Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2008
Перевод Ирина Ковалёва, Антон Нестеров
Аманда Михалопулу[1]
Я — я узнала бы ее всюду. Она была все так же похожа на маленькую девочку, которую мать в спешке одевала, прежде чем выпроводить в школу: джинсы с цветными вставками, лиловое вязаное платье, поверх — светлая замшевая куртка, швами наружу. И в довершение — широкополая рыбацкая шляпа. Вещи совершенно несочетаемые. Но на ней они смотрелись — ведь носила их она. Носила — как раньше — легко и уверенно. Волосы ее были растрепаны — и я почувствовала некое замешательство от того, что свои я стараюсь выпрямить, когда сушу феном. Я подняла глаза, притворившись, что меня страшно занимает водосток углового дома на улице Солона. Но она уже увидела меня. Она всегда все замечала.
— Господи, Ирена! Какими судьбами?
Можно подумать, мы столкнулись где-то в Африке. Она тут же взяла меня под локоть. Ну да, вспомнила я, ей всегда нужен был физический контакт с собеседником: она вцеплялась тебе в локоть или обнимала за плечи.
— Я здесь живу. А ты какими судьбами?
— Навещала мать. Я ведь переехала в Нью-Йорк. Уже столько лет там…
Я обратила внимание: она сказала «мать» — не «родителей». Я ограничилась понимающе-сочувственным кивком. Со школьными друзьями теперь чаще всего именно так: один из родителей — в больнице, или умер.
— Что, как в той книжке? Деревце растет в Бруклине?[2]
— Именно! Именно в Бруклине я и живу!
Я-то сказала об этом, только чтобы проверить — помнит ли она ту историю с книжным шкафом, а Катерина — Катерина в ответ лишь рассмеялась. И с улыбкой добавила:
— В Бруклине, только на другом берегу.
И тут мы невольно рассмеялись обе — совсем как тогда, над греческим переводом этой книжки.
— И что, Франсин Нолан все так же сидит под деревом? — не удержалась я.
— Ага! И жует пастилки! Дерево, дом, даже изгородь — они действительно существуют. Их даже показывают туристам. Специально привозят туда народ на двухэтажных автобусах!
Говоря это, она расплылась в улыбке — очень американской улыбке. Так улыбаются люди, которые много путешествуют оттого, что их снедает неисцелимая тоска по дому. Казалось, ее улыбка говорила: она принимает прошлое, как нечто само собой разумеющееся. Две школьных подруги в выходной день встретились на улице Солона, под аккомпанемент сигналящих автомобилей. Прошло двадцать лет, подруги вспоминают, что их связывало. Одного того, что когда-то они ходили в школу с ранцами за спиной и носили школьную форму, достаточно, чтобы впасть в депрессию. А может, когда им стало пятнадцать, девочки разочаровались друг в друге?
Хотя, мелькнуло в сознании, может, никакого очарования мной у нее и не было? Может, она с самого начала ничего не ждала от нашей дружбы, а сразу знала, чем все кончится? Но для меня-то она так и осталась образцом для подражания. Героиней моих снов — и моих ночных кошмаров. Всякий раз, когда меня охватывали — стыд ли, ревность, или я чувствовала: «я должна это сделать» — в сознании возникал ее образ: девочка в цветастой одежке, с красным ранцем, с кудряшками. Настоящая фея. Именно так она выглядела на школьных фотографиях – фея, да и только. Но то, что меня в ней очаровывало, в невнятице этих фотографий ускользало. И все-таки — к чему я ревновала? Чего так боялась? Порой я ловлю себя на мысли: зачем я ищу в чужих поступках какие-то скрытые мотивы?
— И что же ты делаешь в Бруклине?
— Живу. Отправилась в Америку, да и осела. Даже сказать не могу, как это получилось. Вышла замуж, муж — музыкант. Держу небольшой магазинчик — продукты для здорового питания. А у тебя что?
— Работаю в газете. Пишу рецензии.
— Книжные рецензии? — она хихикнула. — Ну да, и такое бывает… Как там поживает твой книжный шкаф?
— Какой шкаф? — выдавила я из себя. Впору потерять дар речи.
— У тебя книги в шкафу стояли в идеальном порядке… В этом было что-то… нездоровое…
— Нездоровое?
