Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2008
Перевод Ирина Ковалёва
Димитрис Ноллас[1]
Статис качнул ботинком и вышиб две крышки из-под пива, кое-как уравновешивавшие колченогий столик. «Вот суки, — выругался он про себя, — задарма всë хотят получить». Он сидел в компании туристов и торговался с ними насчет земельного участка, лежавшего в горах, у подножия скалы. То был клочок земли, где, как говорится, ногу поставить некуда. Одни камни, опунции и от дороги далеко. Ни воды, ничего.
Участок на самом деле находился в конце узкой и длинной полосы земли, которая начиналась от бархатистого песчаного пляжа, пересекала плодородную равнину, потом взбегала по обрывистому горному склону и, наконец, упиралась в маленький клочок земли у подножия скалы, высоко в горах. Сюда, под сень этой скалы, он приходил отдохнуть с тех пор, как овдовел, а дети выросли и разлетелись из гнезда. Здесь он любил поразмышлять на разные темы, и мысли летели вместе с голубыми колечками дыма от недокуренной сигареты. Он лежал на спине и вглядывался в высокое небо.
И все это он распродал, начиная с лучшей, приморской, части и постепенно поднимаясь все выше и выше, откусывал кусок за куском — всякий раз по серьезной надобности. Образование детей, квартира в Пирее — надо же где-то жить, — поездка к брату в Чикаго, приданое дочери. Всегда найдется веский аргумент причинить себе зло, думал Статис. Эта мысль частенько его посещала, но самое удивительное: — он тут же о ней забывал и был готов начать все сначала, вот, например, как сегодня, когда он был готов продать последнее, только его не устроила цена, которую давали иностранцы.
По воскресным и праздничным дням Статис приходил в таверну Панагиса и пристраивался, где находилось место. У него был тут открытый счет. В обмен на это с хозяином у них был как будто тайный уговор, хотя ни тот ни другой никогда бы в этом не признались: он должен был подсаживаться к иностранцам и рассказывать им что-нибудь зажигательное. То, что он не знал языков, делу не мешало. Его повествования были столь выразительны, что гости обычно делали вид, будто понимают, о чем он говорит, а он устраивал целые представления: когда на ломаном немецком, когда на греческом, похожем на немецкий. И говорил когда о горестях жизни, а когда о всяческой ерунде.
А бесчисленные графинчики с выпивкой следовали один за другим среди рассказов о военных подвигах, среди величественных богатырских жестов и изъявлений любви — покуда сотрапезники Статиса, а иной раз и он сам, не доходили до того, что не могли уже ни пить, ни слушать. Обычно Статис чувствовал заблаговременно, что приближается момент, когда пора остановиться. Но сегодня он был огорчен, и ему требовалось высказаться. И пускай слушает кто хочет. Огорчила его низкая цена, которую ему предложили за тот клочок земли в горах, у подножия скалы. Поэтому, когда жарким осенним воскресным утром Панагис вызвал его в кухню и сказал:
— Да ведь то, что у тебя там осталось, на хрен никому не нужно, — а потом добавил: — Хуже того, это одна головная боль… Продал бы ты его, чтобы уж отвязаться.
И тут Статис завелся, но повиновался тайному знаку, который ему сделал хозяин таверны, и вошел внутрь.
— Не нужно, говоришь? А почему же тогда они о нем толкуют? Они что, издеваются надо мной — дают за него ломаный грош?!
Так он думал тем жарким утром и не мог решить, на кого выплеснуть обиду. Он искал правды на дне стакана с прозрачным, сверкающим узо[2], чтобы скрасить одиночество, выдумывал все новые обиды, растравлял себя и запутывался все сильнее. Минуту назад он воображал, что его собутыльники — это изголодавшиеся демоны, готовые силой отнять у него его собственность; а сейчас он смотрел на них из глубины темной кухни, и ему казалось, что они груда летучих рыбок и безвредной рыбьей мелочи, в которой он увяз по уши.
— Иди сюда! Ком, капетано! Эввива! — кричали, утомленно чокаясь, иностранцы. Они почувствовали, что у него испортилось настроение.
Панагис потому и позвал его на кухню — понял, что тот повесил нос, а клиенты дошли до ручки. Руководствуясь логикой продавца, умеющего предотвратить ущерб, пока он не обернулся крупными убытками, Панагис сказал:
— Раз они больше не в настроении, гони их к черту. Заканчивай!
— Вот, стало быть, как, — вымолвил пожилой, просоленный в море островитянин, сощурился, чтобы глаза притерпелись к полумраку кухни, и повторил: — Вот, стало быть, как. А землю у меня забрать они в настроении. И ведь взять хотят задаром. А я-то их столько времени ублажаю как дурак… Даже на лодке их катал. Это я-то — да я ради родной матери веслом не шевельнул. А они хотят все получить за ломоть черствого хлеба.
