро. Вернувшись в офис, я старался уловить, в чем именно мое сродство с этим человеком; я не хочу сказать, что мы из одного стручка.

 

Суббота, 7 октября 1952 г.

 

В начале ноября уезжаю в Сирофиникийские королевства[11]. Безнадежная, тупая усталость. К счастью, сон меня еще не покинул. В прошлый вторник, в четыре часа пополудни, я пошел в Faber[12] попрощаться с Элиотом.

Он прислал мне записку с приглашением на чай.

Из дома я ехал на автобусе, а потом шел пешком по кварталам, которые лет двадцать назад для меня неразрывно связались с голодом Томаса де Куинси и с его бедной Анной, потерявшейся в безбрежном океане Лондона; печальное соседство. В те годы я впервые вошел в это здание, чтобы купить книги Элиота. Оно все еще стоит на углу, целехонькое, такое, каким я его помнил, среди разрушений, нанесенных блицкригом.

Консьержка-телефонистка, не выходя из своей стеклянной конурки, пригласила меня подождать в маленькой комнатке. В коридоре и комнате — кипы узких и длинных свертков, достающих до потолка, — книги; но внутренний голос шепнул мне, что там могли бы быть кофе или пряности. Думаю, эту мысль я почерпнул из старых рекламных плакатов. Я выглянул в окно: там, на площади, желтели высокие осенние деревья; небо в густых тучах. Напротив сидела крошечная, плохо одетая женщина в рваных чулках, с растрепанными редкими волосами, в видавшей виды двурогой шляпке. Измученное лицо; в руках бумаги. Должно быть, она ждала ответа — принята или нет какая-нибудь рукопись.

Вскоре пришел швейцар и провел меня к лифту. Он терпеливо нажимал на кнопку — никакой реакции. Здесь есть закутки — наверное, самые трогательные, — где все кажется изношенным от старости; удивительно, иногда что-то работает лишь по привычке.

— Пойдем пешком, мне все равно, — сказал я.

— Но ведь это три пролета, сэр!

Он повел меня с таким видом, точно я вынудил его сделать что-то неподобающее. На втором этаже я услышал его одышку.

Кабинет у Элиота маленький; в эпоху Паламаса[13] его назвали бы кельей. Он узкий и длинный, в нем с трудом поместились бы три посетителя. В глубине — окно, выходящее на шпиль какой-то церкви; справа, в нише, — письменный стол. За спиной поэта — высокий плоский книжный шкаф; я заметил несколько выпусков «Commerce». Я сел в кресло напротив него, между нами — стол, накрытый для чая.

— Я слышал, вы отправляетесь в дальние края, — сказал он.

— Я еду в арабские страны. Но сначала меня собирались послать в Австралию, Вы, наверное, слышали об этом.

— Да. При столь частых перемещениях вам, разумеется, нелегко работать.

За столько месяцев, пока шла утомительная борьба по поводу моего перевода на другое место, при полном равнодушии к затрате человеческих сил, я впервые услышал, что кто-то принимает меня в расчет.

— Вы провели здесь военные годы, — сказал я. — Тут довольно высоко, и этот квартал, как видно, сильно бомбили.

— Некоторое время, но потом нам везло.

— Я слышал, что в эпоху блицкрига вам приходилось дежурить в здании.

— О, я не делал ничего, что и впрямь предотвратило бы разрушения. Каждый из нас, работавших тут, раз в неделю дежурил на крыше. Мне на крыше не нравилось; здесь, в этом кабинете, я чувствовал себя в большей безопасности.

— Иногда кажется, что знакомые предметы нас защищают.

— Это странно, но во время блицкрига я очень не любил, если воздушная тревога застигала меня в чужом месте. И еще более странно, что, находясь в убежище, под землей, в абсолютной безопасности, я чувствовал настоятельное желание как можно скорее выйти, удрать от всех прячущихся там, удрать от этого «рода человеческого» (humanity). Я помню трагические толпы на станциях метро летом 44-го года. Вытянутые лица, остановившиеся, потухшие от усталости глаза. Дети.

— Во время частых налетов на Крит, — сказал я, — мне было лучше на воздухе, в саду, читать старинные стихи вместе с каким-нибудь стариком-крестьянином, который знал их наизусть.

— А молодые? Не знают?

— Намного меньше.

— Вот как; образование (education) убивает поэзию.

Он предложил мне закурить Marylend.

— Швейцарские; если вам нравится французский табак, эти лучше, вот увидите.