— Да ладно, я просто над тобой посмеиваюсь. Книги — это и тогда был твой пунктик. Что же удивляться…
Она так ничего и не поняла. Или она просто глупей, чем я думала? А может, дело в том, что она больше, чем я, доверяла людям? Может, дело в доверии? Она распахнула передо мной дверь своего дома и стояла, ждала, пока я войду. В этом было столько достоинства. Вежливости. Готовности давать. Входи. Стянем у отца сигару? А Маяковского ты читала? Поговори с мамой — пусть она разрешит тебе остаться ночевать. Ей было пятнадцать — она открыла свой дом для подруги, предлагая той всю свою жизнь. А школьная подруга вошла, закурила сигарку и, как зачарованная, двинулась вдоль книжных полок. Выдыхая дымок на корешки книг: история, социология, поэзия — и видно было, что все это здесь читали. Тем же вечером подруга сладко спала под вязаным одеялом. На стене висел плакат: нагой мальчишка, писающий на венок из цветов, а рядом — пара темных литографий. На одной что-то героическое: какие-то солдаты с винтовками, на другой — женщина, чье лицо искажено страданием. Лица солдат — они были скрыты башлыками, за которыми угадывались суровые, как из камня тесанные черты. Дом насквозь пропах табаком и кофе — этот запах чувствовался даже в ванной. Родители Катерины целыми днями курили, пили кофе и читали. Они работали дома и их занимало то, что в ту пору могло интересовать лишь людей, связанных с университетом, да радиообозревателей: как изменить систему образования, где будет проводиться митинг протеста, насколько правительство несет ответственность за ситуацию. Казалось, у родителей Катерины нет ни одной свободной минуты. Они все время что-то искали в рукописях, разбросанных по всему дому, звонили друзьям, у которых были такие же интересы, обсуждали новый сборник Рицоса или Брехта, принесенный накануне из книжного.
У нас дома были совсем другие книги, и дом наш был другим. Наша гостиная — в ней высился солидный палисандровый шкаф. Бурые разводы от пролитой когда-то воды въелись в его полки: казалось, здесь произошло какое-то преступление — о котором все забыли. Преступление действительно произошло, но только не было забыто. Кто-кто, а я о нем помнила.
Этот шкаф — он служил чем-то вроде горки. Шкаф начинался где-то под потолком, а внизу у него был небольшой выдвижной столик. По субботам, когда устраивалась уборка, мама задвигала этот столик на место. В нашем доме «порядок» и «беспорядок» означали одно и то же. По субботам мы все, что можно, должны были прятать с глаз долой. На неделе столик был выдвинут. Мы складывали на него ключи, газеты — даже куртки. В субботу мама с возмущением сметала всю эту кучу со стола. С горечью смотрела на стол, словно он самим фактом своего существования пестовал нашу неряшливость. Крышка стола покоилась на двух тумбочках — в них-то и стояли наши книги. Запертые на замок. Ключи от этих замков — ими бы открывать замки на монастырских воротах, такого они были размера. Тумбочки, конечно же, предназначались совсем не для книг. Но родители настаивали на том, чтобы там стояли книги — а то вдруг запылятся.
Родители работали в фармацевтической компании — и как-то с рождественской премии купили энциклопедию «Domi». Они говорили об этой энциклопедии с придыханием: словно то была квинтэссенция человеческого знания в чистом виде. «Посмотри “Domi”», — отвечали они всякий раз, когда младший брат спрашивал, почему отопительная батарея — ребристая, а старший интересовался, как набивают чучела птиц. Отец любовно проводил пальцем по корешкам энциклопедии: двенадцать томов, переплетенных в кожу, страницы с золотым обрезом, — но ни разу не удосужился ее открыть. Достаточно было того, что эта дюжина томов солидно пополнила наше скудное книжное собрание. Собрание сие ограничивалось парой кулинарных книг с картинками, Библией, справочником «Семейный доктор», брошюркой «Распространенные заблуждения», «Прекрасной нивернезкой» Альфонса Доде, «Жизнеописаниями великих», брошюрой «Проблемный ребенок», выпущенной Парижской школой родителей, парой книжечек про Полианну для меня да «Приключениями Гекльберри Финна» для Йоргоса и Маноса. И все. А если я что и позабыла, то потому, что мне невыносимо об этом вспоминать. Наша книжная полка — она заставляла меня краснеть от стыда, и это в том возрасте, когда ты и так краснеешь по любому поводу.