Хозяин таверны поглядел на Статисовых туристов, готовых раствориться в лучах полуденного солнца, прикинул в уме, сколько он на них заработал, и остался весьма доволен. Этот Статис был сущей находкой для заведения. Даже из своего раздражения он умудрялся извлечь радость жизни, которая претворялась в жажду и желание пировать. Панагис подумал, что Статис заслуживает доброго слова, и сказал:
— Брось ты переживать из-за какого-то пустыря. Лучше сегодня продать его за ломоть хлеба, чем завтра отдать за просто так.
Статис не ответил. Перспектива мрачных событий, на которые намекал хозяин таверны, с каждым днем приближалась — он это чувствовал и запутывался еще больше. Он взял кофе и нерешительно пристроился в углу. Он и сам не знал, что стал бы делать с этими деньгами, если бы, разумеется, они столковались о разумной цене. Нельзя сказать, что он очень уж в них нуждался, — ему хватало маленькой пенсии и того, что он выручал за рыбу, которую удавалось поймать. На самом деле его грызло одиночество и беспокойство о том, как быстро все проходит. Что — «все», он не сумел бы ответить, если бы его кто-нибудь спросил. «Все», — думал он, и эта мысль рождалась точно не в голове его, а во чреве.
Вдруг набежали черные тучи — под стать его настроению. Он медленно поднялся и пошел домой, чтобы успеть до дождя. Он собирался немножко отдохнуть перед тем, как выходить в море, когда погода прояснится. Гроза была, по всей видимости, ненадолго.
За невысокой оградой кладбища он заметил склонившуюся над могильными плитами Марианфи, племянницу со стороны жены. За выбеленной стеной, сверкавшей, точно свежевыстиранная простыня, он увидел черный платок, остановился и стал смотреть, как она выпалывает траву, густо разросшуюся среди могил. Она только что отслужила панихиду по мужу, скончавшемуся три года назад, и сейчас ее окружала стайка малышей, поглощавших кутью.
Марианфи подошла к нему и дала ему ложку кутьи. Статис подумал, что и ему следовало бы хоть изредка поухаживать за могилой жены, и Марианфи, точно угадав, о чем может думать мужчина, который десять лет назад схоронил жену и теперь ест кутью на чужих поминках, сказала:
— Я и у покойной тети лампадку зажгла.
— Спасибо, дочка, — поблагодарил он, но не успело его лицо принять доброе выражение, как вдруг он снова рассвирепел и крикнул игравшим малышам: — Эй, что это вы там делаете, а?
Дети замерли. Серьезно и торжественно, распевая псалмы, они смешивали в ладошках кутью с землей, а потом, растопырив пальчики, просеивали эту смесь, и она сыпалась на могилы.
Тоненький, но уверенный голосок ответил — и нельзя было различить, кто именно говорит, до того тесно они прибились друг к дружке: «Пойдет дождь, заберет это вниз, и души поймут, что мы тут были. Рядом с ними».
Марианфи машинально вытрясла пустое блюдо, и ветер унес крупинки сахара и два-три пшеничных зерна. Она кивнула Статису, а детишки запрыгали между плитами, следя, чтобы не наступить на могильную землю.
Ему пришло в голову, что он должен поговорить с ней, дать ей совет; он не видел ее около года, и его тронуло, что она ухаживала за могилой его жены.
— Что ты сидишь тут, девка, и не уезжаешь? — сказал он. — У тебя вся жизнь впереди. Почему бы тебе не уехать отсюда и не устроить свою судьбу?
С тех пор как Марианфи овдовела, ни один мужчина не обратился к ней с серьезными намерениями. Осталась она без защитника, ни отца, ни братьев, одна-одинешенька в бабьем царстве — тетки, бабки, племянницы, двоюродные сестры, — ну и, конечно, какие мужики к ней подступались, у них все мысли были о ее заднице, думал Статис, любуясь исподтишка стройным телом племянницы.
— С чего это мне уезжать? — резко сказала молодая женщина, не видевшая, похоже, никакого добра в том, чтобы быть под защитой мужа. — Все наши тут живут, — и она сделала широкий жест, обведя маленькую гавань, бушующее море и детей, разбежавшихся теперь, под первыми каплями дождя. — Да ведь и ты тоже тут, — продолжала Марианфи, — и землю вот, как я узнала, не продаешь. Зачем же мне куда-то ехать?
Статису не хотелось продолжать этот разговор. Слова Марианфи — или, может быть, ее тело? — вместе с крупными каплями дождя охладили ему голову — эту раскаленную печь, вечно выдававшую одну мысль за другой, — и он поспешил уйти. Шаги его были легки. И хотя над ним клубились тяжелые тучи, окутывая остров, на душе у него было ясно.
Когда он закрыл за собой дверь дома, короткая гроза уже пронеслась. Тучи растаяли, и белые стены домов стали окрашиваться в золото и зелень; и точно сильный дождь прочистил ему мозги, он подумал, что пройдет немало времени, прежде чем он снова примется решать, что делать с тем участком.