Он начал разливать чай. Я рассказал ему историю крупного турецкого торговца виноградом, с которым познакомился в Смирне, — вылитый мистер Евгенидис[14]. Это его позабавило:

— Иногда слышишь удивительные, даже трогательные вещи. Когда в Лондоне впервые поставили «Убийство в соборе», в антракте двое беседовали в баре (это слышал мой друг). Один спрашивает: «Вам нравятся стихи Элиота?» А второй: «А что, Элиот и стихи писал?»

Он сказал это с явным удовольствием и рассмеялся.

— На самом деле мистер Евгенидис — человек, с которым я познакомился, когда работал в Сити.

Я спросил, как он написал «Бесплодную землю».

— Я заболел, и врачи посоветовали мне поехать отдохнуть. Я отправился в Маргит (он улыбнулся). В ноябре. Там я написал первую часть. А потом поехал в отпуск в Швейцарию и там закончил поэму. Она была вдвое больше. Я послал ее Паунду, и он выкинул половину.

— Жаль, что он не сделал того же с «Cantos»[15].

— В последнее время Паунд намного меньше ценил поэзию. Считал, что он прежде всего экономист или социальный реформатор. Тем не менее в «Cantos» есть отличные куски…

— «MakeitNew»[16] скорее производит на меня впечатление заявленной программы, чем настоящей критической мысли, но думаю, что его советы были очень полезны его друзьям.

— Это манифест, — поправил он, — но его устные критические замечания были очень дельные, и письма тоже. Я их пришлю вам, если хотите.

— Спасибо, у меня они есть, только я еще не успел прочитать.

Я закурил. Он снова наполнил мою чашку и указал на маленькую грампластинку, лежавшую между нами.

— Вот что я могу вам подарить.

— Знаете, я вчера получил из Америки пластинки с Вашей записью «Бесплодной земли» и «Пепельной среды». Я очень им рад.

— Но я могу вам подарить запись «Квартетов» — она намного лучше. В Америке любят все делать очень быстро. Меня заставили сделать запись за один-два дня, а над «Квартетами» я много работал.

— И у меня совсем недавно был опыт записи в Гарвардском университете. Первая запись, по-моему, неудачная, слишком тяжелая. Звукозапись — это особая техника, которой надо учиться. Причем весьма утомительная.

— Да, очень. Дело в том, что «живое» чтение может быть лучше или хуже, но ты знаешь, что оно пройдет, и все. А во время звукозаписи, если сделаешь ошибку, она будет повторяться снова и снова, и это вызывает напряжение и не дает сосредоточиться.

— Я вышел из студии еле живой. Мне нравится ваше чтение в фильме «Убийство в соборе».

— Сначала я записал всю пьесу целиком — прочитал, чтобы актеры усвоили ритм. Потом, когда дошли до Четвертого Искушения, у режиссера появилась счастливая мысль оставить голос поэта как есть, без лица актера на экране. Тогда я предложил снова прочитать эту часть, отвечая записанному на пленку голосу актера, игравшего Беккета[17]. Трудность заключалась в том, чтобы точно уложиться в паузы, оставшиеся для меня. Несомненно, кинематограф — особое выразительное средство. В нем роль зрителя куда более пассивна. Все его внимание сосредоточено на картине, которую он смотрит, это как сон наяву.

— Экранизация «Убийства в соборе» заставила меня задуматься, как можно было бы поставить в кино древнегреческую трагедию.

— Я бы очень хотел увидеть ее в оригинале.

— Да, но как быть с произношением?[18]

— И страшно трудная проблема хора?

— До сих пор вам не удалось побывать в Греции. Есть ли хоть малая надежда на то, что вы совершите путешествие туда будущей весной?

— К сожалению, я должен закончить пьесу, которую пишу сейчас для Эдинбургского фестиваля, он состоится следующим летом. И, кроме того, я должен съездить в Америку; полечу самолетом; мне необходимо сократить эту поездку насколько возможно.

— Меня интересует, — только поэтому я и взял на себя смелость настаивать на подобном путешествии, — не «светская» сторона дела, а Элиот в Греции: их противостояние; все остальное я не беру в расчет.

— Благодарю вас за эти слова. Поехать в Грецию — все равно что найти мать.

— Все равно что встретиться с самим собой, — сказал я.

Он взглянул на меня. Должно быть, я выразил свое личное ощущение.

— Я бы хотел поехать в Дельфы и на Делос. Как там осенью?

Я сказал ему про бабье лето.