На самой верхней полке книжного шкафа родители поставили три птичьих чучела. И все наше детство братья и я видели только их грудки да клювы, где-то там, под самым потолком. Две следующих полки — казалось, они вопиют своей пустотой, при том, что на них стояла куча всяких предметов: серебряные вазочками с шоколадками в форме маргаритки, янтарные четки, фарфоровые пастушки с гусями, лампадка, иконка со святым Георгием, вонзающим копье в дракона желто-зеленого цвета. Я понимала — не головой — инстинктом, что родители — консерваторы по натуре. Они никогда не пили кофе, не курили. Они приносили домой газеты, которые родители Катерины презирали — и газеты эти лежали, раскрытые на телепрограмме. Деревянные полы в доме были застелены ковровыми дорожками, и все ходили по ним в шлепанцах.
А вот дома у Катерины правил и предписаний не существовало. Книги доставали с полок, ставили на место — и никому в голову не приходило, что они могут запылиться, а на столах лежали кучи всякой всячины среди журналов и пепельниц, забитых окурками. Я так завидовала этой семье — их непринужденности, независимости от вещей: книги для того, чтобы читать, диван — чтобы пачкаться. Я мечтала о том, чтобы жить в этом доме — и читать, забравшись с ногами на диван — не снимая туфель, «Схватку с сомнительным исходом» или «Консервный ряд» Стейнбека.
Это был первый — и как потом выяснилось последний — год моей дружбы с Катериной. К нам в школу она пришла, когда мы были в шестом классе; прежде она училась и жила на другом конце города. Не стесняясь, она села за парту, которую я облюбовала для себя. На меня произвел впечатление ее наряд, в котором сочеталось несочетаемое, и то, как она взяла меня под локоть, говоря, будто на исповеди: «Меня зовут Катерина Вреттоу. Я новенькая». В тот же день она позвала меня к себе домой ужинать — на ужин у них был бифштекс и жареный картофель. Она росла единственным ребенком в семье. По ее словам, родителям просто некогда заводить еще одного: все время уходит на то, чтобы думать о происходящем в мире. Что ж, я это объяснение приняла: оно вполне соответствовало книжным полкам в их доме. Полки эти не сияли чистотой, как у нас, зато звали погрузиться в чтение. Именно тогда во мне и вспыхнула страсть к книгам. В тот вечер я порой выпадала из разговора: Катерина что-то щебетала, а я доставала книгу за книгой и, открыв наугад, читала стихи, которые были непохожи на стихи: «трубы, железные мачты, железные поршни, / смерть из цилиндров, победа цилиндров, артерии цилиндров, / — по ним течет кровь городов», или кусок из гессевского «Кнульпа»: «Ты волен ворошить человеческую глупость, сожалеть о малых сих или насмехаться над ними — но дай им идти своим путем». Это волшебное зерно — оно было посеяно в моей душе в стенах этой комнаты. Книги, что стояли на полках — они подталкивали тебя к тому, чтобы тут же раскрыть другие — еще и еще. Родители Катерины — они не признавали общепринятых авторитетов и правил, они могли даже не поднять головы, чтобы сказать мне «здравствуй». Но ведь они были так заняты. Ведь им надо было вместить в себя все идеи, что содержались в этих книгах, — чтобы учить как надо жить всех, кто застилает деревянные полы ковровыми дорожками и ставит птичьи чучела на книжные полки, как надо жить,. Что ж, я готова была стать другой. Я знала: стоит мне открыть любую книгу — и она преобразит меня, я потеряю свое «я», мне станет чего-то не хватать.
Катерина же прекрасно чувствовала себя совершенно самодостаточной, без всяких книг. Вся эта библиотека была у нее под рукой — бери и читай, а она вновь и вновь перечитывала одну и ту же книжку — «Деревце растет в Бруклине». В 1912 году героине «Деревца» Франсин Нолан было примерно столько же лет, сколько нам тогда с Катериной. Франсин расстилала коврик на лестнице, что вела в комнату прислуги, и листала роман, позаимствованный в публичной библиотеке, посасывая мятные пастилки. Катерина отождествляла себя с Франсин. И я чувствовала себя неловко: этот книжный шкаф, уют этого дома — все это доставалось мне.
— Когда мы читали эту книжку, нам казалось, что мать Франсин — старуха… — усмехнулась Катерина. Ее фраза прервала поток моих мыслей.