— Все-таки, думаю, мне бы понравилась весна.

— На Пасху в какую-нибудь деревню. вас бы растрогала Страстная Пятница.

— Я поеду; я отказался от идеи поехать на Дальний Восток (он имел в виду Индию).

— Те края — точно вековые деревья, они могут подождать. Греция — другое дело.

Я спросил о пьесе, которую он пишет, — она о современности? Он ответил решительно:

— О да, о современности и в стихах, если то, что я пишу, — стихи.

Заговорили о «CoctailParty», которую он сравнивает в своем последнем эссе с «Алкестой»[19].

— Я не очень понял, в чем тут сходство, — сказал я.

— Разумеется, все очень изменено. И все-таки я думал об Алкесте, о том, как она вернулась, и о том, что с ней что-то произошло там, где она была.

И, помолчав:

— Я бы хотел вдохновиться «Эдипом», не «Царем Эдипом», а «Эдипом в Колоне», который, разумеется, опирается на первого. Но это нужно понять. Тут дело в зрелости.

Он произнес последнюю фразу с особым чувством. Я не ответил. Он продолжил:

— Мне понравилось, как вы перевели хоровые партии в «Убийстве в соборе».

— Но как вы могли судить?

— Когда я был в Сити, я немножко учил греческий. Даже с моим произношением я смог разобрать ритм. Он показался мне верным.

На стене над его письменным столом — фотография Поля Валери. Я сказал:

— Хорошая: Валери с его папироской.

Он не знал стихотворения, где появление стиха сравнивается со скручиванием папиросы, которое упоминает Ален — «faireetfefuserdefaire»[20]. Я рассказал. Кажется, он им восхищается:

— Он был так умен, что был начисто лишен честолюбия.

— Думаю, он знал английский.

Засомневался:

— Мы говорили по-французски.

Я спросил, как он решился писать стихи по-французски. Он сказал, что после «Пруфрока» и пока не появился «Геронтион»[21] думал, что вообще больше не сможет писать стихи, никогда. «Дело было не в недостатке вдохновения», — заметил он тем не менее. Тогда он много читал по-французски. Я думаю, это был для него способ справиться с тем, что мешает. Я сказал:

— Стихи вообще пишутся странно.

Я рассказал ему, как написал «Царя Асини»[22]. Мучился два года. Бросил. И потом за одну ночь написал стихотворение, даже не имея под рукой своих старых черновиков; а дело было в том, что меня раздразнили две оставшиеся пустыми страницы набора.

— Это очень хорошее стихотворение. И, может быть, вы смогли его закончить как раз потому, что у вас не было под рукой черновиков.

Он сказал, что точно так же, одним махом, дописал последнюю часть «Бесплодной земли». Разговор вернулся к Валери. Мы подумали о Малларме. Он прошептал:

— То был очень эмоциональный человек.

Он напомнил фразу из письма его дочери к другу: «…Papavousaimaittant»[23]. Но Валери он считает более богатым внутренне, обладающим подлинным содержанием. «Морское кладбище» заставляет его думать об итальянском происхождении поэта.

Я попрощался. У двери, во вращающемся книжном шкафу, — его книги. Я посмотрел на них. Он спросил, чего у меня нет, чтобы подарить.

— Мне кажется, у меня есть все, и я привык к своим изданиям. Но, если вы так добры, дайте мне что-нибудь для жены: ей будет очень приятно.

Он погладил корешки, задумался на секунду и вытащил «Приключения Гекльберри Финна» Марка Твена, с его предисловием. Сказал:

— Удачное предисловие.

Сел писать посвящение. Я заметил, как нервно он стиснул ручку.

 

23 октября 1952 г.

 

Мы пригласили Элиота и Чарлза Пика в «Кларидж», чтобы они получше познакомились — это облегчило бы предстоящую поездку Элиота в Грецию. Неудача: Пик очень торопился и убежал, не дождавшись окончания обеда, чтобы успеть на поезд (у него болеет теща). Что касается Элиота, записываю следующее.

Когда я сказал, что мне пора подумать о том, чтобы уйти со службы, он обеспокоенно посмотрел на меня:

— А! будьте осторожны, это опасно.

Теперь я его немного знаю; он всегда думает о том, насколько может быть вредна встреча сознательного и бессознательного. Он испугался моей чрезмерной свободы.

За кофе кто-то спросил его, видел ли он «Огни рампы»[24]. Он ответил:

— Существуют две школы: поклонники Чарли Чаплина и поклонники братьев Маркс; к какой школе принадлежите вы?

Каждый высказался. Элиот:

— Я предпочитаю братьев Маркс. У них есть критическое в некотором роде отношение к жизни.

Я проводил его до выхода. Он взял свой вечный чемоданчик и шагнул в кипящий водоворот большой гостиничной двери.

 

Среда, 1 июля 1959 г.

 

Днем за ланчем у нас — Элиот с женой. Были еще Морис Боура[25] и Реймонд Мортимер. Я не видел его несколько месяцев; он показался мне более мрачным, чем когда-либо, точно его тяготило что-то извне. Нас было не больше восьми человек за столом, но и при таком небольшом количестве народа не так-то легко было поговорить с ним.

Я спросил, работает ли он сейчас над стихами. Он сказал, что не нужно повторяться. Я добавил:

— Не нужно подражать самому себе.

— О, это уж хуже всего.

— Я обратил внимание на строки посвящения в «ElderStatesman»[26].

— Да, я двигаюсь в этом направлении.

Надеюсь, я правильно понял. Похоже, он хотел, чтобы разговор задержался на этой теме. Потом мы немного поговорили о театральной постановке «ElderStatesman», которую я видел.

— Этот конфликт, который чувствует старый политик, с «vacuum»[27], встречаемым в конце жизни, — это и есть тема драмы, — сказал я. — Каждый политик, разумеется, если у него есть совесть, должен, как мне кажется, время от времени задавать себе вопрос: какую пользу он приносит, чем помогает тому, что происходит. И если он задается этим вопросом, едва ли он думает, что и впрямь на что-то влияет.

Он слушал меня со своим всегдашним вниманием.

— Я много раз слышал, как политики говорят, что не играют никакой роли; трудно поверить, что они говорят то, что на самом деле чувствуют.

Когда мы вышли из столовой (стоило посмотреть на идущих рядом сдержанного Элиота и темпераментного Боуру), разговор коснулся Пастернака. Он сказал, что у него есть «Доктор Живаго», но он его еще не открывал. И потом, обращаясь к Боуре (это примечательно):

— Вы, читающие по-русски, могли бы сказать нам, действительно ли Пастернак великий поэт, как говорят.

Еще из его высказываний: «Поэт должен писать только на одном языке». О некоем молодом человеке, о котором говорили, что тот собирается посвятить жизнь исключительно поэзии: «Он готовит себе печальную (sad) жизнь».

 

Четверг, 23 июня 1960 г.

 

С утра гроза, с молниями и громом. После полудня — снова ощущение ужасной опустошенности. Около шести — прием для литераторов в «Faber». Жужжащая толпа. Два слова с Элиотом.

— А! DoctorSeferis! (он имел в виду Кембридж[28]) — в ответ на мое приветствие.

Я сказал ему, что в мае был в Шотландии.

— Трагическое место.

Я посмотрел на него с изумлением.

— Да, трагическое; и я убежден, это влияет на характер его обитателей.

На обратном пути мы прошли через Regent’sPark. Дождь только что перестал; благоухало множество роз; синие цветы как огоньки лампады; за оградой открытого театра — английский гимн: закончилось представление «Бури». Я подумал, каким был этот парк 24 года назад, когда я частенько гулял тут: тогда я не знал ни души; улицы и очертания домов — вот чем был для меня Лондон.

 

Четверг, 10 ноября 1960 г.

 

Прием у Макса Рейнхардта по поводу моей книги[29]. Элиот пришел, хотя его и мучила астма, и настоял на том, чтобы подняться по длинной лестнице. Он показался мне усталым, бледным: враждебный и столь болезненный для него натиск зимы уже начался. Жена повсюду сопровождает его и присматривает за ним. В январе они уезжают на два месяца на Ямайку.

 

Суббота, 10 декабря 1960 г.

 

Ланч у Элиота, к счастью, без других сотрапезников — я просил его об этом. В первый раз я вижу его дома: он живет в Кенсингтоне, неподалеку от Альберт-холла, в одном из строений начала нашего века или конца предыдущего; я бы не удивился, увидев, что из соседней двери выходит мистер Пруфрок. Квартира на несколько ступенек выше уровня земли; дверь была открыта; он сам и его жена — на пороге. Внутри — никакой роскоши, меблировка, на первый взгляд, безличная. В камине пылал огонь. На стене — шарж Паунда, работы Уиндема Льюиса[30], небольшой пейзаж Джона Рескина и акварель Эдварда Лира. Был там и бюст самого поэта работы Дж. Эпстайна[31], не очень меня вдохновивший. По сравнению с прошлым разом, Элиот показался мне куда более отдохнувшим. Его жена дома поборола свою обычную застенчивость.