Сейчас-то она и выскажет мне все — все, что крутится у меня в голове. Все эти годы она ждала, когда же ей представится случай меня унизить…. Но она ничего не сказала. Просто продолжала смотреть на меня — с улыбкой на губах, с тоской по прошлому в глазах.
— Ну, не старухой… — пробормотала я.
— Ну да, — усмехнулась она. — Тридцатилетняя женщина в возрасте. Теперь и нам уже по тридцать.
— Да. Но у нас нет дочек.
— Нет? У меня есть.
— Правда?
— Да. Ей три годика. Ее зовут Франсин.
Я представила себе эту девочку: будто мать вылепила ее из розового пластилина, чтобы она в точности соответствовала родительским фантазиям. Создание, выросшее в Бруклине, носящее имя Франсин, лелеемое родителями: она должна быть не похожей на других, во всем идти до конца… Сосать мятные пастилки… Меня никогда не загоняли в рамки. Ну да, у нас дома царила маниакальная идея порядка — что с того? Может, пестуй я свои странности, я бы стала писательницей. Но, когда мне было пятнадцать, я сравнила две книжных полки — и сделала выводы. И это заставило меня страдать. Я придумывала сотни предлогов — лишь бы Катерина не пришла ко мне в гости. Я ссылалась на то, что родители вечерами работают в гостиной, а братья и я — мы лунатики и ходим во сне… «Не очень-то оно приятно», — я грустно пожимала плечами. Мне не надо было кривить душой: наш дом и впрямь был не самым лучшим местом на свете.
Катерина все настойчивее заявляла, что хочет ко мне в гости. Я же раз за разом отговаривалась то тем, то этим; за год из этого выросла целая история. Мои родители — юристы, говорила я, они приносят домой бумаги, которые никто не должен видеть. В моих фантазиях мать ходила по дому в изящном костюме, а не в халате, разрисованном синими цикламенами. Отец носил очки и курил трубку. Они литрами пили кофе — это помогало им работать всю ночь напролет, листая книги. Разводы от кофейных чашек намертво въелись в поверхность стола: в те времена я искренне полагала, что людям, которые много думают о серьезных вещах, не до уборки.
Катерина брала меня под локоть: «Я приду к тебе, вот увидишь!» В голосе ее звучала угроза. «Если ты не позовешь меня сама, я явлюсь без приглашения — не погонишь же ты меня!» Из ночи в ночь мне снился один и тот же кошмар — страшнее его я не видела ни до, ни после. Вечер — звенит дверной колокольчик, мать идет открывать — с этой ее усталой улыбкой, в цветастом халате: «Ты подружка Ирены? Входи, входи. Ноги тщательней вытирай. Вместе домашнее задание будете делать? Ну и славно. У нас есть энциклопедия “Domi”». Мне достаточно было мысленно представить эту сцену — и глаза тут же наполнялись слезами. Йоргос — из нас троих он был старшим -как-то застал меня в таком виде: я сидела за выдвижным столиком, уткнув лицо в ладони, и всхлипывала. Он испугался, так как знал, что я девица не плаксивая, и пообещал помочь. Тем же вечером он придумал, что делать. Надо позвать Катерину на День святого Николая, когда родители, как это у них принято, уйдут праздновать именины дядюшки.
— А книги — мы сделаем им обложки, сами! Они будут совсем другими!
Мы купили оберточной бумаги, и все выходные возились, запершись в комнате брата. План заключался в том, чтобы превратить наше книжное собрание в нечто впечатляющее, обернув книги поверх обложек однотонной бумагой, а на ней написать совсем другие названия и совсем других авторов. Манос, умевший красиво резать бумагу, вымерил все книжки и нарезал по их размерам обложки. А Йоргос и я аккуратно вывели на корешках названия — из тех, что я помнила по книжным полкам в доме Катерины. «Майкл Стогофф. История русской революции», «Мариос Хаккас. Община», «Василикос. Ночь в тайном штабе», «Маро Дука. Где крылья?» И уж конечно, я не забыла про «Деревце растет в Бруклине». Когда мы покончили с книжками поменьше, я написала новое название на одном из обернутых бумагой корешков энциклопедии «Domi».