Сначала мы говорили о том о сем, об их поездке (они уезжают 29-го), о переводах. Я спросил, где он выучил начатки греческого, которые были ему необходимы, когда он работал в банке и должен был разбирать коммерческую корреспонденцию. «У Димоса», — он имел в виду преподавателя в Гарварде. Они вместе учились в этом университете. («Он очень хорошо учился, куда лучше, чем я».)

— С этими крохами греческого я прочел пару ваших стихотворений в оригинале.

Ему нравятся переводы Рекса Уорнера. Что до его собственных стихов (кажется, речь шла о «Бесплодной земле»), он считает, что лучший перевод был немецкий, а после него — испанский. Рисунок Уиндема Льюиса мне напомнил его же портрет Элиота, который я видел в 1942 году в Дурбане, когда ждал самолета на Каир.

Элиот был, по всей видимости, рассержен писаниной Эдит Ситуэлл[32] о Льюисе, опубликованной в «Обсервер».

— Я написал в газету письмо, — сказал он, — но не думаю, что его опубликуют.

Потом мы заговорили о Паунде. Он хвалил «Пизанские Cantos».

— Паунд был всегда в движении и всегда носил, в лондонскую-то погоду, рубашки Schiller (мы их называем «Byron»), — вечно неухоженный… Я потом узнал (он улыбнулся), что ему их шили на заказ…

Я признался, что мне нравится, как он охарактеризовал стихи Лира («стихи безответной страсти»), и что у меня то же самое ощущение вызывают «Сахарокусаки» и «Орехобойцы»[33]. Миссис Элиот сказала, что муж — его преданный поклонник: он часто ставит пластинку с одной из его песен. Это меня не удивило. В коридоре у выхода из столовой висели два рисунка в духе Лира, как мне сказали, работы отца Элиота. Традиция «нонсенса», стало быть, идет от семьи — «PracticalCats»[34]. Перед нашим уходом миссис Элиот пожелала показать нам детские фотографии поэта — трогательные; особенно хороша одна — рядом с господином с седыми усами и бородой.

— Дедушка? — спросил я.

— Нет, отец. Ему было 44 года, когда я родился.

Мы вернулись пешком. Было холодно, шел снег с дождем, — холодно даже по лондонским меркам. Пока мы брели через парк, я думал о старом мастере, о почтенном мастере. Ему скоро 72. Он больше не курит, даже сигары[35]. Должно быть, состояние здоровья причиняет ему немало страданий: из-за астмы зимой он должен уезжать туда, где больше солнца. У его изголовья — кислородная подушка (он сказал: «Теперь, из-за выхлопных газов, Лондон стал хуже, чем тогда, когда был только смог»). Сегодня он был в хорошем настроении, веселый, но только когда заговорил о предстоящем путешествии, в его взгляде блеснула особенная искра. Сжимая с беспредельной нежностью руку жены, он сказал:

— We’llgotoGreece![36]

 

Четверг, 11 мая 1961 г.

 

На приеме в саду у королевы. Прекрасный день, свежая трава, свежая листва на деревьях — после прошедших дождей. Все эти приемы чем-то похожи на процессию чающих движения воды у Силоамской купели. Самые разные лица и одеяния, теперь, когда Содружество произвело столько независимых государств; разные расы, яркие, подчас экзотические хитоны и сандалии, кое-где — красивые лица, мужские и женские, бросающиеся в глаза головные уборы. И рядом со всем этим — традиционный жилет, гвоздика в бутоньерке, зонтик в руке, серая шляпа, — чтобы напомнить о европейском меньшинстве среди огромного, пестрого современного мира. Широкополая ковбойская шляпа с крылышками, прижатыми лентой, парила на два вершка выше прочих голов. Вдруг — Элиот с женой, посвежевший после отдыха на Ямайке.

— Как я рад видеть вас в добром здравии.

Море было теплым, как Средиземное летом; он купался.

— Дух спит, — сказал он, — в такой обстановке.

— Иногда это неплохо.

— Только я соскучился под конец.

Его жена носит браслет, к которому подвешены — на манер греческих «константинат»[37] — крошечные копии его книг, сделанные из смальты.

— Теперь их будет больше, — сказал я ей.

 

Четверг, 20 июля 1961 г.

 

Колесо вращается так быстро, что я едва успеваю записать хоть что-то. В четыре часа пополудни я зашел повидаться с Элиотом перед тем, как отправиться в отпуск. Входя в здание «Faber», я встретил иностранного поэта, с которым познакомился накануне. Он тащил наверх огромную кипу книг.

— Куда вы их несете?

— Чтобы их подписал Элиот!

Я и не представлял, что Элиот написал так много книг — вдвое или втрое больше, чем я думал.

Я поднялся в его кабинетик, расположенный высоко, на третьем этаже[38]; я не был там лет десять, с тех пор, как служил советником посольства. Мало что изменилось за это время; только некоторые фотографии висели на других местах. Я спросил, читает ли он, в качестве редактора «Faber», стихи, которые им присылают.

— Нет, лучше, чтобы их читал кто-нибудь другой, кто любит поэзию, но не поэт.

И потом, обобщая:

— Я больше не решаюсь давать советы молодым; боюсь навредить им: расстояние между нами уже очень велико. Может быть, правильно, что они должны сказать то, что от меня ускользает. У них другой опыт; разумеется, я не хочу сказать, что я не узнал бы гения. Иногда мне присылают рукопись и спрашивают: «Поэт ли я? Стоит ли мне продолжать?» Я в таких случаях отвечаю: «Только вы это знаете, только вы должны принять решение». Кроме того, чтобы судить верно, надо вникать в детали; деталь — вот что важно. А все это требует времени.

Не помню, как зашла речь о Кокто.

— Когда-то я познакомился с ним, он произвел на меня впечатление тем (он остановился, подыскивая точное выражение), что говорил, словно пробуя на мне комплименты, предназначенные для кого-то другого.

Я припомнил свою единственную встречу с Кокто в Анкаре; утомительный фимиам, расточаемый направо и налево.

— Он совершает поступки, свидетельствующие о том, что он не повзрослел, — сказал я. — Редко кому удается, подобно Йейтсу, постичь живость зрелого возраста. Наш Кавафис тоже интересен в зрелые годы.

— Нам его представил Морган Форстер. Он знал его в Александрии.

— Форстер очень болел в последнее время.

— Я видел его несколько месяцев назад, он был здоровехонек.

Потом мы говорили о театре, он сказал, что ему нравится Мариво[39]. Мне кажется, это важно, принимая во внимание его собственные театральные опыты. С одной стороны Мариво, с другой, напротив, «Алкеста», «Эдип».

Говорили о Греции, куда я отправляюсь через несколько дней. Этот год был для меня очень тяжел. Не труден — трудности меня взбадривают, а тяжел и пуст.

— Не знаю, что делать, — сказал я ему, — но чувствую, что пришло время устроить жизнь иначе…

— Я помню, — сказал он, — вы говорили (это было много лет назад), что пишете, потому что вам нужно освободиться от чего-то. И я, когда пишу пьесу, ощущаю потребность освободиться от ее персонажей.

 

9 ноября 1961 г.

 

Элиот уезжает через несколько дней, вернется в марте. Через неделю я ложусь в больницу. Сегодня был единственный день, когда я мог повидать его в «Faber». Я хотел поговорить с ним о будущем переводе «Убийства в соборе», вместе с Гацосом[40] (он — диалоги, я — хоровые партии).

Я рассказывал о достоинствах Гацоса и спрашивал о некоторых трудностях.

— В этой вещи, по-моему, нет действия — оно только в языке, но он полон действия, он само действие.

— Рад, что вы это говорите.

— Невозможно воспроизвести это буквально, например, с помощью рифм. Нужно найти соответствия.

Потом я спросил, что он думает о французском переводе.

— Он очень хорош; его сделали во время войны. Немцы не разрешили постановку, сочли драму антинацистской. Послевоенная постановка была лучше английской. Там была оправдательная интонация в речи рыцарей, причем злобная, а не шутливая, как в нашей английской.

Я спросил о хоре «Поет ли птица на юге?»[41]. Его не было в первом издании, нужно ли его оставить?

— Да, я бы хотел, этот хор мне нравится.

Я спросил, значит ли слово still (в стихе «stillthehorror» — «все еще ужас») «еще» или «спокойный».

— Трудное слово, правда? (Тут проявилась его любовь к словам.) Оно значит «еще».

Он сказал, что строки «Мертвый на кресте, Спаситель мой» вдохновлены DiesIrae[42], и добавил: «Песнопение вошло в обиход после смерти Фомы Беккета (имея в виду, что это анахронизм), но неважно».