Как только родители вышли за дверь, отправившись на именины к дядюшке, мы метнулись в гостиную и принялись лихорадочно приводить все в нужный вид. Птичьи чучела, пастушек и лампадку мы заперли в комод. Янтарные четки решено было оставить на месте — нам казалось, они смотрятся даже аристократично. Мы расставили книги по полкам, корешок к корешку. На диван мы набросили синее покрывало с вышивкой: золото с багрянцем, очень даже художественно. С мраморного столика в гостиной мы убрали все статуэтки нереид, поставив вместо них резную шкатулочку, которую кто-то привез нам из Румынии. Шкатулочка наполняла комнату тяжелым запахом пачулей. Мы совершенно вымотались. Когда раздался звонок в дверь и на пороге возникла Катерина, я рассчитывала услышать от нее комплимент нашему жилищу — не зря же мы столько старались. Но она даже не посмотрела вокруг, а просто направилась к дивану и упала на него.
— Взглянешь на книжки? — спросила я, чувствуя, как меня бьет легкая дрожь.
— Ну давай…
Она стояла рядом — а я объясняла ей, что у отца пунктик, он сам оборачивает книжки…чтобы лучше сберечь их.
— Сберечь? От чего?
Не от пыли. Это неправильный ответ.
— От зачитывания… — пробормотала я.
— Ой, у тебя есть «Деревце растет в Бруклине»? — воскликнула Катерина и потянулась за книгой. Однако я предусмотрительно стояла между ней и шкафом.
— Книги нельзя трогать просто так. Отец — у него есть приметы, по которым он узнаёт: книги доставали без разрешения. Ну знаешь: волоски, и все такое прочее. Обязательно надо спрашивать разрешение.
Катерина послушно отдернула руку.
— А почему она такая большая? Как энциклопедия?
К этому вопросу я была готова.
— Старинное издание. Теперь такое не достать. С картинками.
— С картинками?
— На них нарисованы все: Франсин, Нелли — все-все.
— Что, и барышни Тинмор? И капрал Райнор? И Бен?
— Все-все.
— Ирена! Ну пожалуйста, достань ее. Я хочу посмотреть! Я хочу на них глянуть!
— Не-а. Нельзя. Не проси.
И тут ее глаза сузились:
— А почему на обложке написано «Лермонтов»? — спросила она. — Это ведь Бетти Смит — автор «Деревца»!
Все-таки, я напутала. Не запомнила с одного раза. Все эти русские, немцы, американцы. Мужчины и женщины с труднопроизносимыми именами, рядами стоящие у них на полке. Эпохи, теории, история. Все вперемежку.
— Лермонтов, — медленно повторила я. — Лермонтов. Это ведь псевдоним Бетти Смит. В те времена женщине нельзя было просто печататься под своим именем. Женщин тогда угнетали. А правда — она всплыла потом. Лермонтов был… женщиной. — От этой внезапной лжи у меня пересохло во рту.
— Серьезно? А почему она взяла русский псевдоним?
— А ты не заметила, как она относится к бедным? Бетти Смит была коммунисткой!
Катерина покачала головой — и на этом все кончилось. А я — я больше не могла взглянуть ей в глаза. Всякий раз, когда она заявляла: «Я хочу с тобой поговорить» и брала меня за руку, я думала: сейчас скажет про настоящего Лермонтова, которого, наконец, достала дома с полки. А я каждый раз говорила, что сейчас страшно спешу, и старалась ее избегать. Наша дружба, которая, казалось, навсегда, таяла на глазах. Мои попытки избегать Катерину ничему не помогали: мой позор оставался при мне. Стоило нам столкнуться на лестнице или в раздевалке школьного бассейна — я ждала, что Катерина начнет дразнить меня: «Лермонтов! Лермонтов!» Всякий раз, когда учительница музыки вызывала ее к доске, мне казалось, что Катерина поет не задание по сольфеджио, а: «лер» вместо ля, «мон» вместо ми, «тов» вместо до.
— И дочку ты назвала Франсин, — вырвалось у меня, помимо воли слишком ярки были воспоминания. — Ты так и не забыла «Деревце в Бруклине».
— Да нет, забыла, — пожала плечами Катерина. — Но муж — он шотландец, и при этом в роду у него были русские. Представляешь? Когда мы встретились с ним, я вспомнила про русский псевдоним Бетти Смит. Мир, что не говори, так мал… Вот я и выбрала для дочки имя Франсин. Оно напомнило мне школу, тебя, наш книжный шкаф. А это огромное издание с картинками, которое было у твоего отца!
И она вцепилась мне в руку — эмоции переполняли ее. Я натянуто улыбнулась и, наконец, заставила себя посмотреть ей в глаза.