Он пошел в свою маленькую библиотеку, отыскал и дал мне канадское издание «Убийства в соборе».

— Оно будет вам полезно, там есть хорошие комментарии. Теперь мы ждем от Вас новых стихов…

— То же самое могу сказать и вам, — ответил я. — Я решил уйти в отставку. Чтобы писать? Не знаю. Никогда не знаешь, что еще удастся написать…

При прощании:

— Я был в театре и видел «Беккета» Ануя[43]

— Я видел его в Париже, — сказал я. — Хотелось уйти, не дожидаясь конца спектакля…

— И там полно исторических неточностей.

 

Вторник, 31 июля 1962 г.

 

Я пошел попрощаться с Элиотом[44]. Раньше было нельзя: он был в Йоркшире. Отчасти — ради перемены климата, отчасти — по делам. Так я снова оказался в его кабинетике в «Faber».

— Сегодня мой дом совершенно опустел, — сказал я. — И я чувствую себя таким же пустым.

— Эта пустота мне знакома, я ее испытал, когда после «Пепельной среды»[45], — он старался припомнить поточнее, — после тех американских лекций (он имел в виду лекции о поэзии и критике) снова начинал с очень маленьких стихотворений. Потом мне что-то заказали (думаю, он говорил о «Скале»), а потом — «Убийство в соборе».

Я упомянул наш прошлый разговор о молодых.

— Самое бóльшее, — сказал он, — меня хватает на тех, кому сегодня 40.

— На что я обращаю их внимание, — сказал я, — так это на заботу о языке. К сожалению, язык портится.

— Да, и у нас. Тут виновато и американское влияние; язык, создаваемый эмигрантами, у которых родной язык — не английский.

— Ваш язык охватывает такое огромное пространство, — сказал я. — Наверное, с вами происходит то же, что случилось с нами после Александра Македонского.

— Наверное (он засмеялся). Я вспомнил Стравинского. Он рассказывал, что однажды вечером слушал по радио Хрущева и так рассердился, что выключил приемник: человек, на котором лежит такая ответственность, и так говорит по-русски!

Я сказал, что план перевода «Убийства в соборе» не осуществился; как только приеду, займусь этим[46].

— Переводя, учишь свой собственный язык, я хочу сказать — не тот, с которого переводишь.

Я сказал ему об опыте, накопившемся у меня после переводов более талантливых или, можно сказать, более неровных поэтов. Например, Сидни Кейеса[47].

— Интересно; я не обращал на это внимания.

Кажется, он ценит Кейеса. Перед уходом я попросил его подписать фотографию: его снял Букас, потихоньку, на станции метро.

Онулыбнулся:

— «Glouchester Road Tube Station»[48]. Это, должно быть, было до войны.

Когда я прощался, он спросил, как мы, православные, крестимся.

 

Февраль 1965 г.

 



[1] ї Г. Сеферис,

ї И. Ковалева. Перевод, 2008

[2] Сеферис в это время был уже в отставке и жил в Афинах. (Здесь и далее — прим. перев.)

[3] «Старый политик» — пьеса Т. С. Элиота. «Эдип в Колоне» — трагедия Софокла.

[4] Аллюзия на образ Орла в драме Т. С. Элиота «Скала».

[5] Имеется в виду эссе Сефериса «Письмо другу-иностранцу», написанное к 60-летию Элиота (см. «ИЛ», 2005, № 6).

[6] «Маленький французский клуб» (франц.).

[7] «Очень хорошее место» (англ.).

[8] «Ист-Коукер» — второй «квартет» из поэмы Т. С. Элиота «Четыре квартета».

[9] Гало — круги около светил, наблюдаемые, когда между светилом и наблюдателем находится облако из ледяных кристаллов.

[10] Имеется в виду гражданская война в Греции, начавшаяся фактически еще во время Второй мировой войны и продолжавшаяся по 1949 г. включительно.

[11] В 1952 г. Сеферис был назначен послом Греции в Ливане, Сирии, Иордании и Ираке с резиденцией в Бейруте.

[12] Имеется в виду издательство «FaberandFaber», в котором работал Элиот.

[13] Костис Паламас (1859-1943) — греческий поэт, крупнейший представитель неоромантизма.

[14] Персонаж поэмы «Бесплодная земля» Т. С. Элиота.

[15] «Cantos» — поэма Эзры Паунда (1885-1972).

[16] «Make It New» — сборникэссеЭзрыПаунда.

[17] Фома Беккет (1118-1170) — архиепископ Кентерберийский, герой пьесы Элиота.

[18] Англичане, как и большинство европейцев, читают древнегреческие тексты в так называемом «эразмовом» произношении — это восходящая к эпохе Возрождения реконструкция древнегреческого произношения (естественно, во многом условная), опирающаяся на орфографию; современные греки предпочитают читать древнегреческие тексты с тем же произношением, что и новогреческие; разница между тем и другим довольно значительная. Скажем, не отягощенные классическим образованием российские туристы не всегда могут опознать в «Эвии» остров Эвбею, а в «Виотии» – Беотию.

[19] «Вечеринка с коктейлями» — пьеса Т. С. Элиота; «Алкеста» — трагедия Еврипида, героиня которой соглашается умереть вместо любимого мужа, но Геракл, победив в единоборстве бога смерти, уводит Алкесту из царства мертвых и возвращает мужу.

[20] «Делать и отказаться делать» (франц.).

[21] «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока», «Геронтион» — стихотворения Т. С. Элиота.

[22] «Царь Асини» — одно из самых знаменитых стихотворений Сефериса. Вышедшая в 1948 г. книга переводов стихов Сефериса на английский язык называлась «▒Царь Асини’ и другие стихотворения», она имела в Англии большой успех.

[23] «Папа вас так любил» (франц.).

[24] «Огни рампы» — фильм Ч. Чаплина.

[25] Сесил Морис Боура, сэр (1910-1987) — один из наиболее значительных английских филологов XX в., исследователь античности и русской культуры Серебряного века, переводчик русской поэзии.

[26] «ElderStatesman» — старый политик (англ.).

[27] «Пустота» (лат.).

[28] Имеется в виду степень доктора honoriscausa Кембриджского университета, присужденная Сеферису как раз в июне 1960 г.

[29] Макс Рейнхардт (1873-1943) — немецкий режиссер, актер. Осенью 1960 г. вышли «Стихотворения» Сефериса в переводе на английский, выполненном Рексом Уорнером.

[30] Уиндем Льюис (1882-1957) — английский художник, писатель, критик.

[31] Джейкоб Эпстайн, сэр (1880-1959) — американский скульптор (с 1905 г. жил в Англии).

[32] Эдит Ситуэлл (1887-1964) — английская поэтесса и критик.

[33] Стихотворения Э. Лира.

[34] Имеется в виду поэма Т. С. Элиота «Житейский опыт Старого Опоссума в познании кошачьего племени (Книга Действительных Котов и Кошек». Перевод А. Биргера.

[35] После публикации этого текста в «Квотерли ревью» Сеферис получил открытку от Валери Элиот, написавшей, что ее муж никогда не прекращал курить, но «наслаждался еженедельной сигарой вплоть до самого конца». Работая над изданием собрания эссе, Сеферис не внес правку в текст, но переписал открытку Валери Элиот в специальном примечании.

[36] Мы поедем в Грецию! (англ.)

[37] «Константинаты» — золотые монеты, имеющие с одной стороны изображение св. Константина, а с другой — св. Елены; их носят в качестве украшений или амулетов.

[38] По-гречески, как и по-английски, первый этаж считается бельэтажем, а счет начинается со второго этажа, так что «третий» соответствует нашему четвертому.

[39] Пьер де Мариво (1688-1763) — французский писатель.

[40] Никос Гацос — греческий поэт.

[41] Начальные слова II части «Убийства в соборе». Перевод Ю. Комова.

[42] «День гнева приближается» (лат.) — начальные слова католического песнопения.

[43] Жан Ануй (1910-1987) — французский драматург.

[44] В августе 1962 г. Сеферис покинул Лондон и переехал в Афины, «в распоряжение МИДа», но вскоре окончательно вышел в отставку.

[45] «Пепельная среда» — поэма Т. С. Элиота. Имеются в виду лекции, которые Элиот читал в США в 1932-1933 гг.

[46] Перевод «Убийства в соборе» на греческий язык, сделанный Сеферисом, был опубликован в 1963 г.

[47] Сидни Кейес (1922-1943) — английский поэт и драматург.

[48] Название станции лондонского метро.

 

Следующий материал

Греческая литература в эпоху глобализации

Греческая литература в эпоху глобализации[1]   В 2003 году в Греции начал выходить новый литературный журнал для молодых и начинающих авторов под названием «Вот яблоко». Редакторская колонка первого номера, снабженная...